Не брошенный, но одинокий. Детство и отрочество. 1932-1948

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Не брошенный, но одинокий. Детство и отрочество. 1932-1948

«Это одинокий мальчик. Он излучает одиночество и взрослость. Он привык и должен быть один. У него нет друзей, он в них не нуждается. Редко улыбается. Часто уединяется и смотрит куда-то — то ли вдаль, то ли в себя. Несчастен, но не задумывается над этим. В нем чувствуется внутренняя драма. Если его увидеть одного, можно подумать, что это не ребенок. С таким ребенком нельзя шутить. Когда в фильме он прыгает или бегает, это оттого, что он хочет прервать бесконечные разговоры отца, которые его ранят. Это не брошенный ребенок, наоборот, в семье его очень любят. Мать обожает его, но не понимает внутреннего мира сына. Отец требует от него слишком многого, он не считает его ребенком. Своими нравственными проблемами он обременяет мальчика. Мальчик должен быть худ. Его поедают мысли. Внутренний мир его перегружен. Он не знает, как освободиться от этого бремени»[21].

Портрет мальчика на роль Малыша из фильма А. Тарковского «Жертвоприношение» был надиктован режиссером. Мальчика искали. Но он не находился.

«Если бы мы были в России,то искали бы мальчика в детских домах. Ищите в детских домах и приютах!» — советовал Тарковский ассистентам. «Но в Швеции нет детских домов!» — с гордостью отвечали ему. Это известие сразило Андрея Арсеньевича наповал: «Как нет?» Он ходил по коридору и приговаривал: «Страна чудес!»

Но не о Швеции сейчас речь… Речь о России и о том, что режиссеру, возможно, он сам в детстве воображался именно таким, каким он хотел видеть своего маленького героя. Хотя, по многим свидетельствам, таковым и не был. Однако не зря же дети в его картинах друг на друга похожи и этому портрету в чем-то близки.

Андрей родился не в семейном дому. Мы хотим сказать, что не было на ту пору у молодой четы Тарковских семейной традицией укрепленного жилища. До появления на свет дочери Мария и Арсений жили в небольшой комнатке квартиры № 7 одноэтажного дома в Гороховском переулке. Другие комнаты занимали еще два семейства: первое — родственницы Марии Ивановны, второе — художника-плакатиста Руклевского. Коммунальность существования согревали теплые отношения между жителями квартиры.

Позднее Тарковские переселились в коммуналку (дом № 4 в 1-м Щиповском переулке, где бытовая атмосфера оказалась более напряженной.

Сын родился в ночь с воскресенья на понедельник в селе Завражье Юрьевецкого района Ивановской области. Там же и крещен был — в церкви Рождества Богородицы. Крестными стали бабушка мальчика Вера Николаевна Петрова и друг семьи Лев Владимирович Горнунг (1902—1993).

Арсений Александрович и Мария Ивановна оказались в Завражье в ответ на настоятельные просьбы Веры Николаевны рожать в больнице у ее мужа Николая Матвеевича Петрова.

Уже во время войны, в апреле 1943 года, в письме к Андрею отец описывал обстоятельства появления сына на свет. Арсений Александрович рассказывал, как они с беременной Марией Ивановной добирались до Кинешмы поездом, а оттуда на лошадях до Завражья. Вдоль Волги, а потом и по ней. Село находилось на левом берегу недалеко от впадения в Волгу Нёмды. Лед на весенней реке должен был вот-вот тронуться, поэтому переживаний было немало. Ночевали на постоялом дворе… «…Потом родился ты, и я тебя увидел, а потом вышел и был один, а кругом трещало и шумело: шел лед на Нёмде. Вечерело, и небо было совсем чистое, и я увидел первую звезду. А издалека была слышна гармошка. И это было одиннадцать лет назад…»[22] Не будь далекой гармошки, и постоялый двор, и первая звезда в рассказе поэта приобрели бы вполне библейские черты.

