VII Талашкино. Москва. Институт. Переговоры с мужем. Дебют у С.Мамонтова

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

VII

Талашкино. Москва. Институт. Переговоры с мужем. Дебют у С.Мамонтова

Мы приехали в Смоленск 19 мая, как раз накануне открытия памятника Михаилу Ивановичу Глинке[22], поставленного на "Блоне", против Дворянского собрания. Готовилось большое торжество. К этому дню из разных мест съехалось много артистов. Хотя мы торопились в деревню — хотелось скорее отдохнуть дома, но 20-го мы, конечно, были на открытии памятника, а вечером в концерте. Когда были возложены венки и участники торжества удалились, вокруг памятника собралась большая толпа зевак, и чей-то голос спросил: "А хто ш ен был? ти генерал какой?"

В этот день я познакомилась с Лавровской*[23]. Узнав, что я только что приехала от Маркези, она много и долго расспрашивала меня о ней и ее методе. Тут же я встретила старого знакомого — Лишина. Он почему-то страшно суетился, бегал как угорелый и был весь в поту…

В Талашкине жизнь наша пошла своим чередом. Кроме пения, для меня открылся еще новый мир в массе превосходных книг по искусству из богатейшей талашкинской библиотеки, которые я перелистывала во время моего первого пребывания в деревне только с любопытством, несознательно. Но теперь, после Парижа, уроков и бесед с Жильбером, эти книги сделались откровением для меня. Я в них нашла много воспроизведений луврских шедевров и массу чудных изображений других галерей, античных статуй и памятников. Не часы, а целые дни проводила я с ними, возобновляя в памяти пережитые впечатления, беседы с моим учителем…

Я взялась за кисти, но дело у меня шло по-прежнему неважно. Тогда я снова стала работать над рисунком уже с меньшей наивностью, иногда в душе даже была собой на минуту довольна. Между книгами была одна: "Собрание портретов знаменитых итальянских и испанских мастеров". Многие из этих портретов я скопировала пером, а в одной энциклопедии нашла их биографии, переписав каждую на обратной стороне рисунка. Но все это было не то. Меня еще мало удовлетворяли мои успехи. Все, что я делала, от души ненавидела. Во мне жила слишком здоровая критика и сознание, что я не достигла той степени, на которой я могла бы самостоятельно работать…

Продолжая мои любимые занятия, я принимала горячее участие во всех предприятиях Киту, усердно во всем помогая ей. В это лето Киту задумала открыть в Талашкине школу грамоты[24]. Надо было найти подходящее для этого помещение. Строить было долго, нетерпение брало скорей привести в исполнение задуманное дело. В конце усадьбы был довольно подходящий домик, выстроенный когда-то для егеря. По упразднении охоты он стоял долгое время пустым. И наш выбор остановился на нем. Понадобились парты, учебные пособия, обстановка учителю. Все это понемногу нашлось, даже учитель, Коненков Степан Ефимович.

Дело быстро наладилось. Ребятишек сразу набралось человек тридцать. Мальчики шли охотно учиться, но девочек заманить никак не удавалось - боялись. Придет, бывало, походит с недельку и больше глаз не кажет. Чтобы их приручить, мы установили уроки рукоделия. Накупим, бывало, цветистого ситцу, накроим сарафанов по росту тех девочек, которые будут по ним учиться шитью. Это понравилось. Казалось уже, они стали поддаваться, но как только сарафан был у нее на плечах, конечно, сшитый с нашей помощью, девочка снова пропадала.

Раз мы обратились к одному отцу с упреком, зачем он дочку не пускает в школу. Он убежденно ответил: "Да не… На что ей грамота?.. Пущай дома посидит".

Сначала Коненков ретиво принялся за дело. Это был недоучка-гимназист 4-го класса, резонер, нахватавшийся вкривь и вкось разных теорий. Спустя некоторое время он обнаружил еще новое качество: он оказался страшным лентяем. Уроки в школе зачастую давала его жена, женщина с большой выдержкой, но тоже с массой фанаберии. Мы с ними помногу, часто беседовали, и что особенно бросались в глаза и поражало нас, это, при всей кажущейся начитанности и многословии этих людей, их безнадежная некультурность. Потом мне пришлось иметь много дела с подобными типами. Говоришь с человеком, кажется, на родном языке, а понять друг друга — не понимаем. Несмотря на то, наша школа пустила корни. Через некоторое время мы перевели ее в бывший флигель для гостей, переделанный и приспособленный для школы. Успехи учеников нас очень радовали, между ними оказались очень способные.

