XXIII Талашкино. Погосские
XXIII
Талашкино. Погосские
Переехав в Талашкино жить, я говорила себе вполне искренно, что это моя последняя страница. Мне хотелось последние годы жизни посвятить дорогому делу, от которого я нехотя отрывалась ради семейных обязанностей. Теперь ничто не препятствовало всецело отдаться работе и творчеству, и я с новыми силами, с горячим желанием внести лепту в дело народного образования приготовилась к деловой жизни.
У меня на руках было много дела: школа во Фленове, мастерские в Талашкине, музей, кустарное дело, "Родник" в Москве. Все это поглощало все мои силы. Я работала с утра до вечера и не чувствовала себя, не замечала времени и часто, ложась в постель, не могла уснуть: голова горела от забот, от желания скорее все это привести в жизнь. Но едва одно дело приходило к концу, как уже нарождались другие планы, придумывались все новые и новые улучшения, одна мысль порождала другую, и я не щадила себя, не чувствовала утомления, я только радовалась, что наконец могу отдаться своей любимой деятельности. А задумано у меня было многое, и носилась я с этими мыслями давным-давно, не уклоняясь от своей мечты ни за границей, ни в петербургской, жизни, такой, казалось, далекой от деревенских интересов…
Я давно уже задумала насадить в Смоленской губернии кустарный промысел и исподволь, понемногу, вела для того подготовительные работы. Я всегда думала, как бы хорошо было дать возможность крестьянам заработать в зимнее время, особенно женщинам. Ведь крестьянки в длинные зимние месяцы или перебиваются с трудом, проводя время в вынужденном бездействии, или идут на фабрики, в город искать заработка, бросая семью, детей, что всегда гибельно отражается на их здоровье и всем строе семейной жизни. Надумала я воспользоваться сохранившимся еще среди смоленских крестьянок умением вышивать и окрашивать ткани и пряжу.
Старинные крестьянские костюмы нашей губернии очень красивы, но, к сожалению, на них "прошла мода", как говорят бабы, их уже не носят теперь, все больше и больше заражаясь городскими фасонами из скверных фабричных ситцев. Однако у старух сохраняются еще по сундукам все принадлежности старинного убора, которые они даже охотно продают. Но не только старухи, а и молодые девки и бабы умеют вышивать по-старинному и легко снимают какой угодно мудреный старинный узор "строчками". И вот, не навязывая им никаких посторонних вкусов, идей, мы понемногу стали приучать их применять свое искусство к вещам нашего обихода. Нам ни к чему фартуки, "поляки" (наплечные вышивки на рубахах), поэтому мы начали с салфеточек, понемногу увеличивая их размеры, вводя все более сложные и богатые узоры. В местных вышивках встречались только яркие красные, синие и желтые нитки, мы же предложили исполнять узоры в более мягких, гармоничных тонах. Наши цвета им сначала не нравились, они называли их "мутными", но потом вошли во вкус.
Крестьянки сперва туго поддавались — они вообще консервативны, недоверчивы и ко всяким новшествам неподатливы, брались робко, с неохотой, уходили, возвращались. Приходилось переплачивать, чтобы заинтересовать, привлечь их. Рисковали лишь самые смелые, но зато немного погодя не было отбоя от них, за пятьдесят верст приходили иногда, умоляя дать работу.
Материал весь покупался у баб: сукно, пряжа, холсты. Все это у нас окрашивалось, кроилось, подбирались подходящие нитки и снова шло к ним в работу. Не покидая своей избы, зимой крестьянка, хорошая рукодельница, легко зарабатывала 10-12 и даже больше рублей в месяц, что для них представляло значительные суммы. Между ними были настоящие художницы, мастерицы, с врожденным вкусом, умением и фантазией, тонко видящие цвета и с полуслова понимающие, чего от них хотели. В конце концов мы начали достигать удивительных результатов, и каждая особенно удавшаяся вещь, со сложным рисунком, богатая по краскам, чисто и тонко выполненная, составляла радость и гордость всей мастерской. Мы стали делать уже крупные вещи, драпировки на окна и двери, обивки для мебели, которая выходила из нашей столярной мастерской, скатерти, покрышки на рояли, не говоря уже о мелких, как отделки для платьев, подушек, полотенца, узкие полоски для отделки, продававшиеся на аршины и т.д. Количество баб доходило теперь до двух тысяч, и в конце концов трудно было найти поденщицу или прислугу, так как женщина, живя у себя, зарабатывала гораздо больше, чем на поденщине. Я уже мечтала расширить это дело, завести сношения с заграницей, посылать наши работы в Париж, Лондон, тем более что иностранцы начинали сами интересоваться нашими кустарными промыслами. Пока же для сбыта изделий наших мастерских я открыла в Москве магазин "Родник". Заведывать им я пригласила Погосскую-мать, ту самую даму, которая меня так очаровала в Петербурге при первой моей встрече с нею в кустарном магазине в Пассаже.