Роды начались на две недели раньше. Мать не успели проводить в больницу. Рожала Мария Ивановна дома, на обеденном столе. Принимали младенца Николай Матвеевич и акушерка Анфиса Осиповна Маклашина. Через несколько дней был заведен «Дрилкин дневник»[23], куда аккуратно заносились записи из жизни первенца самими его родителями. Главным образом матерью.

Портрет сына, открывающий дневник, отец изображает таким: «Глаза темные, серовато-голубые, синевато-серые, серовато-зеленые, узкие; похож на татарчонка и на рысь. Смотрит сердито. Нос вроде моего, но понять трудно, в капочках. Рот красивый, хороший…»[24]

Из последующих дневниковых записей ясно, что мальчик родился весьма беспокойным. «Рыська спит, — записывает на четвертый день после родов Мария Ивановна. — И все спят после обеда. Я ночью не спала совсем… Вой стоял дикий. Он вообще имеет обыкновение днем спать, как пьяная кошка, а ночью часа два бодрствовать…»[25]

На молодых супругов сваливается, естественно, несметное количество забот, умноженных деревенским образом жизни. Мария Ивановна и Арсений Александрович стоически принимают их. Характерно, что дневник регистрирует не только эти заботы, подробности жизни малыша, но и состояние, жизнь природы. Похоже, и она участвует в формировании младенца в первые дни и месяцы его бытия.

Однако беспокойный характер маленького Андрея, непрестанные хлопоты, недосыпания начинают, кажется, раздражать не готового к таким нагрузкам двадцатипятилетнего поэта. К тому же — надо зарабатывать на жизнь. И в самом начале лета Арсений Александрович уезжает в Москву, где и увидится с женой и сыном уже только в сентябре.

Летом следующего года семья вновь отправится к Петровым — в Юрьевец Ивановской области, а летнюю пору 1934-го они проведут на даче в Малоярославце. В Малоярославец Мария Ивановна решает ехать, поскольку там живет ее отец. К тому же город, где она в детстве жила у Ивана Ивановича Вишнякова, хорошо ей знаком и находится недалеко от Москвы. А Мария Ивановна готовится к новым родам в первые месяцы осени. Ждут девочку. Ожидания оправдываются. Утром 3 октября на свет появляется Марина.

Суля по письмам Арсения Александровича к теше, жена и сынишка этим летом чувствовали себя неплохо. Маленький Андрей много говорит и много ходит. Загорел и «страшно хулиганит». Правда, отец на даче бывает редко. Туда чаще приезжает Лев Горнунг и самоотверженно ухаживает за Андрюшей. Окружающие воспринимают его как отца ребенка. Вот примечательная и даже пророческая запись из дневника Льва Владимировича на следующий день после рождения Марины: «Маруся еще в больнице. Сегодня Андрею два с половиной года. Мы с Арсением брали его в лес, ходит по нескольку часов, зовет меня уже не дядей Левой, Левушкой, ужасно любит сниматься, становится против объектива и кричит “аться”…»[26]

В декабре 1934 года семья перебралась на новую квартиру. В «Осколках зеркала» есть подробное описание жизни на Щипке, которое начинается фразой: «Когда я слышу ностальгические вздохи по коммунальным квартирам, я им не верю…» Сама Марина Тарковская, по ее словам, с удовольствием росла бы в своей квартире или, еще лучше, в особняке, тем более что родители бабушки Веры неплохо жили когда-то в собственном доме.

Детство, отрочество и юность Андрея и Марины протекали «в двух десятиметровых полуподвальных клетушках». В квартире, рассчитанной по размерам на одну семью, жили три. Не вдаваясь в подробности описания этой жизни, сопровождавшейся — со стороны соседей — наветами, воровством, подливанием в пищу керосина, отдадим должное деликатности Марины Арсеньевны, которая изменила имена в своем рассказе, и отошлем интересующихся к прозе Михаила Зощенко, где быт советских коммуналок представлен достаточно зримо.