Раз мы прослышали про одного народного учителя, Сергея Павловича Колосова, хорошего преподавателя хорового пения. Своей любовью к делу он был известен в нескольких губерниях. Киту пригласила его на рождественские каникулы, и в две недели он прекрасно обучил ребятишек стройному пению. Наши резонеры Коненковы о музыке понятия не имели, презирали ее как что-то низменное для них. Колосов был очень симпатичный, умный человек, и мы искренно позавидовали той школе, которой посчастливилось иметь такого учителя.

Школа настолько увлекла нас, что мы стали мечтать о чем-то большем. Косность, невежество мужиков резали нам глаза. Вечный плач об "умалении" земли только отчасти был основателен. В общем у смоленских крестьян земли довольно, но умения обращаться с ней совершенно не было. Их скот, лошади, обработка земли — одно отчаяние. Кочковатые луга, покрытые сплошь зарослями, — ни лес, ни сенокос. Все вместе было что-то безнадежное и безобразное. Соседство культурного имения мало влияло на них. На благоустроенное имение они смотрели как на господскую затею, к ним неприменимую. Они были правы в одном, что в общинном землевладении хороший хозяин стоит в слишком большой зависимости от своих односельчан. Он невольно подчинен общим условиям и не может проявить личной инициативы. Начать что-либо самостоятельно ему нет ни смысла, ни возможности. У некоторых даже бывали прикупленные клочки земли, но на них они тоже не были хозяевами: зависть соседей и все, что за нею идет, не позволяли мужику пользоваться ими путным образом — охоту отбивали. Посеет ли он вику или что-нибудь другое, соседи напустят скотину, лошадей и все без жалости вытопчут, так что тот и клока сена не соберет; вздумает ли насадить в огороде яблонь — ребятишки все яблоки еще зелеными украдут, так как у соседей деревьев нет. Невежество мужиков доходило до того, что они не умели даже взрастить себе ничего огородного: капустой осенью они обыкновенно запасались в соседних экономиях или везли из города. Вся эта темнота, массовое пьянство делали крестьян бедными. Но о пьянстве и его ужасных последствиях не стоит говорить: кажется, этого бича никогда не искоренить.

Мы все это давно поняли и скорбели душой, что никто - ни правительство, ни частная инициатива — не идет на помощь этому бедному люду и некому вывести его на свет из непроглядной тьмы. Вот мы и решили, что только школа может путем постепенного облагораживания, воспитания и снабжения действительно полезными, нужными им познаниями внести свет в крестьянскую среду. Вступив в переписку с Департаментом земледелия, мы достали уставы существующих еще в малом количестве сельскохозяйственных школ. Субсидий на них правительство не выдавало, или если давало, то такие ничтожные, что о них не стоит и говорить, так что все расходы падали на устроителей школ.

Ознакомившись с порядками действующих школ, нам захотелось поставить нашу школу в независимые условия и не впадать в ошибку, свойственную большинству сельскохозяйственных школ, т.е. поставить дело таким образом, чтобы школьное хозяйство было совершенно отделено от хозяйства экономии и чтобы не было и речи о том, чтобы пользоваться трудами учеников для имения, как это делается во многих школах. Эти приемы нам были несимпатичны. О таких школах, где зачастую помещик злоупотреблял трудом учеников, не держал рабочих и требовал непосильной работы от юношей, почти мальчиков, еще не вполне развитых физически, и крестьяне и учащиеся были плохого мнения.

Уставы, присланные нам из Департамента, были очень несовершенны, и типы этих школ стоили страшно дорого. Мы с Киту погорячились, поволновались, но перед очевидностью нужно было сдаться — средств не хватало. Переписка с Департаментом ни к чему не привела. Замыслили мы хорошо, но это было не по карману.

Моя роль во всем этом была пассивная, но я от всего сердца сочувствовала Киту и так же, как и она, была влюблена в эту идею, так же волновалась, горевала, о неудаче. Нам было больно расстаться с нашими иллюзиями, тем более что таких школ было очень мало — на всю Россию десять-двенадцать.