Еще в самом начале нашего знакомства Погосская рекомендовала мне свою дочь как опытную в красильном и кустарном деле. Я поместила ее во Фленове и относилась к ней с полным доверием. На второй год пребывания Погосской-дочери у меня во Фленове у нас произошла странная история. Как-то раз я получила от нее письмо (она часто писала мне о наших общих делах), стала читать и просто не поверила глазам. Обращение было к какой-то тетке, описывалась жизнь во Фленове, и тут же говорилось, что, окрашивая нитки и шелк, она часть отдает мне, а часть посылает матери, надувая меня без стеснения. Кроме того, в письме высмеивалась вся моя деятельность, мои поступки, школьные порядки, будто бы ужасные, невыносимая жизнь учителей и т.д. Все это было сказано в таких наглых выражениях, что я пришла в ужас — с кем я имею дело!
В полном недоумении я написала ее матери в Москву, прося ее немедленно приехать. Вечером, когда мы сидели по обыкновению в зале вокруг стола, дверь с балкона отворилась и в сарафане, в платочке на голове явилась Погосская. Она с усмешечкой заявила, что ей надо со мной поговорить с глазу на глаз. Когда мы вышли в другую комнату, она с тем же смешком сказала: "А ведь нам с вами надо письмами поменяться", — и прибавила, что произошло недоразумение, что она написала мне письмо, но по своей привычке сперва надписывать конверты, а потом писать письма, мое письмо послала тете, а теткино мне, и просила вернуть его ей. Я ответила, что очень сожалею, узнав совершенно невольно, какого она дурного мнения обо мне, что к ней я всегда относилась хорошо, стараясь быть ей полезной, и не вижу, какая была причина отплатить мне такою враждой. Письмо же я отказалась ей вернуть до приезда ее матери, которая должна рассудить это дело. Она была, по-видимому, очень недовольна таким оборотом дела, но должна была сдаться. Когда приехала ее мать, я прочла ей это письмо, желая видеть, какое впечатление оно на нее произведет. Мне казалось, что она, наверное, осудит поступок дочери, я ждала, что это огорчит или хоть смутит ее, но я наткнулась на такую же нахальную женщину, как и дочь. Она не видела в поступке дочери ничего особенного, всячески старалась ее оправдать, и я не заметила в ней ни тени сожаления о случившемся. Это навело меня на мысль, что деньги, которые я так щедро валю на "Родник", в плохих руках, и сейчас же послала сделать полную ревизию магазина, в котором оказалось менее чем за три месяца существования уже три тысячи дефицита. Таким образом, мое бедное предприятие с первых же шагов потерпело убытки. Пришлось принять крутые меры и отстранить эту шайку обирающих меня людей. Погосскую я попросила уйти из магазина, а с дочерью тоже решила расстаться и поручила одному из учителей принять от нее по описи оставшуюся пряжу и краски. Но что же оказалось? Незадолго до того я выписала из Персии несколько пудов ценного красильного материала, так называемой марены, которая дает очень приятные красные тона. При сдаче не оказалось ни одного мотка шелка, а от марены всего несколько фунтов. Но Погосская обошла и учителя, отослав его с каким-то поручением в момент отъезда. Взвалив мешок с мареной на тележку, отвозившую ее на станцию, она увезла с собой и ценную краску. Учитель, которому я указала на промах, допущенный им при приемке, был страшно смущен и немедленно послал ей телеграмму, прося вернуть марену, на что получил ответ: "Ищите там, где лежит".
Погосская уверяла меня, что у нас все окрашивается растительными, нелиняющими красками. Я не имела оснований ей не доверять, так как считала ее вполне порядочной женщиной. Но каково же было мое изумление и негодование, когда мне сказали, что, прибирая после Погосской теремок, в чулане нашли груду склянок с остатками самых дешевых, линючих анилиновых красок, которые можно купить в любой москательной лавке.
Потом только я узнала, что Погосская-мать уже во многих земствах проделала те же штучки, отсылая лучший товар в Англию к своей старшей дочери, живущей там в качестве агента какого-то магазина. Она надула еще какое-то благотворительное общество, которое поручало ей сбывать кустарные вещи в Лондоне. Несколько лет она получала товар и деньги на содержание магазина, но когда кто-то из членов этого общества, проездом попав в Лондон, захотел побывать в магазине, то на указанной улице под известным адресом такого вовсе не оказалось, его никогда и не было.
Но это было еще не все. Анна Погосская (дочь), как оказалось потом, когда вообще многое для нас раскрылось и стало ясным, помимо крашения, была пропагандисткой свободных мыслей среди учителей и учеников. Молодая, очень вертлявая, обладающая всеми уловками американского воспитания, притом нечесаная, неопрятная, одевающаяся большей частью в сарафан, она играла в народницу, настраивала учителей, осуждала все, что исходило из Талашкина, и очень скоро присутствие ее во Фленове отозвалось на отношении ко мне учителей, которых я и так уже могла во многом упрекнуть. У нее все были разговоры о равенстве в том смысле, что раз у одного есть что-нибудь, а у другого нет, то надо имущего ненавидеть, смотреть как на врага и, если можно, уничтожить. Со временем эти рассуждения принесли очень пышные плоды. Она часто вела нескончаемые беседы с Малютиным, спорила с ним, в чем-то убеждала, и каждый раз после такой беседы он ходил какой-то странный, озабоченный, чем-то сильно смущенный, сам не свой.