Дачное лето 1935 и 1936 годов семья провела на хуторе Павла Петровича Горчакова рядом с деревней Игнатьево, что и было отражено в «Зеркале» почти документально. В 1936-1938 годах, уже после ухода отца, Андрей и Марина по нескольку месяцев живут у бабушки в Юрьевце, а летом 1939-го перед поступлением мальчика в первый класс — на даче под Москвой. Эти выезды продолжаются едва ли не до поступления Андрея во ВГИК.

Сын взрослеет и целиком отдается настоящей мальчишечьей жизни. В шесть лет, по описанию матери, у него крепкое спортивное тельце. Подошвы, как у Маугли, не чувствуют ни стерни, ни даже стекол, кажется. Плавать еще не умеет, но ныряет с разбега очертя голову. По деревьям лазает не хуже обезьяны. Мальчик целый день изготавливает сабли и ружья, другое «смертоносное» оружие.

В детстве и отрочестве Андрей, как и многие ребята его лет; но, может быть, на несколько более высоком градусе, смел и предприимчив. Иногда опасно предприимчив. Мать понимает, что здесь вовсе и не хулиганство, а нормальный исследовательский зуд мальчишки. Но хлопот это доставляет множество. Надо браться за сына. А как это нелегко одной… Мария Ивановна письменно обращается к отцу Андрея за советом по поводу списка книг для сына. А у сына круг интересов довольно широк про войну, про клоуна Дурова, про подвиги, путешествия и приключения. Требует от матери рассказов о Наполеоне и Колумбе, об экваторе и полюсах.

Хутор Павла Петровича Горчакова — деревенский дом, окруженный соснами. Его декорация будет построена здесь же, да фильма «Зеркало», уже в 1973 году. Огород, яблони, сарай, маленький пруд. Невдалеке — небольшая родниковая речушка, впадающая в Москву-реку. По рассказам Марины Арсеньевны, они были «погружены в природу». Купались в холодной речке, бегали почти голые. И с помощью матери «постигали глобальную красоту природы и прелесть ее подробностей».

Примечателен взгляд М. А. Тарковской на эволюцию, которую проделал в творчестве ее брат, все более утрачивая ощущение «живой природной материи» и погружаясь «в сферы философского осмысления мира». В первых его картинах сестра видит природу одним из действующих лиц. Ту самую природу, которая в подробностях жила в душе и памяти брата и наконец стала художественным образом. Например, вспоминает она, мать очень любила цветущую гречиху. И у гречишного поля они, как правило, останавливались, замолкали и слушали, как гудят пчелы в цветах. С памятью о матери, полагает она, связана сцена на дороге среди поля гречихи в «Рублеве».

Природа и переживается, и осознается и сестрой, и братом как «уединение и уют», как домашнее, интимное место проживания, а не внешнее, чужое пространство. В их воспоминаниях, кажется, отсутствует внутренний мир дома — городского во всяком случае. Интерьер неведом им в виде «уединения и уюта». Так, в воспоминаниях сестры встречается описание не внутренности помещения, в котором обитала семья, а двора. Окна их двух комнат выходили: первое, в узкий проход между двумя частями дома, прямо в кирпичную кладку стены, отчего в комнате почти всегда горело электричество, второе — в пространство так называемого «заднего двора»[27].

Двор был совершенно лишен растительности. Но при этом казался уютным, так как был замкнут со всех сторон различного рода стенами и кирпичным брандмауэром с узким проходом на помойку. Это убогое пространство осталось в памяти как безопасное место детских игр и приобретения первых трудовых навыков. На заднем дворе Андрей пилил и колол приведенные сюда дрова. И делал это довольно ловко.

