Глава двадцать шестая FINITA…

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава двадцать шестая FINITA…

В разгар сезона в Гранд-опера Дягилев получил письмо от Антона Долина. Безусловно, очень талантливый танцовщик, он имел уже к тому времени свою труппу, но вновь хотел танцевать под руководством Маэстро. Просил о личной встрече, во время которой рассчитывал спокойно поговорить: «…это письмо так трудно писать. Я боюсь, оно получится слишком впечатляющим, и всё же хочу, чтобы Вы знали, как много для меня будет значить возможность иметь удовольствие и честь вновь назвать Вас другом. Пожалуйста, не отказывайте мне в этом. Патрик».

Это было уже не первое подобное письмо от англичанина с тех пор, как он вынужденно покинул Русский балет. Но если раньше Сергей Павлович не придавал его посланиям особого значения, то теперь задумался: возможно, стоит вернуться к прошлому? Перемена в его взглядах имела веские причины.

За последний год здоровье Дягилева резко ухудшилось. Прогрессирующая болезнь (не так давно у него диагностировали диабет) и предписанная врачами диета привели к значительной потере веса. Как-то во время разговора со Стравинскими он распахнул полы пальто, чтобы показать, насколько похудел. Но это было всего лишь кокетством: Маэстро не желал признавать, что серьезно болен. Да, конечно, энергии у него значительно поубавилось, но ведь и сейчас, обсуждая новые проекты с сотрудниками, он производил впечатление человека, который работает за троих.

И всё же в душе он чувствовал нараставшую тревогу, одиночество и бесприютность. Что это — наступление старости? Он, конечно, по-прежнему стремился открывать новые горизонты, ценил полезные знакомства — гораздо больше, чем старые связи. Вот, например, Игорь Маркевич — он генерирует энтузиазм Маэстро. Сергей Павлович, стремясь показать мир своему юному другу, сам смотрит на него глазами шестнадцатилетнего юноши. Разве это не чудо? А старые друзья… кто из них остался в жизни Дягилева?

Дима Философов давно живет словно на другой планете, во время недавней встречи в Варшаве им так и не удалось найти общий язык. Шура Бенуа где-то далеко, и о нем почти ничего не слышно. Из друзей юности рядом остались лишь двое: верный Пафка и Валечка Нувель. Но оба они — такие замшелые, совершенно отстали от жизни, и с ними невозможно двигаться вперед. Конечно, Павел Георгиевич — «прекраснейший человек», но он — не помощник и не советчик в делах, а лишь удобная во всех отношениях нянька, состоящая при Русском балете. Дягилев всегда любил подтрунивать над ним и называл кузена Красной Шапочкой из-за его старомодной манеры выражаться: тот предпочитал, например, говорить «возлюбленная» вместо «любовница». Нувель же, в отличие от Корибут-Кубитовича, когда-то был толковым советчиком по художественным вопросам, но давно потерял авторитет в глазах Сергея Павловича: Вальтер Федорович, по мнению С. Лифаря, «не понял высших шедевров для Дягилева — „Священной весны“ и „Жар-птицы“, „не нашел музыки“ в них… не понял конструктивизма „Стального скока“ и отговаривал от сближения с советским искусством».

По духу были близки импресарио более молодые, но уже проверенные временем друзья: Стравинский и Пикассо. Маэстро всегда восхищался их гением и любил с ними работать. Но Стравинский оказался «предателем» — ушел к И. Рубинштейн. Что же касается Пабло, он живет в собственном художественном мире, и ничто, находящееся за его пределами, испанца не волнует. Остаются по-прежнему верные Дягилеву талантливые художники Михаил Ларионов и Наталья Гончарова. И, конечно, Мися, любимая, преданная подруга, но жена другого мужчины. Да, еще Тата Карсавина. Но она давно идет своей дорогой в искусстве, и Сергей Павлович видит ее так редко!

Правда, он может положиться на Лифаря и Кохно. Сергей талантлив, а Борис очень умен. Он умеет читать мысли Дягилева, прежде чем тот облекает их в слова, угадывает его малейшие желания. Именно Дубок — тот человек, вместе с которым можно воплотить в жизнь новые шедевры. И последняя надежда Маэстро — юный Игорь Маркевич. Но возможное возвращение в труппу Долина тоже пришлось бы весьма кстати. Русскому балету скоро может пригодиться именно такой танцовщик, как Антон.

Маэстро, планируя новый сезон, решил вернуться к постановкам с сюжетом. Возможно, к этому его, хотя бы отчасти, подтолкнул режиссер Григорьев, который давно уже устал от балетов «дивертисментного типа» и не раз предлагал обратиться к классике. Дягилев, еще находясь в Италии, заказал партитуру нового балета, получившего со временем название «Бал», Витторио Риети — автору «Барабо». Сразу же возник вопрос, кто будет исполнять главную мужскую партию. После ухода Мясина в труппе остались только два ведущих танцовщика — Лифарь и Войциховский, но оба они не подходили для этой работы. На Сергея-младшего Маэстро имел, как вскоре выяснится, другие виды, а Леон не обладал подходящей для «Бала» индивидуальностью. Поэтому-то Сергей Павлович и решил отнестись благосклонно к просьбе Долина. По его мнению, Антон идеально подходил для главной роли в новом балете.

Их встреча состоялась в Париже 3 января 1929 года в Грандопера, во время спектакля. На ней был решен вопрос о дальнейшем сотрудничестве.

Но такой поворот событий болью отозвался в сердце Лифаря. Он ревновал Дягилева к Долину, опасался, что англичанин может отодвинуть его, первого танцовщика труппы, на задний план. Сергей-младший предчувствовал неприятности. Еще совсем недавно он писал своему постоянному корреспонденту П. Г. Корибут-Кубитовичу: «…Кажется, у меня все есть, „полная чаша“, а между тем во мне растет какая-то неясная тревога, какая-то грусть, которая не дает мне слиться с окружающей меня жизнью и людьми, во мне есть что-то, что отделяет меня от нашей „семьи“. Дай бог, чтобы это были только нервы!..» Предчувствие его не обмануло. Более того, Лифарю даже не сообщили о принятом решении. Тут же, как часто бывает в подобных случаях, по Парижу поползли слухи, что звезда премьера Русского балета закатилась, он уходит из труппы и именно на смену ему выписан англичанин.

