ГЛАВА 4
ГЛАВА 4
Утром, когда я встал, оказалось, что девушки уже уехали. Это было для меня неожиданностью. Я вышел из своей комнаты взвинченный, исполненный решимости защищаться до последнего. Я собирался категорически отрицать, что я целовал девушку: это она, она поцеловала меня!
И вдруг все это оказалось зря. Я почувствовал себя обессиленным и усталым. Окончательно убедившись в своей слабохарактерности, я вошел в кухню, подавленный и расстроенный.
Там завтракали Стрелок Гаррис и еще какой-то человек. Роуз Бакмен стояла у плиты.
— Ну, как себя чувствует окружной секретарь сегодня утром? — улыбнулась она.
— Хорошо, — ответил я.
Я поздоровался со Стрелком и его товарищем. Это был румяный рыхлый человечек, с манерами льстивыми и подобострастными. Щеки его опустились, тройной подбородок складками набегал на грудь. Нижние веки отвисли, обнажая розовую изнанку, отчего глаза стали похожи на глаза спаниеля. Голос у него был негромкий, заискивающий.
— Доброе утро, сэр, — ответил он мне.
Стрелок называл его Шеп. Позже я узнал, что Шеи был в гостинице дворником. И вообще выполнял любую черную работу.
Впрочем, основное его занятие заключалось не в этом: миссис Бронсон держала его в качестве приманки для пьяных. Если какой-нибудь погонщик или лесоруб заходил в бар по дороге в город, миссис Бронсон зорко за ним следила; стоило ей заметить, что больше заказывать он не собирается, она кидалась в кухню и совала Шепу монету в два шиллинга. Шеп брал монету, вразвалку направлялся в бар, где и перехватывал посетителя.
— Погоди уходить, выпьем по одной, я угощаю, — добродушно говорил Шеп, кладя мягкую ладонь на руку гостя.
Такое предложение редко встречало отказ, но, выпив с Шепом, посетитель сам ставил угощение, потом следовало угощение от гостиницы.
Тем временем гостя ловко втягивали в разговор, расспрашивали о работе, о жизни, — польщенный вниманием, он пускался в длинный рассказ и обычно оставался в баре, пока не уплывали все его денежки. Тогда, спотыкаясь, он брел к своей двуколке или повозке, уже не помышляя о поездке в город.
— Завтракать будешь здесь или в столовой? — спросила меня Роуз.
— Здесь.
Она поставила на стол яичницу с грудинкой. Принимаясь за еду, я спросил Стрелка:
— А где Артур?
— Давно уехал. Дилижанс ведь уходит в семь. Вчера Артур порядком нагрузился. Мы всегда знаем, когда он отводит душу, — с самого утра на другой день распевает да свистит себе. Теперь, — добавил Стрелок, — месяцев шесть не дотронется до спиртного.
— Человека всегда можно узнать по тому, что он поет, — задумчиво заметила Роуз, глядя на шипящую на сковороде отбивную.
Мое появление прервало беседу Шепа и Стрелка, и Шепу не терпелось ее возобновить:
— Ну, так что же тот парень?
— Я уговорил его пойти ко мне, — вернулся Стрелок к своему рассказу, пообещал, что мы раздавим бутылочку. Ну, он и пришел — тут уж я проверил его кошелек. Совесть меня не мучает, можешь не сомневаться. Птицы ведь не сеют, не жнут, и сыты бывают. А мы чем хуже? Дело, видишь ли, обстояло так: мне надо было раздобыть деньжат, и побыстрее. В четверг мы с женой здорово поцапались, и похоже было, что она от меня уйдет совсем. Я, собственно, хотел выжать из него десятку, а он все выкручивался и никак не хотел меня уважить. Попробовал было удрать. Ну, тут уж я взялся за дело серьезно и добыл у него пятнадцать монет.
Шепу явно нравился этот рассказ. Он был из тех людей, которые спят и видят, как бы обзавестись деньгами, не работая. Он обсчитывал гостей, подлаживался к букмекерам, в надежде выведать, на какую лошадь ставить, со всех ног бежал из своей каморки при конюшне, чтоб вынести багаж, запрячь лошадей, оказать любую лакейскую услугу — все за мелочь, которую ему швыряли. Деньги эти он держал в кармане и часто украдкой пересчитывал в укромных уголках.