В сентябре 1939 года мальчик идет в первый класс московской средней школы № 554 Москворецкого района и одновременно в первый класс районной музыкальной школы. Мария Ивановна довольно рано начала приучать детей к музыкальной классике, совершая совместные походы на концерты в консерваторию. Если Марина в детстве на этих концертах скучала, то Андрей, у которого был абсолютный слух, — напротив. С первого же посещения музыка его захватила. А когда мальчика принимали в музыкальную школу, по свидетельству сестры, сбежались все преподаватели подивиться на его способности. Музыкальную школу, однако же, он не закончил, хотя его учительница прочила ему славное будущее. Преградой выступили многие обстоятельства, в том числе и отсутствие средств на покупку инструмента. Игрой на рояле приходилось заниматься у соседей. Сам Андрей признавался позднее, что не жалел, что бросил занятия музыкой, а жалел скорее о том, что не сделался дирижером. Кстати, и его мать мечтала о том же. Между тем музыка на душу легла, чему свидетельством кинематограф Андрея Арсеньевича.

Так пробивается семейная традиция духовного воспитания потомства. Андрей фактически повторяет и в этом смысле путь отца, обучавшегося в малолетстве музыке и на всю жизнь впитавшего ее гармонии (вспомним его уникальную коллекцию грампластинок). Как и у отца, у сына проявится склонность к рисованию. По воспоминаниям сестры, «мания живописи» впервые овладела Андреем летом 1946 года, когда семья (мать и дети) снимала «дачу» в деревне Мутовки (Абрамцево). Здесь нашелся этюдник, забытый прежним дачником, а художник Николай Терпсихоров, муж подруги Марии Ивановны, подарил начинающему живописцу палитру, куски загрунтованного холста, начатые тюбики масляных красок.

В сентябре 1947 года Андрей поступает в художественную школу, но его учеба и там скоро прерывается: в ноябре подростка настигает туберкулез. Похоже, это раннее увлечение изобразительным искусством не было случайным. Не только потому, что со временем Андрей сформировался как в своем роле знаток мировой живописи, но и потому, что его концепция использования цвета в кинематографе весьма примечательна. Интересно, что сам он, говоря об источниках искусства, которые его питали, связывал их более с литературой, живописью и музыкой, чем с кинематографом как таковым.

Итак, 1939 год… Андрею он запомнился еще и тем, что он первый раз побывал в кинотеатре, куда его повела, конечно, мать, хотя считала, что «кино, вредно сказывается на детской психике», и старалась оградить сына от влияния кинематографа. Это был «Ударник», а смотрели «Щорса» Довженко. Всю картину семилетний мальчонка не запомнил, но запомнил одну из самых «довженковских» в ней сцен — черные взрывы среди подсолнухов, сопровождавшиеся музыкальными аккордами. Взрывы и подсолнухи его потрясли. Вероятно, детское восприятие фильма было скорректировано ви дением уже зрелого человека. Тем не менее важно отметить, коллизию какого содержания выделяет Тарковский в «Щорсе», а вслед за тем, может быть, и во всем кинематографе Довженко и уж во всяком случае в его «Земле». Сцена, врезавшаяся в память мальчика, не что иное, как образ противостояния солнечной природной гармонии и хаоса человеческой агрессии. Это, без преувеличения, один из фундаментальных образов творчества Тарковского.

554-я мужская школа, в которой оказался Андрей, находилась в Стремянном переулке и представляла собой типовое четырехэтажное кирпичное здание, окруженное большим двором и невысокими старыми домами. Протоиерей Александр Мень, учившийся здесь, вспоминает неуютное военное и послевоенное детство, низкие обшарпанные домики Замоскворечья, унылую мужскую школу, которая внешне напоминала казарму. Поскольку район был заводской, то и состав учащихся — соответствующий. По воспоминаниям Марины Тарковской, Андрей выделялся на общем фоне, поскольку пришел в школу, уже умея бегло читать и писать. В первых классах был отличником, аккуратно подстриженным, с белым воротничком. При этом мальчик сохраняет самостоятельность поведения и ходит в школу один. В первые дни мать водила его туда и встречала на обратном пути, но затем согласилась отпускать одного. В письмах Арсению Александровичу Мария Ивановна отмечает, что юный школьник не сторонится девочек, ходит с ними в школу и из школы и не боится насмешек по этому поводу.