Но страхи Сергея-младшего оказались напрасными. Дягилев вернулся к давней идее попытаться сделать из него хореографа. А это значит, что у Лифаря теперь будет более плотный график, чем прежде, и он не сможет выступать как танцовщик во всех новых балетах. Вот Маэстро и подписал контракт с Долиным.

Накануне нового, 1929 года директор решил устроить веселую вечеринку для членов труппы — не только для того, чтобы отметить любимый всеми праздник, но и в ознаменование последних успехов Русского балета, с которыми не могли конкурировать артисты антрепризы Иды Рубинштейн.

Во время празднования режиссер Григорьев напомнил Дягилеву о том, что его блестящей балетной карьере вскоре исполняется 20 лет. Маэстро задумчиво ответил:

— Да… Прошло много времени, за которое мы постарели.

Но Сергею Леонидовичу вовсе не понравились пессимистические нотки в голосе патрона, и он возразил:

— Не постарели. Поумнели. Вы всегда будете молодым, Сергей Павлович.

Как бы то ни было, несмотря на прогрессирующую болезнь и возраставшую слабость, Дягилев был по-прежнему полон творческих замыслов. Для предстоящего парижского сезона он сначала задумал два балета: «Бал» и «Блудный сын», партитуру к которому обещал прислать Сергей Прокофьев. Либретто в обоих случаях писал Борис Кохно.

Но вскоре Маэстро понял, что двух новых балетов мало, и решил реанимировать «Лису», которую зрители видели в последний раз в 1922 году. Конечно, этот спектакль нельзя назвать в полном смысле слова премьерой, но, с другой стороны, хореографию Брониславы Нижинской зрители уже изрядно подзабыли. Однако Броня в это время работала у Иды Рубинштейн, поэтому пригласить ее не представлялось возможным. Словом, нужна была новая версия. Только чья? Мясин уехал в Америку, а Баланчин и так очень занят: работал над двумя балетами. Оставалось одно — обратиться к Лифарю, который когда-то уже делал робкие попытки поставить «Зефира и Флору». К тому же Дягилев не забыл, что Сергей-младший не раз говорил о своем желании стать хореографом.

Вскоре у них состоялся судьбоносный разговор, во время которого Сергей Павлович высказал мысль о необходимости постановки третьего балета, а выдержав паузу, добавил: «В конце концов, Сережа, ты мог бы поставить балет, ведь я раньше на тебя рассчитывал как на хореографа».

Впоследствии С. Лифарь признавался, что на его долю выпало «большое счастье, отравленное горечью». Ему не понравился холодный тон Маэстро, его подход к «самому заветному» — мечте Сергея о творчестве. К тому же Дягилев, любивший торжественно обставлять все важные жизненные вехи, на этот раз не проявил никакого жара сердца. Напротив, как-то медленно, даже лениво он стал перелистывать тетрадь со списками балетов и, наконец, остановился на «Лисе». Даже не думая о возможном отказе своего визави, Сергей Павлович тут же решил написать его имя на афише сезона. Но у Лифаря неожиданно вырвалось: «Нет, Сергей Павлович, подождите меня еще записывать, дайте мне подумать, дайте мне партитуру, и через несколько дней я Вам дам ответ, могу ли я взять на себя постановку».

Он стал изучать партитуру, вскоре решил «построить балет на параллели хореографического и акробатического исполнения» и поделился этой мыслью с Дягилевым. Сергею Павловичу идея понравилась, и он напутствовал Лифаря словами: «Делай так, как тебе подсказывает твой художественный инстинкт».

Начинающий хореограф ревностно взялся за работу, и уже через несколько дней у него появились хореографические наброски образа-танца в вариациях Петуха и Лисы. Дягилев, пришедший 24 февраля на репетицию, с большим интересом наблюдал за ним, а затем одобрил его действия — как писал сам Лифарь, «без внешнего энтузиазма, без всяких громких слов и фраз». Однако окончательно судьба балета должна была решиться 1 марта, во время «страшного суда», на котором в роли судей выступали Маэстро, Борис Кохно и Михаил Ларионов, занимавшийся оформлением спектакля.

И вот этот день настал. Лифарь при помощи аккомпаниатора показал вариации Петуха и Лисы, некоторые эскизы… «Судьи» молчали. Растерянный и взволнованный, он покинул зал, чтобы собраться с силами. До него донеслись отзвуки горячего спора. Кохно явно был чем-то недоволен, но вот послышался голос Сергея Павловича: «Со времени „Весны священной“… совершенно феноменально…»

Сергей-младший вернулся в репетиционный зал в ином настроении — ликующий, уверенный в себе. Показал «еще один кусочек», понимая, что Дягилев принял его работу. А тот, подтверждая мысль начинающего хореографа, сказал: «Я тебя ставлю на афишу и даю тебе лучших артистов и полную свободу постановки. Сделанные тобой эскизы превосходны и очень значительны».

После небольшого турне по Франции труппа вернулась в Монте-Карло. Артисты, наряду с исполнением вставных танцев в оперных спектаклях, которые ежегодно организовывала дирекция Казино, постоянно репетировали новые балеты. Лифарь помогал Леону Войциховскому создать образ Лисы, а Николаю Ефимову — Петуха. Начинающий хореограф был в восторге от их работы и надолго сохранил о ней благодарную память: «…оба они так легко, с лету схватывали, так верно угадывали мои мысли и приводили их в исполнение, так товарищески горячо старались, чтобы мой балет вышел хорошо, что каждая репетиция с ними была радостью для меня и подымала мое настроение».