Потом он все пропивал, лихорадочно и поспешно глотая пиво, то и дело вытирая рот тыльной стороной руки. Мне много раз приходилось завтракать с ним. Он был повестью, которую мне еще предстояло прочесть, но я не сомневался, что кончит он в канаве.
Шеп жадно слушал рассказ Стрелка: в воображении он, несомненно, сам силой отбирал деньги у своих обидчиков. Пасуя перед силой, он любил слушать о насилии. Рассказы о разбитых в кровь физиономиях, об ударах в живот, заставляющих сгибаться вдвое гордых и сильных людей, о бурных ссорах радовали его сердце, успокаивали раздражение, смягчали ненависть. В царстве его воображения никто не осмеливался относиться к нему с пренебрежением, в этом царстве люди, оскорбившие его, жестоко за это расплачивались.
Однажды ночью я наткнулся на него — он лежал ничком на соломе в конюшне и рыдал.
— Боже милостивый, помоги мне! — бормотал он между приступами рвоты.
Я посидел около него, пока он не успокоился.
После завтрака я отправился в Управление округа — начинался мой первый рабочий день. Писавший какое-то письмо мистер Р.-Дж. Кроутер с рассеянным видом проронил: «Доброе утро». Его стол был так завален бумагами, коробками с булавками и скрепками, большими конвертами и бухгалтерскими книгами, что ему пришлось пристроить свое письмо на кипе каких-то бланков.
— Подождите минуту! — бросил он. Закончив письмо, он его запечатал и спросил:
— Ну, как устроились в гостинице?
— Очень хорошо, — сказал я и добавил: — Вы были правы, место это так себе.
— Я знал, что вы и сами скоро поймете это, — буркнул он. — Главное держитесь в стороне. Пойдемте, я покажу, что вам надо делать.
Кроутер повел меня в соседнюю комнату, по дороге он спросил:
— Видели Роуз Бакмен?
— Да.
— Ну, как она вам?
— Да как сказать… — начал я. — Не знаю… мне она не очень понравилась.
— Держитесь от нее подальше, — посоветовал Кроутер. Он взял большую конторскую книгу в кожаном переплете. — Это налоговая книга, по ней вы будете составлять налоговые извещения, вот на таких бланках. Вот кассовая книга, сюда будете вписывать полученные чеки, а потом переносить суммы в налоговую книгу.
Он объяснил мне еще кое-какие мелочи и оставил одного.
Работа оказалась легкой, но задолго до конца рабочего дня меня начало мучить желание выйти на волю, на солнце. Я почувствовал, что работа в конторе отрывает меня от мира, что, запертый в четырех стенах, я теряю связь с землей. Там, за стеной, поют птицы, растут деревья и цветы, но все это не для меня. День, целый день моей жизни был потерян безвозвратно.
Я с ужасом думал о долгих днях заточения, которые ждут меня впереди, о том, как будет меняться лицо неба и земли, в зависимости от времени года, а меня при этом не будет. Только в воскресенье я буду видеть результаты свершившегося за неделю чуда, но никогда, никогда не увижу чудесного хода этих изменений.
Окна конторы были забраны железной решеткой, словно окна тюрьмы; я и чувствовал себя в тюрьме, у меня всегда было странное чувство, что только земля может дать мне силы, — земля и то, что произрастает на ней. Источник творческой энергии, из которого я жаждал черпать, находился вне этих стен. Он таился в деревьях, в солнечном свете, в зеленых зарослях. Он отождествлялся в моей душе с красотой, музыкой, смехом детей, игравших на лужайке летним вечером.
Так было, но впечатления последних двух дней что-то изменили во мне. Я почувствовал, что сила, необходимая будущему писателю, придет только с пониманием людей. Я должен узнать людей так же близко, как знал деревья и птиц.
После полудня я отложил в сторону налоговые извещения и попробовал набросать в нескольких фразах портреты людей, с которыми встретился в гостинице, но наброски показались мне безжизненными, и я их тут же изорвал.
После работы я уселся на нижнюю перекладину забора возле конторы и стал смотреть, как меняются в свете заходящего дня очертания горных вершин и стройных эвкалиптов; мысли легкие, поэтичные, проносились в моей голове. Овцы, щипавшие траву на лугу внизу, четко рисовались в последних лучах солнца. Воздух был напоен запахом сена; на склоне ближайшего холма стояли стога; собачий лай доносился с отдаленной фермы. Мне казалось, что я, как птица, лечу над желтеющими пастбищами и деревьями. Я кружился в небе, и воздух жужжал у меня в ушах чуть слышно, как жужжит пчела.