Война застала семью в селе Битюгове на реке Рожайке, куда Мария Ивановна перевезла и детей, и свою мать в мае 1941 года. Пришлось вернуться в Москву, но Мария Ивановна не захотела эвакуироваться с писательскими семьями в Чистополь. Так что все семейство отправилось в Юрьевец на Волге. Провожал их с Ярославского вокзала отец. Пришлось останавливаться в Кинешме — у сына отчима Марии Ивановны. А затем — в ожидании парохода на Юрьевец — жили в поселке Семеновское недалеко от Кинешмы.

Добравшись до Юрьевца, поселились в маленькой комнате в доме № 8 по улице Энгельса. Место было знакомое. В этой комнате в 1936 году скончался Николай Матвеевич Петров, и помещение осталось за Верой Николаевной. Потом бабушка Андрея, напомним, вместе со своей «домработницей» Аннушкой перебралась в Москву на Щипок. А теперь, в эвакуации весь большой и по преимуществу женский коллектив оказал в Юрьевце.

Итак, третий и четвертый классы Андрея совпали с войной и эвакуацией. Житье в Юрьевце было и голодным, и холодным. Мария Ивановна стойко переносила, по своей привычке, трудности, но в моральном отношении состояние ее было угнетенным. Она кажется себе «выбитой из колеи», ей трудно уживаться с «отвратительным окружением». Чувствуется и напряженность в отношениях с матерью…

Мария Ивановна какое-то время не могла найти работу. Жили на половину отцовского военного аттестата да на жалкую пенсию Веры Николаевны. Питались тем, что удавалось выменять на рынке или в окрестных деревнях. Зимой нехитрый скарб укладывался на санки, и мать пешком, через замерзшую Волгу, шла его менять. Уходила обычно на несколько дней, ночевала по деревням. В один из таких походов были обменены и бирюзовые серьги, ставшие знаменитыми после фильма «Зеркало».

Дети учились в начальной школе, помещавшейся в бывшем доме купца Флягина. Андрей принимал участие в самодеятельности. Пел. И любил это дело, хотя оказывался объектом насмешек сверстников. Учился же с гораздо меньшим старанием, чем в Москве. Как раз в это время 11-летнего Андрея посещают первые любовные волнения. Он, несмотря на свой небольшой рост и веснушки, сильно его беспокоившие, покорял сердца одноклассниц. В «Осколках зеркала» цитируется немудреное любовное послание одной из них, приведшее в ужас мать, считавшую такие свидетельства «почти зрелых чувств» четвероклассниц «пошлыми». Свою обеспокоенность она передала отцу. Отец откликнулся тут же. Он предлагал объяснить мальчику, что любовь — это чувство «и благородное, и ведущее к самоотверженным поступкам, и к “немому восхищению”» заставляющее становиться лучше».

«У меня волосы зашевелились на голове, когда я прочел твою копию с этого произведения, уж очень страшно за него стало и обидно как-то. Я понял, что это будет совсем как у меня, ранние страсти и мучения. Боюсь только, что у меня были романтичней, чем будут у него, а безудержность и очертя-голову-бросание такое же. И так как я думаю о своем опыте, то знаю, что важно воспитать в Андрюшке умение считаться с окружающими, бросаясь в любовь, и полагать, что не все дозволено. Постарайся внушить ему, что нельзя доставлять людям страдания ради своих любвей, – к несчастью, я понял это слишком поздно…»[28]

Из впечатлений самого Андрея о времени, когда местные жители называли их «выкуированными» или «выковыренными», сохранились, например, образы «прекрасных зим» в Юрьевце, которые потом отзовутся в «Зеркале», но уже в раме брейгелевских фантазий. Они казались мальчику такими, потому что в этой провинции не было заводов и некому было «перепачкать зиму». Запомнилось ему в особо снежную пору накануне Нового года передвижение среди сугробов людей, несущих на коромыслах ведра с пивом и поздравлявших друг друга с наступающими праздниками. Благо в Юрьевце все-таки был завод — пивной, и по праздникам жителям разрешалось покупать пива, сколько душа пожелает.