Когда Киту начала хозяйничать, на всю Россию был лишь единственный сельскохозяйственный журнал под названием "Земледельческая газета", да и та была субсидирована правительством. Она должна была отвечать зараз на все разносторонние запросы нашей необъятной земли, так что сельский хозяин, живущий на севере, неминуемо обучался культуре виноградников, южанин читал с любопытством об обработке льна на облогах. И это было не так давно, всего лет двадцать пять тому назад…

Между тем я снова вела переписку с мужем, прося его выслать мне разрешение на заграничный паспорт. Пришлось, наконец, открыть ему настоящую цель моей поездки. Он ответил на все отказом, прибавив почему-то по-французски: "Je ne veus pas que mon nom traine sur planches"[25]. Неприятно было прочитать эту высокопарную фразу, да еще на французском языке, но еще неприятнее было то, что вот уже более года он не выдавал мне никакого вида. Не живи я у Киту в Талашкине, я бы непременно угодила куда-нибудь в кутузку с беглыми и беспаспортными… Не раз благословляла я судьбу, что не подписала контракта, хороша бы я была с двадцатью тысячами франков неустойки!

Мне необходимо было поехать на несколько дней в Москву по делам, но так как муж по-прежнему не выдавал мне ни вида, ни паспорта, то я была в большом затруднении: без этого ехать было невозможно. К счастью, меня выручил всегда любезный и услужливый смоленский городской голова Александр Платонович Энгельгардт (впоследствии товарищ министра земледелия). Он добыл мне какую-то бумажонку на манер отсрочки, и с ней я могла без страха отправиться в Москву.

Я пригласила поехать со мной Татьяну Николаевну Матисен, жену талашкинского управляющего. Я была по-прежнему такая же робкая в обществе, в толпе, на улице, а главное, в общественных местах и совершенно терялась одна. К тому же отчаянная близорукость окончательно лишала меня апломба. Я так боялась очутиться где-нибудь одна, что предпочитала лучше никуда не ездить. Татьяна Николаевна была мне хорошим товарищем — шустрая, бойкая, она умела за всех постоять.

Приехав в Москву, я решила поискать квартиру, чтобы, не расставаясь с Маней, отдать ее в пансион и начать серьезно учить. Муж не раз в письмах высказывал желание, чтобы она воспитывалась в одном из институтов. Меня же это очень огорчало, я была против этих отсталых нежизненных учреждений. Ненавистный институт так пугал меня, что я под предлогом ее подготовки поспешила поместить Маню в хорошем пансионе, втайне рассчитывая на то, что муж, может быть, забудет о своем намерении или передумает.

Сто лет назад институты, может быть, имели какой-нибудь смысл, но в наше время, с тем же устарелым уставом, теми же отжившими порядками, они окончательно неприемлемы. Все — фальшь в них, начиная с обстановки, кончая воспитанием и образованием. Все в них не только вредно, но просто пагубно бедным детям, заведомо обреченным на верную порчу.

Девушки, просидевшие восемь лет в стенах института, выходят из него неподготовленными к жизни, с совершенно ложными о ней понятиями. Образование они выносят оттуда весьма сомнительное: их тянут из класса в класс и доводят до выпуска, но познания их равняются нулю, и это за малым исключением. В этом огромном стаде живых существ все нивелируется, хорошее и дурное. Индивидуальность забита формой, походкой, манерой до такой степени, что у них даже одинаковый почерк, а что живет под этой корой - все равно.

Их воспитательницы — это, за редкими исключениями, скопище озлобленных, часто несправедливых, старых дев, далеких от действительной жизни, давно отрезанных от нее. Большинство из них к своим обязанностям относится машинально, холодно. Не способные ничего прочитать в душе ребенка, угадать его натуру, повлиять на него благотворно, они относятся к детям не как к живым существам, а как к машинам. Некоторые из этих засушенных существ давно уже перешли срок своей службы, достучавшись до пенсии, но, благодаря разным проискам и протекции, продолжают служить еще, не имея достаточно деликатности уйти, уступив место свежим силам. Давно следовало бы, принимая во внимание важность задачи, установить правило, что после десяти лет добросовестной деятельности этих воспитательниц следовало бы отстранять с пенсией, заменяя их молодыми, терпеливыми, еще не озлобленными личностями. Бывшие же воспитательницы могли бы, пока их нрав и нервы окончательно еще не пострадали, легко найти себе соответствующие занятия в частных домах, где работа с одним или двумя детьми была бы им вполне по силам после того, как они имели дело с целыми классами. На более легком деле они могли бы быть еще очень полезными, имея за собой известный опыт.