Услышав, что подъехал дилижанс, я отправился на гостиничный двор и подождал, пока Артур распряг и накормил лошадей. Потом мы вместе вошли в гостиницу, и он перенес мои вещи к себе.
— Нечего тебе оставаться в той комнате, — сказал Артур. — В будние дни, может, и ничего, а в субботу какая-нибудь девка уж обязательно заглянет туда. Место тут странное, ты таких, верно, и не видывал. У меня тебе будет спокойнее.
Комната у него была большая: две кровати по углам комод со стоячим зеркалом, платяной шкаф и умывальник! Старый матросский сундучок со скромными сокровищами Артура примостился у стены.
Столик, опиравшийся на три перекрещивающиеся бамбуковые ножки пристроился у самой его кровати. Стол был покрыт грязной белой скатертью, на нем в беспорядке стояли жестянка с табаком, коробка с папиросной бумагой, крышка от банки, полная окурков, эмалированный подсвечник с огарком свечи. В подсвечнике среди обгоревших спичек лежали два дохлых клопа.
Дверь из комнаты вела прямо в кухню, окно выходило на небольшую рощицу.
Мы с Артуром поужинали, а потом долго сидели в его комнате и разговаривали. Он рассказывал мне разные случаи из своей жизни, и этим рассказам суждено было на долгие годы окрасить мое восприятие окружающего мира. Много вечеров подряд я жадно слушал его. Простодушие часто мешало Артуру понимать смысл пережитого им. Многое из того, что было в его жизни, внутренне обогатило его. И только рассказывая и видя, какой инк рее эпизоды его жизни вызывают у слушателя, он начинал осознавать все значение их и по-новому открывал их для себя.
На его пути встречались низость и благородство, и далеко не всегда грань между добром и злом проходила достаточно четко. Но грязь жизни, которая оставляет следы в душе большинства людей, не коснулась его.
Он был по-юношески пытлив и любознателен. Когда я рассказывал ему о себе, он весь обращался в слух и не сводил с меня глаз. Смысл моего рассказа он усваивал медленно, часто повторял: «Скажи-ка еще раз». Но, поняв, что именно я хочу сказать ему, он уже не забывал моих слов.
Любое мое затруднение волновало его, как свое собственное. Он не отмахивался от них, а размышлял над ними и постоянно возвращался к ним. Мне льстило, что он так серьезно относится ко мне. Когда я сказал ему, что мечтаю стать писателем, он ни на секунду не усомнился, что так оно и будет. С тех пор в его представлении я уже стал писателем.
По мере того как крепла наша дружба, он стал болезненно воспринимать любое замечание по моему адресу и совершенно не переносил, когда кто-то начинал жалеть меня. В этих случаях он сразу приходил в ярость и кидался мне на защиту. Стоило кому-нибудь в разговоре со мной упомянуть слово «костыли» или «калека», Артур сразу бросал все свои дела, подходил ко мне и ждал, в каком направлении пойдет разговор. Если мой собеседник был настроен дружелюбно, Артур спокойно уходил.
Случалось, пьяные женщины в гостиной заговаривали со мной; в этих случаях Артур всегда оказывался поблизости, готовый при первом непристойном слове или жесте позвать меня и увести. Для меня Артур был высшим авторитетом, скалой, за которую я должен был держаться в этом беспокойном житейском море.
Когда приезжал отец, чтобы забрать меня домой на воскресенье, Артур подолгу разговаривал с ним и докладывал во всех подробностях, что произошло со мной за неделю. Отцу Артур очень нравился, и он всецело поручил меня заботам моего нового друга.
В беседах с отцом и с другими людьми Артур называл меня «малец», но в моем присутствии он никогда не употреблял этого слова.
Когда мы познакомились, Артуру было лет тридцать пять; родился он в Мельбурне. Предки его были гугенотами и когда-то бежали из Франции в Англию. Отец и мать Артура вскоре после того, как поженились, покинули Англию навсегда. Оба они умерли.
Юность Артура прошла в беспросветной бедности («бывали времена, когда два шиллинга казались мне богатством»). Ему не сиделось на месте, тянуло посмотреть другие страны, и он постоянно торчал в порту, наблюдая, как разгружают пароходы. И вот однажды, когда в порту бросило якорь парусное судно «Арчибальд Рассел», он пошел к агенту по найму и, после короткой беседы с капитаном, был принят в качестве юнги. Когда через несколько недель «Арчибальд Рассел» вышел в море, Артур был на его борту; так начались его скитания по морям и океанам.