С приходом весны жизнь в труппе забурлила. По просьбе герцога Коннаутского Антон Долин репетировал «Призрак розы», Лидия Соколова после долгого перерыва, вызванного болезнью, также приступила к работе. Д. Баланчин трудился не покладая рук над созданием «Бала» и «Блудного сына», и даже лорд Ротермир, еще недавно заявлявший о том, что не будет больше помогать антрепризе, неожиданно вновь дал о себе знать. Догадки Дягилева подтвердились: его отказ сотрудничать был связан с уходом из труппы Алисы Никитиной. Теперь же она пожелала вернуться, и ее высокородный покровитель изменил свое решение. В конце апреля лондонский импресарио Вольхейм телеграфировал Маэстро, что Ротермир даст деньги на проведение сезона и даже поможет с рекламой, если Никитиной будет предоставлена возможность танцевать. Сергею Павловичу казалось, что у него открылось второе дыхание. Он даже подумывал о том, чтобы заказать еще два балета: немецкому композитору Паулю Хиндемиту, творчество которого высоко ценил, и Игорю Маркевичу.

Но репетиции балета «Бал» с его классической хореографией, несколько модернизированной Баланчиным, продвигались с трудом. Маэстро так часто просил композитора В. Риети внести коррективы в созданную им партитуру, что тот в итоге написал письмо следующего содержания:

«Дорогой господин Дягилев!

Вот „Бал“. Он посвящен Вам — Вам лично. Делайте с ним что хотите, но не надейтесь, что я буду над ним еще работать!

Всегда Ваш Витторио Риети.

Париж. 27.02.29 г.».

Что ж, работать пришлось Сергею Павловичу. Надо сказать, сделал он это вполне успешно, обсуждая все возникающие проблемы с Борисом Кохно и Джорджем Баланчиным, а также с итальянским художником Джорджо Кирико, которому заказал оформление спектакля. В итоге ими была создана постановка, просто обреченная на успех у зрителей, — в ней чувствовалась направляющая рука Дягилева.

Едва закончилась работа над «Балом», как в Монте-Карло приехал С. Прокофьев. Он волновался — и не зря. История создания им музыки к «Блудному сыну» начиналась весьма непросто.

…28 октября 1928 года в номере небольшого парижского отеля «Пуссен», где жила семья Прокофьевых, появился Дягилев вместе с Борисом Кохно. Буквально с порога Маэстро заказал композитору балет — попросил его переложить на музыку евангельскую притчу о Блудном сыне, причем перенести ее на русскую почву. Находясь под впечатлением от разговора, Сергей Сергеевич записал в дневнике: «Излагают оба и очень убедительно. Мне нравится. И хотя я никогда не хотел работать с Кохно, кажется, возьму сюжет». Впрочем, он не дал согласие сразу — началась отчаянная торговля из-за гонорара. 2 ноября они встретились в Гранд-отеле, и Сергей Павлович, услышав, что Прокофьев хочет получить 25 тысяч франков, пытался понизить ставку до 20 тысяч, повторяя болезненным голосом: «У меня нет денег, больше не дам».

Спор о цене продолжался три дня. И когда Прокофьев сказал, что Дягилев, мол, хочет держать его впроголодь, а Ида Рубинштейн дала бы за такую работу 75 тысяч, Сергей Павлович кивнул на зеркало и сказал: «Посмотри на свою физиономию».

По признанию самого композитора, она там «отражалась розовой и толстой». Однако дело было не столько в жадности Прокофьева, сколько в том, что семья ждала пополнения — рождения второго ребенка. И все-таки Сергей Сергеевич решил не ссориться с импресарио и отправился к нему в отель — договариваться. Но там вдруг выяснилось, что на треть гонорара претендует либреттист. В итоге после продолжительных споров Маэстро прибавил Прокофьеву еще две тысячи и они подписали договор. Как вспоминал впоследствии композитор, «Дягилев даже выступил с маленькой речью, обращенной к Кохно и ко мне: „Конечно, господа, тут произошли небольшие трения, но работать над балетом мы должны дружно и совместно… и вообще… и вообще. Вот, собственно, что я хотел вам сказать“».

Евангельский сюжет начинается так: «У некоторого человека было два сына; и сказал младший из них отцу: отче! дай мне следующую мне часть имения. И отец разделил им имение. По прошествии немногих дней младший сын, собрав всё, пошел в дальнюю сторону и там расточил имение свое, живя распутно». Прокофьев чувствовал: тема словно сама просится на музыку. И в этом не было ничего удивительного — композитор в этот период переживал явный религиозный подъем. В дневнике он делает запись: «Всю неделю работал над балетом. Утром, днем и вечером. Сочинение вытеснило все другие события. „Твои фортепианные пьесы, — сказал Дягилев, — суховаты. Ты мне балет попроще напиши“. Я так и решил, и сочинялось чрезвычайно легко». 23 ноября Сергей Сергеевич позвонил Дягилеву и сказал, что «почти написал». Тот удивился: «Но тогда это вышло… довольно плохо?»

Вечером он приехал к Прокофьевым и в целом остался очень доволен. Сделал лишь несколько замечаний: «Надо проще, ласковей, мягче…»

Маэстро не понравился только финал — заключительная часть балета, когда отец обнимает сына. Впрочем, композитор с ним согласился: «Да я и сам чувствовал, что предлагаемая мною тема, хоть и очень хороша, но всё же не совсем то. Вечером, засыпая, я всё искал новую тему, чистую, ясную, и думал, что для иллюстрации евангельской притчи она должна явиться свыше. Около часа ночи я встал и записал два такта. Рано утром сел работать снова, сохраняя тот же образ мышления, что и ночью. Тема вышла изумительная, и я после этого чувствовал себя именинником целый день».

Но радость была недолгой. 1 декабря к Прокофьеву пришли Дягилев с Кохно и «переругались» с ним из-за третьего номера, «Красавицы». И хотя композитор пытался доказать Маэстро, что видит балет «гораздо более акварельным, чем он себе представляет», тот взорвался: «Но тогда какой же это блудный сын? Вся сила в том, что он наблудил, раскаялся и отец его простил».