Но какая из институтских начальниц попытается пронести в своей пастве что-либо подобное? Или похлопотать где следует? Усовершенствовать подгнившее хозяйство в этом нежном питомнике? Ей это и в голову не придет. Она думает только о себе. Это обыкновенно светские барыни, попадающие на подобные места по протекции — бабушка наворожила. Их чаще всего выбирают между вдовами заслуженных людей, как будто качество умершего мужа переходит по наследству. Большей частью это пустые, неспособные женщины, без инициативы, не умеющие заняться ничем, кроме мелких сплетен, подносимых льстивыми угодницами. Они знают все, кроме того, что касается их прямых обязанностей. Порядочная женщина, призванная на это дело, должна была бы первым долгом заняться здоровьем детей, следить, чтобы их хотя бы хорошо кормили. Но они для этого и пальцем не пошевелят.

Хозяйство всецело лежит на почетном опекуне, а выгодно ли бороться с его высокопревосходительством? Ведь на какого нападешь! Да и стоит ли себе шею ломать из-за чужого дела?… Нет, очень нужно им с ним ссориться… Даже мирным путем они не попытаются повлиять на него, потому что, ничего не смыслят в хозяйстве, все в руках эконома. А эти господа!! Это особый сорт людей с медными лбами, обыкновенно лишенных всякой порядочности и чести. Институтское хозяйство — это казенная пучина, куда, увы, свет никогда не прольется.

Почетные опекуны большей частью бывают старенькие, добравшиеся до высоких чинов люди, и часто они берут на себя подобное назначение исключительно для моциона, чтобы не разучиться ходить… К тому же, по старой памяти, они любят дамское общество.

Между тем у детей развивается малокровие, обмороки от дурного питания, от скверной привычки набивать голодный желудок сластями, присылаемыми из дома огромными корзинами, или сомнительного качества стряпней из ближайшей мелочной лавочки, доставляемой любезным истопником или сторожем. Почетный опекун, чтобы замаслить девиц, тоже привозит по коробке конфет и этим проходит за "милого", "доброго" — его "обожают".

Начальница все это знает отлично, но бороться не станет ни с чем: ей слишком дорого ее положение. К тому же приятно разыгрывать королеву. Раз в полгода, а может быть и реже, "маман" торжественно показывается своему народу, допуская избранных к ручке. Эта светская кукла — не организаторша, не хозяйка, а главное, она — не воспитательница, нет. Она просто дама на пенсии, хорошо и выгодно пристроившаяся до смертного часа.

И в эту порчу слепые родители торопятся отдавать своих детей — будущих матерей и гражданок…

* * *

В Москве мы быстро покончили с делами, и накануне отъезда нам пришла в голову мысль пойти в частную итальянскую оперу Мамонтова. В антракте, болтая с Татьяной Николаевной, я высказала предположение, что было бы недурно попытать счастья хоть на этой сцене. Я была еще в иллюзии, что артистической карьерой женщина может честно зарабатывать себе на жизнь, не входя с собой в сделку.

— А что надо, чтобы поступить сюда? — спросила она.

— Прежде всего надо, чтобы дирекция слышала вас на пробе. Вероятно, следует заранее записаться. Если вы понравитесь, вас могут пригласить.

В следующем антракте она исчезла куда-то и вернулась, запыхавшись, когда уже поднялся занавес. Шепотом она объявила мне, что обо всем разузнала, что без всякой записи я могу явиться днем и меня прослушают.

Я испугалась ее прыти, а главное — мысли, что придется петь в чужой обстановке. Мне и хотелось до смерти, и до ужаса страшно было — проклятая робость все отравляла. Татьяна Николаевна очень настаивала, говоря, что ведь это меня ни к чему не обязывает. Понемногу я сдавалась, но заранее уже начинала дрожать, даже ночь не спала, вертелась и злилась на себя.