Артур вырос и возмужал в море, оно взрастило в нем чувство гордости и независимости. Лицо его загорело и обветрилось, на нем появились шрамы следы схваток, в которых он отстаивал то, что считал справедливым. Он плавал на многих судах.
В нем проснулся мятежный дух, он стал социалистом. Когда капитану предъявлялись требования об улучшении условий, от имени судовой команды обычно выступал Артур.
— Без борьбы своих прав никогда не отстоишь! — говорил он.
Когда они огибали зимой мыс Горн, судовые снасти покрывались льдом, а людей на мачтах по ночам качало как на гигантских качелях.
— Висишь, бывало, над самым морем, — рассказывал Артур, — белые гребни так и ходят под тобой, а руки у тебя немеют от холода. А в следующий момент мотнет тебя, перелетишь над палубой, и опять над морем, только с другой стороны, и одна только мысль: как бы не разжать пальцы, — а то тут тебе и крышка.
— Как-то ночью в бурю я видел, как человек свалился за борт. Исчез в темноте, и все… Ничего не видно было, только и слышен был крик.
Судно, на котором плавал Артур, заходило в Чили, там оно грузилось фосфатами. Раз судно затерло льдами у Лабрадора, пришлось зимовать там. Все дни напролет | экипаж разбивал льды, которые угрожали раздавить корабль. Случалось им возить надгробья из португальского города Опорто, перевозить турецких паломников через Красное море.
— Мерли они в трюме, как мухи, троим из нас пришлось спуститься туда, чтобы вытащить трупы. А паломники не выдавали своих мертвых, кричали, мешали выносить. Кажется, никогда я не забуду этот трюм, этот смрад. Не знаю, как люди могли там дышать. По-моему, следовало расстрелять владельца такого судна.
Началась война 1914 года, Артур пошел добровольцем в австралийскую армию и после специальной подготовки стал снайпером.
— Уму непостижимо — ну зачем я пошел в армию, — говорил Артур. Выходит, я воевал за того самого сукиного сына, забыл его фамилию, фабриканта, который снабжал обе стороны! А нам голову морочили — уверяли, будто мы сражаемся «за свободу». Помни, Алан, ничего нет хуже войны. В мирное время за убийство вешают, а на войне за убийство дают медали. Есть в этом какой-нибудь смысл, скажи на милость?
Вспоминал Артур и про то, как он был снайпером.
— Каждую ночь кого-нибудь из нас посылали на ничейную землю. Надо было прокрасться туда, залечь в каких-нибудь старых развалинах, или за деревом, или в воронке поблизости от немецких окопов. И лежать там целый день, снимая немцев, а на следующую ночь возвратиться к себе. Тех, кто хотел делать свое дело как следует, надолго не хватало. Стоило тебе уложить несколько человек, как немцы тут же определяли, откуда огонь, и уж тогда все, что у них было, сыпалось на тебя, и ты взлетал на воздух вместе с кирпичами и грязью. Я по большей части лежал на спине и раздумывал о жизни. Выстрелю, конечно, для проформы несколько раз в воздух — и точка!
В битве у Фромеля Артур участвовал в атаке, под прикрытием заградительного огня. Он бросил в блиндаж две гранаты и кинулся следом. Умирающий немец приподнялся на локте и выстрелил наугад. Пуля ударилась о бетонную стену, потом рикошетом оцарапала Артуру голову и застряла в черепе.
— Пришел я в себя на носилках на перевязочном пункте.
Его отправили на излечение в Англию, там ему предложили вставить в череп металлическую пластинку, но он отказался.
— Я слышал, что парни с такой пластинкой в голове все посходили с ума.
В конце концов он очутился в Австралии, где врачи довольно удачно вставили ему в череп часть его собственного ребра. После чего он был уволен из армии с пенсией в десять шиллингов в неделю и правом получать бесплатно болеутоляющие пилюли, чтобы он мог заснуть, когда боль становится нестерпимой.
— Теперь приходится лезть в драку с оглядкой.
— Ушел было я в заросли, — рассказывал Артур, — да не по мне это как-то. Однажды ночью проснулся в лесу и схватился в страхе за деревцо. Почудилось, что я снова в открытом море. Стало, понимаешь, как-то не по себе одному, захотелось снова встретиться с ребятами… быть ближе к людям и все такое. Думаешь, что можешь жить совсем один, а оказывается, нет; надо о ком-нибудь другом думать, заботиться…
Артур свернул сигарету и закурил.