Впрочем, к общему пониманию так и не пришли. Почти сорокалетнему Прокофьеву притча виделась в одном свете, а его соавторам — Борису Кохно и Георгию Баланчину, которым было в ту пору по 24 года, — совершенно в другом. Но тут у жены композитора подоспели роды, и он лишь успел подумать: «Эх, надо из „Блудного сына“ сделать фортепианную сюиту!» В итоге, пишет композитор, «сбылись мои худшие опасения. Пока Дягилев разъезжал по Парижам, Кохно с Баланчивадзе ничего, кроме неприличных жестов, придумать не могли. Совсем в разрез с моей музыкой и декорациями… Обо всем этом я заявил и Баланчивадзе, и Кохну, и подошедшему после репетиции Дягилеву. Мне отвечали расплывчато: „да, да, надо подумать…“».

Прокофьев не знал, что думать Маэстро приходилось действительно о многом — практически обо всем, что касалось постановки балета. Сергею Сергеевичу понравились декорации, но он и представить себе не мог, сколько мучений пришлось пережить Дягилеву, пока тот, наконец, получил их.

Сначала всё складывалось хорошо. Маэстро, пригласив французского художника Жоржа Руо создать декорации и костюмы для балета, вполне резонно рассчитывал, что тот приедет в Монте-Карло с уже готовыми эскизами. Но эксцентричный, весьма странный на вид художник, прибывший в начале апреля, где-то за полтора месяца до намеченной премьеры, заявил, что набросков у него нет, зато есть все необходимые материалы для их создания. Каждое утро Руо посещал репетиции, затем с удовольствием обедал с Дягилевым, а после этого отправлялся в свой номер в отеле, как он уверял, работать. Кохно же только и ждал той минуты, когда Руо покинет их компанию, потому что считал общение с ним «скукотищей»: художник был одержим идеей, что его дилер Воллард отдает предпочтение «сопернику», Марку Шагалу, и ни о чем другом просто не мог говорить. Но стоило кому-нибудь сказать хоть слово о новом балете, как он тут же умолкал.

Так прошел месяц, и терпение Дягилева лопнуло. Ведь он никак не мог добиться от Руо эскизов к балету, хотя тот и уверял, что уже закончил работу над ними. Надо было срочно что-то придумать. Сергей Павлович уговорил художника отправиться на автомобильную прогулку по горному хребту, который опоясывает Монте-Карло. Когда же тот, наконец, уехал, Маэстро попросил дирекцию отеля открыть ему номер Руо, чтобы найти злополучные эскизы.

Но к своим сотрудникам Дягилев вернулся с пустыми руками, совершенно обескураженный. Он перерыл весь номер, перевернул там буквально всё вверх дном, но не обнаружил ни единого наброска для балета. Более того, там не оказалось даже бумаги, кистей и красок. В этот же вечер Маэстро объявил Жоржу Руо, что для него заказан билет на поезд, отправляющийся на следующий день в Париж. О «Блудном сыне» он даже не упомянул. Руо тут же бросился в свой номер паковать багаж. Вышел он оттуда лишь на следующее утро, незадолго до отправления поезда, и вручил Дягилеву целую кипу эскизов — восхитительных гуашей и пастелей, которые он выполнил за одну ночь.

Вот так, в состоянии постоянной нервотрепки, и дожили до генеральной репетиции, которая состоялась 20 мая. Прокофьев же, увидев, что никаких изменений в постановке не произошло, пошел штурмом на Дягилева. Между ними состоялся диалог, в котором вежливость была отброшена как ненужный хлам. Дягилев кипятился:

— Хореограф не вмешивается в твою музыку, а ты не вмешивайся в его танцы!

— Я не пишу музыку для Баланчивадзе, а Баланчивадзе ставит танцы на мою музыку. Он совершенно не понял ее духа, и я об этом заявляю.

— А я, слава богу, двадцать три года директор балета и отлично вижу, что поставлено хорошо, а потому ничего менять не буду. С твоей стороны это просто дилетантизм.

Прокофьев не нашелся, что ответить. Задохнувшись от возмущения, он бросился вон из зала. Уже на ходу бросил:

— В таком случае нам не о чем разговаривать!

Открытие 23-го Русского сезона состоялось 4 апреля 1929 года в Монте-Карло, на сцене театра Казино. Одной из его примечательных черт стало возобновление балета «Призрак розы», который не исполняли с тех самых пор, как Антон Долин покинул труппу. Теперь он выступал в дуэте с Любовью Чернышевой, и многим казалось, что вернулись славные времена, когда в этом балете блистали Т. Карсавина и В. Нижинский.

Программа сезона оказалась разнообразной и богатой, но особым успехом у зрителей пользовался балет «Бал», премьера которого прошла 9 мая. С. Л. Григорьев вспоминает: «…в первом эпизоде, проходившем на авансцене, был изображен фасад здания с тремя дверями, которые Баланчин очень эффектно использовал для входов и выходов. Во второй сцене открывался зал, в нем происходил собственно бал, давший название балету. Стены зала были выложены мрамором, и такой же мраморный вид имели костюмы, что делало танцовщиков похожими на ожившие статуи. Главных персонажей было трое: Дама в прекрасном исполнении Даниловой, Юноша — Долин и Звездочет, роль которого исполнял высокий и элегантный танцовщик Бобров».

Этот балет успели показать в Казино несколько раз, но Дягилев был только на премьере. После нее он уехал в Париж и последней программы, состоявшей из «Треуголки» и двух старейших балетов антрепризы — «Шехеразады» и «Клеопатры», — уже не видел. Но главное — то, что всем им сопутствовал огромный успех.

Однако вид самого Маэстро был вовсе не успешным. Это отметил про себя режиссер Григорьев, провожая Сергея Павловича на вокзал. Когда они оказались на перроне, Сергей Леонидович спросил Дягилева, как тот себя чувствует, и услышал в ответ: «О, всё в порядке. Хотя у меня фурункулы, а при моем диабете это худо!» Григорьев выразил сочувствие, но не придал словам Дягилева особого значения: тот и прежде страдал от фурункулов, но всегда справлялся с ними.