Но тогда я была еще слепа. Я так была поглощена своей работой, что ничего, кроме нее, не видела, а на окружающих людей смотрела только как на своих помощников, сотрудников, разделяющих те же идеалы, что и я. Я так далека была от мысли, что в то время, когда я с такой любовью, с полным самозабвением создавала любимое дело, кругом уже шло глухое брожение, недовольство, недоброжелательство, моя деятельность критиковалась, а создавшаяся атмосфера недовольства должна была привести к полному развалу…
В июле 1904 г., незадолго до истории с Погосской, вставши как-то раз с постели часов в девять утра, я взглянула в окно и увидела огромный столб дыма над воротами, и в ту же минуту забили в набат, послышались отовсюду крики: "Пожар", забегали люди, поднялась страшная суматоха. Это горел колоссальный сенной сарай, вмещавший до десяти тысяч пудов клевера, который только накануне удалось свезти при отличной погоде, без капли дождя… Это вспыхнуло как порох — золотой порох, ибо для хозяина доброкачественные запасы корма на зиму дороже золота.
И что странно — сарай этот находился на самом бойком месте, между скотным двором и конторой, заперт был со всех сторон на замок, а подворотни заложены досками. Возле проходила дорога, по которой вечно сновали служащие, работники; с другой стороны находился скотный двор, где в ту минуту у скотниц и доильниц кипела работа. Трудно было допустить, чтобы кто-нибудь мог залезть в него и заснуть с трубкой, так как ворота были очень хорошо сделаны и не было никакой лазейки. Мы терялись в догадках и предположениях.
Сбежалась вся дворня, не тушить — тушить было невозможно, — но помогать отстаивать соседние постройки от огня. Помогали все: кто носил ведра, кто действовал баграми, кто заливал накалившуюся крышу окружающих построек. Пришли ученики, вся школа, одна Погосская не пришла на пожар, и когда я наивно на другой день спросила ее: "Что же вы не пришли утешить, поддержать меня?" — она хихикнула и ответила, что ей здесь нечего было делать…
Наехала полиция, производилось следствие, было несколько лиц под подозрением, но так ничего и не добились. Киту, встретив однажды в поле сторожа сгоревшего сарая, которого долго подозревали в том, что он залег с вечера спать на сеновале и нечаянно заронил огонь, пообещала ему, что он во всяком случае останется в Талашкине, но только чтобы сказал правду, не курил ли он около сарая, не провел ли там ночь, но тот клялся и божился, что ничего подобного не было.
Мы долго доискивались о причине пожара, терялись в догадках и предположениях, но мы еще были слепы, и этот колоссальный пожар отнесли к несчастному случаю…
Расставшись с Погосской, я перевела красильню в Смоленск, приспособила для нее помещение и поручила ее Барщевскому, который очень охотно взялся заниматься ею, тем более что это не составляло ему большого труда — рядом строился мой музей, и он следил за постройкой, а квартира его была в том же доме. Рукодельню и приемку вышивок от крестьянок взяла на себя Леля Сосновская. Когда я предложила ей заняться этим делом, она с радостью согласилась и поселилась у меня в Талашкине. Я давно уже любила этого маленького человечка, относившегося ко мне с теплотой и преданностью. В день похорон мужа она приезжала ко мне утешить меня, окружила меня лаской и старалась быть мне чем могла приятной и полезной.
Рукодельню я поместила в прежней моей художественной мастерской. В этой мастерской работало также несколько бывших моих учениц, которые вышивали под наблюдением художников по их рисункам. Туда же приходили за работой и приносили готовую бабы из окрестных деревень. Леля быстро научилась говорить с бабами их языком, высчитывать с ними ряды ниток для расплаты, названию отдельных швов и узоров, вела книги и предавалась делу с увлечением и любовью целыми днями. За одно это отношение ее к делу я нравственно связана с ней и благодарна ей. В продолжение трех лет она не пропустила почти ни одного дня, никогда не жаловалась на утомление и продолжала заниматься с одинаковым рвением.
Я нашла также незаменимую помощницу в лице одной дворовой женщины, Поли, которая очень быстро поняла, чего я хочу от дела. Это была честная, усердная и очень умелая женщина, понимавшая меня с полуслова. Как крестьянка сама, она отлично умела говорить с бабами, знала все их приемы, иногда маленькие хитрости и понимала толк в пряже, холстах и шитье.
Были между бабами и плутовки. Как-то раз мы видим у одной женщины красивые "поляки", шитые нашим шелком и нитками, — подобных найти было негде, так как в продажу наша окрашенная пряжа не шла. Мы похвалили ее, она же, думая, что мы не догадываемся, с большой отвагой заявила нам: "Теперь у нас такая мода пошла"…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.