— Тут как раз я случайно узнал, что парень, который держал прежде этот дилижанс, хочет отсюда смотаться. Ну, я заявился и перекупил у него дело. Раньше, надо сказать, это было выгодно, а теперь автомобили все портят. Видно, придется скоро отсюда уезжать, переберусь тогда поближе к морю.
Во время первой моей пространной беседы с Артуром мне захотелось проверить свои впечатления о жизни этой захолустной гостиницы. Я стал осуждать людей, с которыми встретился здесь и упомянул между прочим, что мужчины часто сквернословят, но Артур перебил меня:
— Знаешь, если парень обзовет кого-нибудь «сволочью», это еще не значит, что он плохой.
— Это-то я понимаю, — сказал я, — но ведь они ругаются при женщинах.
— Послушай, — настаивал Артур, — женщины, которые сюда заезжают, сами ругаются при мужчинах. Мужчина должен сдерживаться при женщине, если она не выносит ругани, ну, а если она сама сквернословит, мужчина может при ней ругаться сколько влезет. Но это, конечно, вовсе не значит, что и ты можешь вести себя так. Нечего тебе по чужим стопам идти — сам не заметишь, как таким же станешь. Ты, Алан, совсем другого склада человек. Начнешь ругаться при женщинах, быстро покатишься вниз. Знаешь, что я посоветую тебе: присматривайся ко всему и помалкивай.
— Понятно, — сказал я и немного погодя спросил: — Послушай, неужели все женщины, которые здесь бывают, — плохие?
— Одни плохие, другие — нет.
— Я лично считаю всех женщин, которые спят не со своими мужьями, плохими. Ведь здесь они спят с чужими мужчинами, верно?
— Да, с некоторыми это случается. Но есть и такие, которые просто заходят в бар ненадолго по дороге домой. Видишь ли, Алан, люди все разные. Тебе с такими женщинами спать не след. Потому что любовью тут и не пахнет. Не то чтобы без любви вообще нельзя было спать с женщинами. Можно. Да только не тебе. Но и осуждать других за это тоже не след. Сначала надо все узнать про них, узнать, что они пережили и почему такими стали.
— Если вдуматься, — продолжал Артур, — это, скорее, грустное место, чем грязное. Настоящие негодяи сюда не приезжают. Они ворочают делами в больших конторах, а именно эти дела толкают тех, что здесь околачиваются, на пьянство и разврат. Так мне кажется, я… я не умею всего этого объяснить. На большинство девчонок, которые приезжают сюда, смотрят как на воскресную забаву — только и всего. Но не вздумай читать этим бедняжкам проповедей.
— Стану я! Вот еще! — воскликнул я. — Просто никак не угадаешь, как себя вести в таком месте.
— Как себя вести? Сидеть в уголке и наблюдать. — Ну, не знаю, правильно ли это, — возразил я, размышляя вслух. — Разве плохо отстаивать свои взгляды?
— Вот что. — Лицо Артура стало серьезным, он наклонился ко мне с кровати, на которой сидел. — Погоди немного — через несколько лет встанешь на ноги, тогда и ты сможешь сказать свое слово. Но не сейчас. Здесь ведь всякий сброд бывает. Иной раз допьются до белой горячки и начинают все крушить. Тут тебе самое время смываться. Что толку в том, что ты прав, если бутылка угодит тебе в голову и ты свалишься замертво.
Довод был убедительный.
Он рассказывал мне о постоянных жильцах гостиницы и о людях, регулярно приезжавших сюда — богачах, которые уединялись в номерах и пили мертвую, иногда по нескольку дней. Когда они наконец появлялись на свет божий, глаза у них были тусклые, одежда грязная, по телу пробегали судороги, как у животного, с которого только что содрали кожу.
— И Шеп такой, только денег у него нет; поэтому, когда он допьется до чертиков, его швыряют в каморку рядом с конюшней. Пропащий он человек! Ты с ним не связывайся. Просто держись подальше, пока он не протрезвится.
Стрелок, тот не прочь позабавиться над ним. Как-то ночью Шеп пьяный спал на полу в конюшне. Лежал он на спине и храпел во все завертки, а Стрелок решил напугать его, да так напугал, что тот чуть богу душу не отдал. Взял три свечи, расставил вокруг пьяного и зажег их. Шеп проснулся, — ну, думает, помер я! Правда, он после того живо протрезвел.