Тринадцатого мая, сразу же после окончания спектаклей в Монте-Карло, труппа выехала в Париж. Вскоре должны были состояться сразу две премьеры, а работы еще — непочатый край. Вот уже четвертый год подряд летний сезон предстояло провести в «Театре Сары Бернар». Артисты шутя поговаривали, что он стал летней резиденцией Русского балета, подобно тому, как Гранд-опера распахивал двери для труппы на Рождество.

Для Дягилева эти майские дни выдались трудными. То и дело давала о себе знать болезнь, к тому же репетиции «Блудного сына» шли как-то вяло, многое в работе не клеилось. Маэстро, по словам Лифаря, «то кипел и горел, то остывал и приходил в апатию». Сергей Павлович пытался подсказать Лифарю, исполнявшему главную роль, как лучше толковать ее: «Знаешь, Сережа, ты не думаешь, что в „Блудном сыне“ можно попробовать дать больше игры?.. Ты не бойся давать чувство…»

Сергей-младший отмалчивался: его удивляло противоречие в высказываниях Дягилева, который раньше «боялся драматического „нутра“ в балете». Они явно не понимали друг друга, и Сергей Павлович возвращался к себе в гостиничный номер огорченный, встревоженный, с тоской думал: неужели 23-й Русский сезон в Париже станет провальным?

Ночь перед генеральной репетицией Маэстро, как всегда, провел в театре, что-то доделывал. А утром, уставший и подавленный, он пришел к Лифарю с просьбой — впервые в жизни — и сказал умоляющим голосом: «Сережа, пожалуйста, прошу тебя, спаси… Я еще никогда не проваливался, а теперь чувствую, что провалюсь, если ты не захочешь помочь мне… сыграть „Блудного сына“ так, как нужно, — драматически, а не просто холодно-танцевально. Я рассчитываю, Сережа, на тебя!»

Но в душе Лифаря всколыхнулись былые обиды, которые, казалось, заслонили чувство долга. А тут еще Сергей Павлович позвонил в гостиничный номер, сообщил, что не вернется до начала спектакля, и попросил прислать ему в театр фрак. Так прежде никогда не бывало! Перед премьерой он всегда целовал и крестил Лифаря, а сейчас, получается, избегает оставаться с ним наедине…

Эти горькие мысли пронзили Сергея-младшего, и он, рухнув на кровать, заявил находившемуся рядом Корибут-Кубитовичу: «Я не пойду в театр сегодня. Я не чувствую „Блудного сына“ и боюсь, что провалю его…»

Несчастный Павел Георгиевич неоднократно пытался уговорить, убедить Лифаря не доходить до крайности, а сам, побледнев как полотно, едва держался на ногах. Сергей, не на шутку испуганный, ничего не мог с собой поделать — в его душе происходила «громадная внутренняя работа»: перед мысленным взором вставали картины ранней юности, первая неудачная попытка бегства за границу… Совершенно отчетливо, словно наяву, он видел перед собой лицо Дягилева — больного, уставшего, постаревшего. Мысли сплетались в какой-то фантастический клубок, и вдруг… Лифарь ощутил себя блудным сыном Маэстро. Оказывается, всё не так уж сложно: ему нужно сыграть именно себя! И он тут же вскочил с криком: «Едем в театр!»

Первым в тот вечер 21 мая шел балет «Послеполуденный отдых фавна». Лифарь танцевал, как обычно, с блеском, но силы берег для двух (!) премьер. Вторым номером в программе стояла «Лиса», «синтез танцев и акробатики», что было чрезвычайно модно, поэтому ее создателей ждал гарантированный успех. Стравинский вышел на поклон вместе с артистами — среди них не было только Лифаря. Тот, поискав глазами Дягилева, но так и не увидев, счел, что нет никакого смысла кланяться публике. Ухватившись за какой-то железный болт, Серж стоял за кулисами, отмахиваясь от С. Л. Григорьева, который взволнованно шептал: «Немедленно выходите на сцену». Но обида на Дягилева, который не захотел разделить его успех, оказалась сильнее всего! На поклон он так и не вышел.

Начался антракт, после которого должен идти «Блудный сын». Волновались, конечно, все создатели спектакля, но Прокофьев и Лифарь — особенно, хотя каждый по-своему. Композитор не спал почти всю ночь накануне премьеры, мысленно продолжал спор с Маэстро, словно пытался защитить «правое дело — евангельскую притчу» от «неприличия», и был абсолютно уверен: балет провалится…

Волнение оказалось таким сильным, что Сергей Сергеевич уже не отдавал себе отчета в том, насколько прекрасен смысл притчи, заключающийся во всепрощении отца. А ведь он очень важен, в особенности для русских эмигрантов, которых после революции судьба разметала по свету.

Лифарь же думал перед началом спектакля лишь об одном: где Дягилев? Почему его нигде не видно? Ведь родившийся образ — для него! Но отступать поздно… Вот Прокофьев становится за дирижерский пульт, звучат первые звуки увертюры, поднимается занавес… О своих переживаниях в эти минуты лучше всего рассказывает сам артист: «…финальная сцена „Блудного сына“. Я выхожу и начинаю почти импровизировать ее, охваченный дрожью, трепетом, экстазом. Играю себя — „блудного сына“, потерявшего веру в друзей, ставшего одиноким, усталым, замученным своими мыслями, замученным людьми, обманувшими мою детскую, слепую веру в них… Вся боль, страдание и разочарование, всё каким-то экстатическим чудом было драматически-пластично воплощено в пяти-шести минутах сценического действия. Эта финальная сцена была игрой, но какой игрой — куском жизни, брошенным на сцену, и так я никогда еще не играл и никогда не буду играть».

Балет имел оглушительный успех — публика неистовствовала, многие в зале плакали. Бесконечные крики «браво!», «гениально!», «автора!» то и дело заглушали шквал аплодисментов. Первым на поклон вышел Прокофьев, за ним — Баланчин и Кохно. Сзади шел заплаканный Серж Лифарь, который по-прежнему искал взглядом Дягилева и не находил его.