Запомнились Андрею и разного рода случаи из мальчишеской жизни, с годами приобретавшие в памяти режиссера мистический оттенок. Такова, например, история проникновения в подвал заброшенной Симоновской церкви вместе с приятелем постарше, который и руководил «операцией». На месте проникновения был найден позолоченный ковчег. Понимая, что им может «влететь» за кражу, ребята закопали его. Андрей, обладая развитым воображением усердного книжника, долго ждал страшных последствий своего «греха». И будучи уже зрелым человеком, с волнением вспоминал упомянутое событие, как, впрочем, и ряд других, случившихся с ним уже значительно позднее, но с тем же креном в сверхъестественное…

Похоже, Андрей Арсеньевич с младых ногтей имел склонность проникать за пределы наличной реальности в мир потусторонний. Он и в детский тайник в Юрьевце мечтал заглянуть по возможности. Но когда Андрей во времена работы над «Зеркалом» оказался в городе детства, ему и город не понравился, и тайник он явно не попытался найти.

Летом 1943 года Мария Ивановна получила пропуск в Москву, и семья наконец покинула Юрьевец. Остаток лета дети проводят в пионерском лагере в Переделкине. А с осени мать оформляется сторожем при даче, где находился лагерь. Живут они в комнатке с кирпичной печуркой. Хозяева соседних дач, советские поэты, драматурги и писатели, были в эвакуации. Здесь и произошло событие, на всю жизнь запавшее в душу и сестры, и брата. В Переделкино осенью 1943-го неожиданно приехал с фронта отец. Это была последняя с ним встреча перед его ранением.

В пятый класс Андрей возвращается в 554-ю школу. Но конца 1943/44 учебного года мальчик не доучился. Мария Ивановна забрала его в Переделкино, «подальше от дворовой шпаны». Похоже, мать беспокоили не столько его опасные детские игры, сколько дурное влияние «улицы». И здесь она могла действовать радикально. Не случайно Тарковский всегда считал, что от матери он унаследовал ее упрямство, твердость и нетерпимость. Именно эти качества Андрей и пускал в ход, когда сопротивлялся материнским воспитательным мерам, будучи к тому же «азартным и распущенным» . Улица притягивала его, обещая свободу и огромный выбор ситуаций, где можно было применить свои, как он пояснял позднее, «истовые наклонности» . Улица, по убеждению Тарковского, «уравновешивала» его, подростка, «по отношению к рафинированному наследию родительской культуры»[29]. Но, может быть, только казалось, что уравновешивала, поскольку конфликт стихийно-природного и цивилизационно-культурного в различных формах и прояв­лениях отяготит его душу на всю оставшуюся жизнь.

…Весной 1944-го семья перебралась в барак на окраине Переделкина. А осенью этого же года соседи, занимавшие комнату Тарковских на Щипке, ее освободили и семья вернулась в городское коммунальное жилище, Андрей — в родную школу.

В это время Андрей уже утратил бывшее прилежание в учебе. Да и с дисциплиной не все было в порядке. В 1945-м Вера Николаевна с трудом отстояла внука и его приятеля от перевода в ремесленное училище. Хотя Андрей и книжки читал, и в музыкальную школу до войны ходил, и рисовал, а домашним мальчиком он все же не был. «Это был ураган, вихрь, состоящий из прыжков, дурачеств, тарзаньих криков, лазанья по крышам, неожиданных идей, пения, съезжания на лыжах с отвесных гор…»[30] Большую часть свободного времени проводил на улице, забывая о школе. Но страстность, с которой он бросался во все подростковые забавы, намекала на нечто большее, чем только приметы переходного возраста.

Проявлял он себя в играх разнообразно: шахматы, домино, карты, «ножички», «жосточка», «пристеночек». Более же всего он увлекался («до невменяемости») расшибалкой, в которой достиг высокого мастерства, и часто приносил домой карманы выигранных медяков. С таким же азартом Андрей играл и в футбол. Когда появились резиновые мячи, он, как правило, оказывался в воротах. И, похоже, всюду жаждал совершенства, не терпел соперничества.