На другой день у меня были тысячи предлогов, чтобы не идти, — и спала-то я плохо, и голова болит — словом, я сама от себя увиливала. Татьяна Николаевна была неумолима. В конце концов она потащила меня в театр, как козу за рога.

Было три часа, когда разными темными ходами какой-то добрый человек за двугривенный вывел нас, наконец, на свет Божий. Мы очутились в фойе, в котором, на мою беду, оказалось не два-три слушателя, как мы предполагали, а целая аудитория: в это время репетировали хоры. Со страху я насчитала сотню хористов, в сущности их было человек шестьдесят. У пианино сидел капельмейстер. Нас встретил главный режиссер и попросил обождать. Что они там пели в это время, я не разобрала, я была ни жива ни мертва.

Но вот настал перерыв. Капельмейстер попросил разрешения у хористов прослушать меня не в очередь. Хором послышалось согласие… Я спела первый акт из "Аиды". Начала я робко, стараясь побороть охватившую меня дрожь во всем теле, делая неимоверные усилия над собой, чтобы она не передалась голосу. Потом нервы мои понемногу сдались, и, овладев собой, я пела с большей уверенностью, чувствуя, что мой голос хорошо звучит. Когда я кончила, вдруг раздались дружные аплодисменты. Я неожиданно заслужила одобрение хористов. Они окружили меня одновременно все, забрасывая всевозможными вопросами. Я отвечала сразу десятерым. Татьяна Николаевна сияла и, собрав тоже вокруг себя слушателей, оживленно о чем-то с ними говорила. Режиссер благодарил меня и, конечно, не преминул долго и тепло держать мою руку в своей… Наконец, Татьяна Николаевна очутилась возле меня. Капельмейстер взял аккорд, хористы разделились, снова началась репетиция.

Режиссер подошел к нам и, бесцеремонно взяв Татьяну Николаевну под руку, близко прижавшись к ее плечу, повел к двери, что-то горячо рассказывая. Я следовала за ними. Бедная Татьяна Николаевна почти терялась в объятиях этой огромной фигуры, нагнувшейся, как демон, над ее тщедушной маленькой персоной. Мне было любопытно и смешно. Я никак не могла понять, почему он так нежно прижимается к ней и о чем нашлось у них так много говорить? Таким образом мы дошли до темного нижнего кулуара. Вдруг дверь главного входа с шумом распахнулась, и на пороге показалась энергичная женская фигура. Войдя в кулуар, не оборачиваясь, она сбросила на руки позади идущего господина великолепную чернобурую шубу и резким грудным голосом начала с места разносить каких-то людей, сбежавшихся ей навстречу со всех сторон. Наш нежный режиссер выпустил наконец Татьяну Николаевну, торопливо с нами простился и, пожав мне наскоро руку, но уже без прежней теплоты, шепнул: "Она вам все объяснит", — и юркнул в темноту.

Мы страшно смеялись, идя домой. Все это похождение было донельзя забавно. Я горела от нетерпения узнать, в чем дело. Наконец, Татьяна Николаевна, сжалившись надо мной, рассказала мне, что голос мой и все остальное как нельзя лучше подходят, что в труппе такого голоса нет, поэтому некоторые оперы совсем не ставятся, что главные артисты очень этим недовольны, некоторые, порвав контракты, даже уехали, но беда в том, что я с моим голосом и репертуаром являюсь конкуренткой одному лицу, играющему большую роль в этом театре, что хороших меццо-сопрано там не терпят и не пропускают. "Лицом" этим, оказалось, была Л., знаменитая не голосом и талантом, а просто как подруга жизни богатого московского купца, для которой он содержал театр, сделав ее примадонной, и тратил бешеные деньги, чтобы создать ей эту театральную атмосферу. Очевидно, тут ничего нельзя было добиться.

* * *

Осенью я перебралась в Москву и написала о том мужу. К моему изумлению, он спокойно принял известие, что Маня в пансионе, и прислал мне вид на жительство. С новыми силами я принялась петь, все еще не теряя надежды использовать, наконец, свое знание. Да и жаль было терять результаты затраченных трудов.