Только в гримуборной, заполненной до отказа людьми, он, наконец, видит, что Сергей Павлович стоит в уголочке, стараясь оставаться незамеченным, а по его щекам катятся крупные слезы. Но мнение о спектакле в целом и об исполнении Лифаря Дягилев высказал лишь в ресторане «Capucines», где они ужинали после премьеры в кругу ближайших друзей. Усадив Сергея-младшего между Мисей Серт и Коко Шанель, Маэстро поднял бокал, скорбно посмотрел на своего воспитанника и после долгого молчания произнес: «Спасибо тебе, Сережа, ты большой настоящий артист. Теперь мне тебя нечему учить, я у тебя должен учиться».

…Казалось бы, сезон в «Театре Сары Бернар», прошедший блестяще, должен оставить о себе добрую память. Но буквально в последний день выступлений артистов, 12 июня, произошел инцидент, который произвел тягостное впечатление на присутствующих и был воспринят ими как дурной знак.

После окончания спектакля Дягилев, как обычно, отправился в ресторан, а Лифарь переодевался в гримуборной. Уже готовый ехать ужинать, он вспомнил о лежавших на шкафу эскизах Жоржа Руо, подаренных ему Маэстро. Сергею стоило только протянуть руку, чтобы взять их… Вдруг зеркало, кем-то положенное на эскизы, упало сверху и разбилось вдребезги. Танцовщик с тоской подумал, что Русский балет больше никогда не вернется в этот театр.

Вместе с Павлом Челищевым и Борисом Кохно он собрал осколки и, «чтобы предупредить несчастье», бросил их с моста в Сену. Затем они вместе поехали в ресторан к Дягилеву. Но пережитое волнение оказалось таким сильным, что скрыть его Сергею не удалось. Тут же последовали вопросы: «Что с тобой? Почему ты такой бледный?»

Промолчать или, на худой конец, отшутиться не получилось. Лифарь рассказал верившему во все приметы Сергею Павловичу историю с зеркалом. Тот, по словам Сергея-младшего, «насмерть перепугался и, по крайней мере, в течение недели находился под гнетом этого впечатления». Видимо, следствием этих переживаний стало появление у него на теле фурункулов «невероятной величины», приносивших страдания.

После окончания парижского сезона труппа отправилась в Германию — Дягилев заключил ангажемент на выступления в Берлине и Кёльне. Он не забыл, конечно, о неудачном сезоне 1926 года, но надеялся на лучшее. Несмотря на многочисленные трудности, которые ему постоянно приходилось преодолевать, Маэстро давно выработал кредо, не раз помогавшее ему выйти победителем из самых тяжелых жизненных неурядиц: «Нельзя жить без надежды снова увидеть на заре луч завтрашнего солнца». На этот раз его надежды оправдались сполна: выступления Русского балета в Берлине прошли триумфально, театр всегда был полон, а пресса хвалебна. Берлинские балетоманы с восторгом приняли «Весну священную», «Половецкие пляски», а также несколько недавних постановок: «Блудного сына», «Бал», «Кошку»… Большой интерес вызвал также «Вечер Стравинского». К удовольствию зрителей, оркестром дирижировал Эрнест Ансерме, специально приглашенный Дягилевым для гастролей в Германии.

Удовлетворенный успехом, Маэстро отправился через Париж в Лондон — готовить продолжение сезона. Труппа же выехала в Кёльн, где артистам предстояло дать еще несколько представлений. В июле все должны были встретиться на берегах Темзы.

Последние сезоны в Лондоне оказались вполне удачными, но Дягилев мечтал вернуться на сцену Ковент-Гардена, где труппа не выступала с 1920 года. Наконец, благодаря помощи сэра Томаса Бичема, леди Джульетт Даф и некоторых других влиятельных друзей ему удалось добиться своего. В программу он включил последние постановки Русского балета и «Весну священную». Сюрпризом для зрителей стало появление Тамары Карсавиной в «Петрушке» и Ольги Спесивцевой в «Лебедином озере». А напоследок был дан концерт, состоящий из симфонических произведений, прежде не слышанных лондонской публикой. Главный мотив введения этого новшества — страстное желание Дягилева показать зрителям свое новое открытие — Игоря Маркевича, к которому он всё больше и больше привязывался.

Был ли готов юный композитор к столь ответственному дебюту? Вряд ли. По всей видимости, Сергей Павлович в глубине души это понимал, но, нетерпеливый по характеру, он не умел ждать. Кроме того, как замечает С. Л. Григорьев, «выступление в Ковент-Гардене с балетом Дягилева давало Маркевичу уникальную возможность, которая могла более не повториться».

Маэстро понимал, что к дебюту молодого дарования публику нужно подготовить. 9 июля в письме редактору лондонской газеты «Таймс» он рассказывает о балете маститого Игоря Стравинского «Лиса» и предстоящем концерте его тезки: «…Игорю Маркевичу шестнадцать лет. Никто в мире не может угадать, что выйдет из этого замечательного юноши. Мне его музыка дорога, потому что я вижу в ней рождение того нового поколения, которое может явиться протестом против парижской оргии последних лет. Конечно, Маркевич и его единомышленники невольно впадают в другую крайность; всякая мелодическая романтика — их враг. Маркевич начинает с чрезмерной видимой сухости, он не может допустить ни одного компромисса. Настойчивость его ритмической динамики, этого продукта наших дней, особенно поразительна, имея в виду его годы. Темы его запрятаны в контрапунктные сундуки. Для нашего сегодняшнего слуха его музыка лишь соседствует с удовольствием. Но ему не всю жизнь будет шестнадцать лет, и слух наш найдет ключ к его испуганно запрятанному тематизму».