— Остерегайся Стрелка, парень, — добавил Артур, — это настоящий вымогатель, вечно старается перехватить у тебя пару шиллингов, только на отдачу он плох.
Я спросил о Малыше, и тут Артур улыбнулся.
— Малыш Борк славный парень. Добрей, пожалуй, не встретишь. Вот уж кто все для тебя сделает. Но у него свои причуды. Считает, например, что в войне было что-то хорошее. То ли награду ему там дали, то ли еще что приключилось с ним, не знаю, но вот поди же — уверен, что воевал за свою страну. Малыш из тех, что сами пойдут, если опять начнется война. В этом отношении, скажу я тебе, Малыш — настоящий дурень.
И вот еще что: жену привез он из Англии, и женщина эта, надо сказать, прямо замечательная.
Не вздумай подтрунивать над Малышом: он долго был чемпионом Австралии по боксу в тяжелом весе, и если уж кого стукнет, тот сдачи не даст. Сам, правда, он драки не ищет, но и увиливать от нее не станет. Раз как-то в баре один парень ударил его; не сильно ударил, задел только. Малыш легонько так оттолкнул парня, — а мог бы убить, если б захотел, — и сказал ему, ну, прямо как мальчишке: — «Знаешь, Фрэнк, ты не имел права меня ударить. Никакого права! Вот если бы я назвал тебя слизняком, — потому что, кто же ты, как не слизняк, — тогда другое дело. И знаешь что — отстань-ка ты лучше от меня!»
Вот он какой, Малыш! Но уж если повстречается с хвастуном, тут он своего не упустит. Руней-американец, боксер легкого веса, тот самый, который измолотил знаменитого Сильву на стадионе, частенько сюда заглядывал. Любил покрасоваться в баре и вечно хвастался в таком примерно роде:
«Сильву я уже нокаутировал в Сиднее, а в субботу нокаутирую его в Мельбурне».
Другого такого хвастуна, пожалуй, и не сыщешь. Малышу этот парень действовал на нервы. Что же он выкинул? Поймал змейку — всего дюймов шесть длиной, но здорово шуструю. И опустил незаметненько ее в карман Рунея. А когда Руней опять пошел хвастать напропалую, Малыш вежливо тронул его за плечо и говорит:
«Простите, мистер Руней, у вас в кармане ядовитая змея».
«Что?» — вскрикивает Руней и сует руку в карман.
Тут пошла уже настоящая потеха. Руней взлетел в воздух, как акробат на трамплине. А когда коснулся ногами пола, пиджака на нем уже не было.
— Рассвирепел он? — спросил я.
— Рассвирепел? — улыбнулся Артур. — Рассвирепел ли ты спрашиваешь? Да, брат, я сказал бы, — он рассвирепел.
— Чувствую, что Малыш мне понравится, — заметил я.
— О, тебе-то он обязательно понравится. Даже когда Малыш пьян, он никого не заденет, ходит себе и орет:
Я вскарабкался на палубу вслед за Нельсоном.
И кортик я держал в зубах.
Потоки крови видел всюду,
Как вспомню — прошибает страх.[3]
— Но Малыш не выносит Седрика Труэй, — продолжал Артур.
— А кто это Седрик Труэй? — полюбопытствовал я.
— Да, верно, ведь ты еще с ним не встречался. Это букмекер, любовник Фло Бронсон, бывает здесь три-четыре раза в неделю. Седрик Труэй только и делает, что ходит и подслушивает у дверей, а потом бежит к Фло и на всех капает. Если его когда-нибудь не уложит Малыш, это сделаю я. Труэй первым долгом прикидывает — справится он с тобой или нет, сам в драку никогда не лезет. А когда обозлится — глаза у него как у хорька.
— А кто эта Вайолет — девушка, которая подает на стол? — спросил я Артура.
— Родная сестра Фло Бронсон. Я ее мало знаю. Вид у нее такой, будто она никак не сообразит, что бы такое сказать. Смотрит в рот своему парню жокею. Пинкс зовут его, Джимми Пинкс. Злобная скотина — из тех, что любят женщинам руки выкручивать. Подлец! Только и смотрит, кого бы треснуть. В драке норовит поднырнуть под тебя, чтобы потом кинуть через плечо. И уж конечно, не дожидается, пока ты встанешь…
— Похоже, что Джимми Пинкс — порядочная гадина, — заметил я.
— Это уж точно, — убежденно сказал Артур.