В моем репертуаре был значительный пробел: не хватало русских опер, а без этого выступать в России невозможно. С этой целью я обратилась к Федору Петровичу Комиссаржевскому, заслуженному певцу и профессору пения московской консерватории, большому знатоку сценического дела. Мы стали изучать с ним русские оперы, и, чтобы я смогла освоиться со сценическими приемами, он проходил со мной целые действия и сцены на малой консерваторской сцене, прелестной, очень уютной, на которой мне было легче начинать как переходной к большой зале. Сцена эта принесена была в дар консерватории одним богатым московским меценатом. Чтобы освоиться с большой залой, мы репетировали и там с аккомпанементом под фортепьяно. Я с восторгом проводила там часы. С Комиссаржевским у нас завязались очень дружественные отношения. Он предсказывал мне очень хорошую карьеру и даже по моей просьбе поехал на следующее лето в Смоленск для участия в любительском спектакле, который предполагали устроить по случаю приезда великого князя Владимира Александровича.

Смоленское общество было озабочено, какое бы устроить развлечение для высоких гостей. Предводителем дворянства в то время был Николай Алексеевич Хомяков (впоследствии председатель Государственной думы), который много содействовал устройству в Смоленске музыкального общества под руководством Николая Сергеевича Кроткова. Кротков образовал очень недурной любительский оркестр и хор. Откликнулось очень много людей из всех слоев общества, и устраивались раз в месяц очень симпатичные музыкальные вечера, в которых я не раз принимала участие.

В ту зиму, когда я занималась с Федором Петровичем, Хомяков приехал ко мне в Москву и просил помочь устроить что-нибудь. Я тут же условилась с Комиссаржевским, что он приедет в Смоленск руководить устройством спектакля. Выбор наш остановился на устройстве оперного спектакля, так как оркестр и хор у нас были готовы. Предполагали поставить по одному действию из опер: "Рогнеда", "Фауст" и "Аида". Солисты: я, Дерюжинский — тенор, его жена — очень хорошее сопрано (оба учились в Италии у Ламперта), хотели еще просить Тартакова — баритона. С участием хоров выходило очень хорошо.

Комиссаржевский приехал в Талашкино, и, чтобы познакомить его с Кротковым, мы с ним раз поехали в Смоленск на репетицию в Дворянском собрании какого-то очередного концерта. Все, казалось, шло отлично. Как вдруг одна провинциальная дама, не владеющая никакими талантами, но игравшая большую роль в нашем городе, испугалась, что если состоится этот спектакль, то ей придется отойти на второй план и не удастся быть главным действующим лицом в приеме высоких гостей. Пошли интриги, сплетни, обиды… Ей удалось каждого настроить, вооружить против другого, всех рассорить и, наконец, так ловко спутать карты, что спектакль расстроился. Тогда Комиссаржевский просто остался погостить у нас в Талашкине и, выписав какие-то воды, проделал там курс лечения на лоне природы. Мы много с ним пели и занимались музыкой.

В Москве мне пришлось несколько раз выступать в концертах. Однажды я пела в пользу общества дешевых квартир для, студентов. На этом вечере произошел печальный инцидент. Когда я приехала вечером в Дворянское собрание и меня боковыми ходами провожали в артистическую комнату, я уже заметила какое-то особенное возбуждение в толпе студентов, встречающихся на пути. Я видела группы молодых людей с зловещими лицами. Они о чем-то шептались, и даже, когда я проходила мимо них, я услыхала такую фразу: "И зачем ее пригласили петь?" — почти с сожалением. Меня это смутило, но я только потом себе ее объяснила. Едва я вышла на эстраду, как мне тоже бросилось в глаза какое-то движение в зале и необычный шум, не прекращавшийся даже во время моего исполнения. Только что я спела арию: "Мне ли, Господи" Чайковского, как в зале раздался оглушительный звук пощечины, потом шум, крики, все встали с мест… Явилась полиция… Это студенты, недовольные за что-то на ректора Брызгалова, отомстили ему по-своему…

Зимой я как-то раз познакомилась со Станиславским (К.Алексеевым). В то время он был только любителем, но взгляды его на театр и отношение к делу уже свидетельствовали, что в нем много задатков серьезного творчества. Однажды я приняла участие в благотворительном спектакле, устроенном Станиславским в пользу общества дешевых квартир для учащихся в Консерватории. В театре "Парадиз" мы сыграли пьесу Крылова "Баловень"…[26]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.