Дягилев, как всегда, был энергичен, вникал в каждую деталь. В день открытия сезона, 1 июля, он создал «атмосферу, наиболее благоприятную для восприятия» балета «Блудный сын», поместив его между двумя спектаклями-фаворитами — «Богами-попрошайками» и «Свадьбой Авроры». Конечно, во время каждого спектакля Маэстро с волнением следил за реакцией зрительного зала, радовался успеху балета «Бал» и триумфальному появлению Тамары Карсавиной в «Петрушке». И всё же с особым нетерпением он ждал дебюта Маркевича, ради которого, несмотря даже на явное нездоровье, пренебрег требованием своего парижского врача Далимье лечь в клинику.

Накануне заявленного в программе выступления юного композитора Сергей Павлович организовал полуоткрытую генеральную репетицию «Лисы», на которой Маркевич исполнил свой фортепьянный концерт. Специально приглашенные друзья Дягилева и ведущие критики лондонских газет отнеслись к его юному протеже благосклонно, но, кажется, они скорее были готовы обсуждать «Лису», чем сочинение Маркевича.

Наступило 15 июля — день официального дебюта. Концерт молодого композитора состоялся после балетов «Карнавал» и «Послеполуденный отдых фавна» и перед балетами «Лиса» и «Боги-попрошайки». Нервное напряжение Дягилева, казалось, дошло до предела. Он безоговорочно верил в талант этого юноши и, превозмогая боль, делал всё, что в его силах, чтобы юный музыкант мгновенно стал знаменитым. Но поверит ли в его звезду так же безоговорочно публика?

Маэстро послал телеграмму Мизии Серт с просьбой приехать как можно скорее — для моральной поддержки. Она застала Дягилева в Ковент-Гардене «полумертвым от усталости» и впоследствии в воспоминаниях признавалась: «…при виде бедного Сержа, который, спускаясь по лестнице, опирался на плечо маленького Игоря Маркевича, глубокая тревога охватила меня. Лицо Дягилева искажала боль. Скверный фурункул внизу живота не заживал. Врачи настаивали, чтобы он поехал отдыхать и серьезно лечиться. Но Серж в это время был занят только Маркевичем…»

Увы, надеждам импресарио не суждено было сбыться. Его протеже играл свой концерт неровно, до совершенства было очень далеко. Скорее всего, добиться успеха ему помешали волнение и неопытность. После того как отзвучали последние аккорды, в зале раздались аплодисменты. Но они были не более чем знаком вежливости. Как свидетельствует режиссер Григорьев, «стало очевидно, что Маркевич еще не готов к публичному выступлению, особенно столь громко разрекламированному и перед такой строгой аудиторией, как публика Ковент-Гардена».

Звезда юного музыканта взойдет немного позже. Творческое наследие Маркевича-композитора окажется весьма значительным. В 19 лет он напишет музыку к балету «Ребус», в 21 год — к балету «Полет Икара». Правда, он всё же не станет крупным композитором, как мечтал его наставник, зато прославится в Европе и Америке как дирижер и разработает целый ряд приемов передачи музыкантам дирижерских указаний, в том числе для левой руки, что поможет ему добиваться великолепных результатов в работе с оркестром. Его судьба в последующие годы окажется тесно переплетенной с двумя музыкальными коллективами: Маркевич будет руководить Парижским, а затем Монреальским симфоническими оркестрами. Но Дягилеву не суждено узнать об этом…

Лондонский провал Маркевича, который сразу же после выступления покинул британскую столицу, оказался для Маэстро настоящим ударом, причем настолько сильным, что его болезнь тут же обострилась. Он слег и в театре в ближайшие дни не появился. У артистов было тревожное настроение: хотя допущенные к Сергею Павловичу В. Нувель и Б. Кохно и уверяли их, что болезнь входит в обычное русло и требуются лишь покой и отдых, но многие в этом сомневались.

Неожиданно за неделю до окончания сезона Маэстро вновь приехал в театр. Невооруженным глазом было видно, что ему плохо, но Сергей Павлович крепился. Успех труппы вселял в него надежду на лучшее будущее, и он даже заговорил о планах на следующий год. Дягилев объявил режиссеру Григорьеву, что первым делом после окончания выступлений труппы в Лондоне собирается поехать в Германию, чтобы поговорить с П. Хендемитом о новом балете, «который тот замышляет». Не преминул он упомянуть и о Маркевиче, подчеркнув, что тот очень талантлив и скоро «сочинит для нас балет». К радости Сергея Павловича за успех «Весны священной» примешивались нотки горечи: «Наконец-то публика ее принимает. Нам потребовалось шестнадцать лет, чтобы ее убедить».

Последнее выступление труппы в Лондоне состоялось 26 июля. После окончания спектакля Дягилев вышел на сцену, чтобы попрощаться с артистами, которые на следующий день уезжали на гастроли в Остенде. Выглядел он плохо: «бледный, с темными кругами под глазами и лихорадочным взглядом», — но, превозмогая боль, приветствовал соратников словами:

— Завтра вы уезжаете, и я вас до осени не увижу. Я хочу, чтобы все хорошо отдохнули и вернулись к работе посвежевшими и бодрыми. У нас впереди насыщенный год. Все контракты подписаны, впервые за всю нашу историю мы уже заключили непрерывную серию ангажементов. Я благодарю вас за отличную работу, которая в большой степени и обусловила наши успехи. До свидания и удачи вам!

Потом, посмотрев на Данилову, которая в этот вечер с большим успехом исполнила главную роль в «Свадьбе Авроры», улыбнулся и сказал:

— Я не могу поцеловать каждого из вас, я поцелую за всех вас Шуру.

После этого Сергей Павлович расстался с труппой, как оказалось — навсегда.

Ему бы обратиться к врачам, всерьез заняться здоровьем! С одной стороны, Дягилев, видимо, понимал важность такого шага, но с другой — явно не осознавал всей серьезности положения. Надеясь на улучшение самочувствия, он мечтал в ближайшие же дни отправиться вместе с Игорем Маркевичем на знаменитые музыкальные фестивали, которые ежегодно проводились в Германии и Австрии и собирали большое число любителей классической музыки. 23 июля, еще находясь в Лондоне, он пишет письмо, адресуя его юному таланту, о развитии которого так беспокоится:

«Господин Игорь!