Эти качества, судя по всему, легли в основание его художнического темперамента. Не случайно как раз в этом смысле толкует футбольное увлечение Тарковского его бывший одноклассник поэт Андрей Вознесенский в балладе «Белый свитер». М. А. Тарковская видит в стихах «вечную тему» противостояния интеллигента и бандита, художника и «черни». Вероятно, поэт и на самом деле возводил подростковое воспоминание о «Тарковском в ворогах» в ранг драматичного символа такого противостояния.

Вознесенский близко познакомился со «странным новеньким» Тарковским, когда тот пришел в их девятый «Б» после туберкулезной лечебницы. «Рассеянный. Волос крепкий, как конский, обрамлял бледные скулы… Голос у него был высокий, будто пел, растягивая гласные. Был он азартен, отнюдь не паинька…»[31]

…Однажды на грязном, в лужах асфальте «стукали в одни ворота». Здесь же оказался приблатненный «взрослый лоб» фиксатый Шка, побывавший в колонии. «Его боялись. И постоянно отдавали ему мяч. Около нас остановился чужой бледный мальчик… Именно его я потом узнал в странном новеньком нашего класса. Чужой был одет в белый свитер крупной, грубой, наверное домашней, вязки. “Становись на ворота”, — добродушно бросил ему Шка. Фикса его вспыхнула усмешкой, он загорелся предстоящей забавой»[32].

Из этого и вырастает стихотворная публицистика Вознесенского, пробуждающая в памяти пафос лермонтовского «Смерть поэта». Только обвинения здесь адресованы не «толпою жадною стоящим у трона», а безликому темному «паханству» страны:

…Бей, урка дворовый,

бутцей ворованной,

по белому свитеру бей —

по интеллигентской породе!

…Когда уходил он,

зажавши кашель,

двор понял, какой он больной.

Он шел,

обернувшись к темени нашей

Незапятнанной белой спиной…

Тарковский был остро конфликтен и в жизни, и творчестве — как и всякий большой художник. Конфликтность обострялась от осознания художнической миссии, в которой он видел исполнение Божьего Промысла. И в этих стихах образ художника с открытой для ударов чистой душой, идущего, подобно Сыну Божьему, на крест для спасения темной толпы, подкидывающей дровишки в сжигающий мастера костер. Большую часть баллады занимает даже не «белый свитерок», а как раз «темень наша»…

Нелепо было бы отрицать вечную оппозицию «поэт и чернь» в творческой жизни Андрея Тарковского, но невозможно не заметить, как поэтическими усилиями Вознесенского (и не только ими) слагается миф о художнике, чистая душа которого восходит на Голгофу под клики «Распни!».

«Андрей не был жертвой», — уверяет сестра режиссера. Во всяком случае, как понимаем, в то далекое время, когда пространством его деятельности была главным образом улица, он всегда готов был дать сдачи. Нет, жертвой не был, согласимся и мы, перелистывая страницы отроческой и юношеской биографии художника. Но, может быть, очень хотел ею быть, проводя в жизнь свое представление о миссии Художника?

Азартный по натуре, Андрей так же фанатично погружался в уличные забавы, вроде «жосточки» или «расшибалки», как потом будет отдаваться творчеству, превращая жизнь в сплошной процесс создания фильма и отстаивание суверенности этого процесса в «драках» с чиновниками разных уровней. А к дракам как таковым Андрей испытывал самый живой интерес. Уже будучи известным режиссером, неоднократно в них участвовал. На съемках «Сталкера» в Таллине исполнитель главной роли Александр Кайдановский и ассистент режиссера по реквизиту Евгений Цымбал оказались в милиции. Их посадили в камеру с уголовниками, где им пришлось участвовать в драке. Рассказ об этом неподдельно увлек Тарковского. Он сам стал показывать известные ему приемы и тут же взялся за репетицию соответствующего эпизода в фильме.