Посылаю Вам четвертое заказное письмо! Еще посылаю один документ: чек на тысячу французских франков от 1 августа, который я прошу передать Вашей матери. Надеюсь, что у Вас все в порядке и что Ваша мать по-прежнему думает, что поездка в Германию будет для Вас очень полезна. Вы мне сказали в Лондоне, что она разрешила совершить это маленькое путешествие, и только при этом условии я предлагаю Вам ехать со мной на немецкие фестивали. Я верно считаю, что в настоящее время самое главное для Вас заключается в том, чтобы завершить музыкальное образование, познакомившись как можно полнее с хорошей музыкой. Прежде чем Вы начнете сочинять балет, Вам необходимо, чтобы Вы впитали музыкальную культуру, которая выявит в Вас подлинное музыкальное чувство, соответствующее сегодняшнему дню и, если будет угодно Богу, з а в т р а ш н е м у (разрядка С. П. Дягилева. — Н. Ч.-М.). Я чувствую себя немного стариком; однако надеюсь, что к концу недели буду чувствовать себя настолько лучше, что не устану во время путешествия. В четверг увижу своего врача в Париже и попрошу его разрешить эту поездку в поезде. У нас всё идет своим чередом. „Священная весна“ имела вчера настоящий триумф. Это дурачье дошло до ее понимания. Times говорит, что Sacre (балет „Весна священная“. — Н. Ч.-М.) для XX века то же самое, что 9-я симфония Бетховена была для XIX! Наконец-то! Нужно иметь терпение и быть немного философом в жизни, чтобы сверху смотреть на препятствия, которые маленькие и ограниченные люди воздвигают против всякого усилия преодолеть посредственность. Боже мой, это пошло, как хорошая погода, но что же делать: нельзя жить без надежды снова увидеть на рассвете луч завтрашнего солнца. До скорой встречи. Ваш С. Д.».

После прощания с труппой Сергей Павлович сразу же выехал в Париж для встречи с доктором Далимье. Тот отговаривал его от поездки в Германию и Австрию, убеждал «отправиться на какой-нибудь курорт и заняться серьезно лечением». Особенно же он был против посещения пациентом Венеции, сырой климат которой мог вызвать очередной рецидив болезни.

Но Сергей Павлович настоял на своем и поехал в Германию, а затем в Австрию. Они с И. Маркевичем, согласно воспоминаниям С. Лифаря, побывали на фестивалях в Баден-Бадене (28–30 июля), Мюнхене (30 июля — 5 августа) и Зальцбурге. На одном из концертов в Баден-Бадене Дягилев встретился с меценаткой герцогиней Винареттой де Полиньяк, которая неоднократно поддерживала его. Она нашла его сильно изменившимся. Здесь же Маэстро увиделся с Николаем Набоковым и его женой. Позже композитор с горечью писал: «…хотя он и произвел на нас очень нездоровое впечатление, всё же никак в голову не могла прийти мысль о столь близкой и страшной развязке».

Несмотря на плохое самочувствие, Дягилев со своим протеже посещает картинные галереи, антикваров, у которых покупает книги, слушает музыку. В эти же дни он общается с Паулем Хендемитом и Рихардом Штраусом, который дарит ему свою «Электру» с автографом. 1 августа в Мюнхене Сергей Павлович отправляется вместе с Маркевичем в «Театр Принца-регента», чтобы «на священной земле Вагнера» послушать его оперу «Тристан и Изольда». В антракте Игорь замечает, что Дягилев не может сдержать рыданий. Он с испугом спрашивает, что случилось, и в ответ слышит: «Это та самая вещь, которую я слушал когда-то с моим кузеном Димой».

То ли в конце концов Игорь Маркевич разочаровал Дягилева своей незрелостью, то ли сам он слишком устал от ежедневного общения с юношей, но дней через десять после встречи, о которой Сергей Павлович еще недавно мечтал, он почувствовал, что его тянет вернуться «к покою и к старым привязанностям».

Посадив 7 августа Игоря на поезд, идущий в Веве, и перекрестив его на прощание, Сергей Павлович едет в отель и пишет большое письмо верному Пафке с перечнем того, что кузен должен привезти, вплоть до «флакона духов Mytsouko от Guerlain (Champs Elysees) франков в 100–150». В этом вроде бы деловом письме прорывается мольба, обращенная к близкому человеку: «Послал тебе телеграмму, прося приехать в Венецию. Хочу тебя видеть и к тому же продолжаю хворать и вижу тебя рядом со мною, отдыхающим в Венеции. Рана зажила, но начались какие-то гадкие ревматизмы, от которых очень страдаю». В тот же день Сергей Павлович выехал из Зальцбурга в свою любимую Венецию.

На следующий день туда же приехал Серж Лифарь — отдыхать. Но, не увидев на вокзале Дягилева, он разволновался и поехал в Гранд-отель. Вид Сергея Павловича, машущего рукой в знак приветствия из окна, показался Лифарю ужасающим. За прошедшие со времени их расставания две с половиной недели Маэстро стал «белый-белый, старый, слабый…». Он признался, что поездка в Германию «не удалась», в Мюнхене у него началась сильная боль в спине, которая «вот уже шестые сутки не прекращается ни на одну минуту», и буквально простонал: «Не могу спать, не могу двигаться, не могу есть. Желудок совсем не варит, а тут еще на прошлой неделе проглотил свой зуб и боюсь, как бы не было воспаления слепой кишки…»

Сергей-младший не на шутку испугался и повез больного к местному доктору. Тот внимательно осмотрел пациента, но не нашел ничего серьезного и посоветовал «долечить фурункулы, делать массаж ног, а главное — отдохнуть в полном покое». На какое-то время Дягилев успокоился, а Лифарь — нет: его пугала даже не сама болезнь Маэстро, а его подавленное настроение, безразличие ко всему окружающему. Сидя на площади Святого Марка, где они провели вдвоем остаток вечера, Сергей Павлович то и дело повторял: «Как я устал! Боже, как я устал!»