Андрея в самом начале формирования его самостоятельного жизненного опыта, несомненно, захватывала низовая стихия послевоенного бытия. В 1970-е годы в его биографических заметках откликается завораживающая сила улицы не только,

там, где он прямо в этом признается, но и в тех фрагментах, где он описывает, вероятно, и присочиняя отчасти, персонажей его уличного существования. Например, фигуры виртуозов «расшибалки», с которыми даже ему было слабо тягаться. А это были люди гораздо старше нашего героя. Интерес к темной, стихийной стороне жизни руководил им, вероятно, и тогда, когда он увлекся «мужским клубом» на Большом Каретном, сформировавшемся вокруг Левона Кочаряна и Артура Макарова, о чем речь впереди.

При этом люди, близко наблюдавшие Андрея в отроческие и юношеские годы, говорят о его природной деликатности и в то же время недоступности для слишком фамильярных контактов. Особенно деликатен он был в отношениях со старшими, с особами противоположного пола. Словом, его образ, отпечатавшийся в воспоминаниях современников, близких и далеких, складывается в противоречивый портрет, где одни черты спорят с другими, доходя до взаимоотрицания. Доминантой, пожалуй, остается во всех случаях способность увлекаться чем-либо или кем-либо, как выразилась Марина Тарковская по поводу уличных игр, «до невменяемости». В своих пристрастиях и увлечениях он шел, как правило, «до конца», переходя все и всяческие границы, иногда настораживая окружающих накалом выражения своих чувств. Вероятно, эта черта и есть признак гениальности, полнота которой, скажем, перефразируя Козьму Пруткова, подобно флюсу, всегда односторонняя. Когда намного позднее у бывшего его единомышленника режиссера Кончаловского спросят, в чем наиболее проявлялся дар Тарковского, тот ответит, в отчаянной смелости, Андрей переступал все границы. Отчаянная, неразмышляющая смелость — привилегия уличных драк, как раз и опасных своей слепой стихийной жестокостью, часто продиктованной необходимостью преодолеть страх.

1947—1948 годы стали для Андрея резко переходными в новое качество, чему причиной, вероятно, была его затянувшаяся серьезная болезнь. Седьмой класс мальчику не удается закончить. В конце ноября 1946-го Андрей пошел в школу в новом пальто, купленном матерью по ордеру Литфонда и на деньги Тарковского-старшего. Из школы пришел раздетый — пальто украли. К вечеру у него поднялась температура. Так началось… Это как раз и была первая отдаленная встреча с одной из главных героинь его кино — со Смертью.

В многочисленных интерпретациях жизни и творчества Андрея Тарковского его решение, подсказанное отчасти со стороны, поступать во ВГИК после неудачи с Институтом востоковедения выглядит неожиданным, если иметь в виду его недолгий предшествующий этому событию жизненный путь. Между тем нетрудно заметить, что в школьные годы Андрей то и дело становился участником детской самодеятельности.

Оказавшись в туберкулезной больнице, он обратил на себя внимание игрой на рояле. Любил шахматы, блистал в гуманитарных викторинах. И вот что примечательно. 14-летний Андрей поставил со старшими ребятами спектакль по «Кошкиному дому» С. Маршака для самых маленьких больных. Спектакль был музыкальный, с пением, костюмами, сделанными с родительской помощью. Вот, кажется, первая в жизни режиссерская работа Андрея Тарковского. Вторая состоялась здесь же, в больнице, – по пьесе С. Михалкова «Красный галстук», очень популярной в те годы.

Там же Андрей принялся за постановку юмористических рассказов Чехова на дачные темы. И даже срежиссировал сцены из оперы Римского-Корсакова по гоголевской «Майской ночи», где с удовольствием сыграл и спел роль Левко. Во всех этих спектаклях он был не только весьма строгим режиссером, но и актером, и художником, и рабочим сцены. Словом, как это будет происходить и потом в его профессиональной деятельности, старался все сделать сам.