ВОЙНА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ВОЙНА

Поезд был в пути, когда машинист получил экстренное сообщение о переходе границ Советского Союза германскими войсками. Секретная телеграмма "пришпилила" жирный чёрный состав, с песнями ползущий по городам и весям державы, к маленькой станции Ясиноватая на переезде из Ростова-на-Дону к Донбассу.

За тысячи вёрст от Внукова Дунаевского вызвали в кабинет начальника железнодорожной станции. Начальник был испуган. В секретной телеграмме из области сообщали о начале войны. То же самое, только для всех, передавал диктор через каждые пятнадцать минут. Правительственное сообщение о наступлении немцев завершалось обещанием моментально изгнать врага. Это тоже породило проблему. Местные начальники не знали, можно ли давать слушать радио людям. А вдруг начнётся паника? Радио то включалось, то отключалось. Власти то боялись паники, то вдруг начинали верить, что диктор объявит о том, что это чудовищная шутка и враг уже бежит. И любовь куда-то разом ушла, и надо было думать о другом: не о музыке, не о песнях, не о кознях товарищей, а о том, что есть семья, сын, надо защищать самое родное и дорогое. Назад дороги не было.

Наступил хаос звуков. Всё трещало, лязгало, шуршало — бумага с треском рвалась, кто-то расстилал газету, чтобы на ней крошить яичную скорлупу. Люди думали о мусоре, хотя сами, с высоты бреющего полёта, казались мусором для немецких самолётов. Самыми ужасными звуками были гудки застрявших поездов. Они ревели, как смертельно подстреленные животные. Стрелки хищно клацали металлическими створками, направляя поезда то на одну, то на другую ветку. Все поезда хотели попасть в Москву одновременно.

В кабинетах царило молчаливое ожидание, изредка прерываемое бранными криками в трубку, истерическими возгласами "всем выйти отсюда!" и сухим щёлканьем счётов, на которых подсчитывали число застрявших поездов. Начальники поездов кричали: "Нам надо срочно в Москву!" — "Всем надо!" — истошно орали в ответ белогубые от страха начальники железнодорожных станций. Кто-то предлагал "заморозить" все составы на месте и дождаться, пока война кончится. Более дальновидные понимали, что быстро ничего произойти не может, а людям надо поскорее вернуться домой. Неожиданный сбой пропагандистской машины, сообщавшей только об успехах и победах, довёл кое-кого до "психических прыщей" — истерики, болезни, срыва. Наиболее одурманенные называли войну чудовищной провокацией и звонили в НКВД с криками: "Сталин ничего не знает!"

Дунаевский бросал на стол своё депутатское удостоверение, шуршал многочисленными бумагами с грифом Ансамбля железнодорожников. Помогало. Свои помогали своим. Фамилия Лазаря Кагановича запечатывала уста возражения и открывала пути движения. Двигались рывками, от станции до станции. И в каждом новом кабинете — всё сначала. Шелест и треск доставаемых бумаг, секундная пауза и испуганный блеск в глазах очередного начальника после грозной фамилии Кагановича. Зелёный свет. И так до самой Москвы. Из-за скопища поездов добрались в столицу только через четверо суток.

Москва встретила голубиным клёкотом. Больше ничего слышно не было. Потом раздалось торопливое цоканье женских каблучков о платформу, затем шарканье мужских подошв. Вдруг как прорвало — вокзал разом проснулся, и мир утонул в клацании металлических звуков, издаваемых стонущими инструментами и музыкантами, их волокущими. Исаак Осипович тут же бросился во Внуково на дачу. Бог помог, что его родные в это время жили под Москвой, уехали из Ленинграда. Правда, и эта удача вскоре вернётся рикошетом в виде чудовищного шепотка — мол, Дунаевский знал про войну и заранее побеспокоился. Хитрый еврей.

Тихо заскрипела дачная дверь, со стуком захлопнулась, как крышка гроба. На даче воцарились тишина и спокойствие. Одиссей вернулся в дом.

Некоторые люди из ленинградских композиторских кругов напустили туману вокруг его отъезда из Ленинграда. Слухи были самые чудовищные: Дунаевский струсил, убежал от блокады. По сравнению с этим слухом разговоры о том, что Дунаевский не создал ни одной значительной военной песни типа "Тёмной ночи" или "В лесу прифронтовом", были просто ягодками. Неизвестно, кто именно из Союза композиторов помогал распространять эти слухи. Знала жертва, но молчала. Шепоток курсировал со скоростью курьерского поезда. Дунаевский будет всегда слышать его за своей спиной. Колорит славы.

Личная жизнь прекратилась. Буквально за считаные часы оборвалась вся его корреспонденция. Ещё какое-то время продолжали поступать письма от многочисленных девушек в пустую ленинградскую квартиру. Адресат выбыл. Жена уехала, все романы прекратились. Куда-то резко в тень отошли девушки: Рая Рыськина, Юля Сурина, Сима Кабалина, Галя Зварыкина.

В те особые летние недели каждый день имел свою собственную звуковую оболочку. 25 мая 1941 года, когда уезжали из Ленинграда, оглушительно ревели радиотарелки и звонко целовались жёны, провожающие мужей на долгие летние гастроли. 29 мая, когда Зиночка и Геничка уехали на дачу под Москву, сипло шуршали шины на "бьюике" Игнатия Станиславовича Казарновского, который их отвозил. 26 июня, когда примчался во Внуково, никто не вышел встречать, никто не залаял. Их дворового овчара Кая, который остался в истории благодаря фотографии, где он запечатлён играющим с Женей, почему-то не было.

Ни в одном из звуков, наполнявших мир, не осталось силы. Форте уничтожили, вычеркнули из сознания. На некоторое время воцарилось испуганное пиано, расцарапанное случайными криками ворон и треском срывавшихся с деревьев яблок. На дачах было тихо, их знаменитые обитатели вместе с сонмом своих звуков: сопения, целования, отрыжки, сюсюканья жён и аплодисментов — покинули благословенные места, затопив дачи глухой тишиной. Единственными откупщиками звуков остались дворники. В их сторожках ещё что-то кипело, бухтело, трещало, но в этом не было музыки. Далёкая и страшная музыка неслась с западной стороны. Её исполнял какой-то огромный оркестр, и она приближалась.

Призрак того времени настигнет Исаака Осиповича спустя девять лет, в 1950 году, когда в письме одной девушке, с которой Дунаевский только что заочно познакомился, он вдруг решит оправдаться в том, чего не совершал. "Вы же понимаете, я не был осведомлён о предстоящей войне", — писал Дунаевский. А спустя годы признал: "туман и сплетни", которые о нём ходили, оказали в известной мере своё угнетающее действие.

Семья эвакуировалась. Дача оглохла. Дунаевский сам описал впечатления тех дней: "Я вспоминаю чудесный июльский день 41-го года. Ещё Москву не бомбили. И мы, компания в четверо приятелей, отправились на мою подмосковную дачу во Внуково. Я не стану описывать тоскливый вид опустевшей дачи (семья перед этим эвакуировалась), цветущего сада и великолепного огорода. Всё было в то лето таким пышным, обещающим богатый урожай и таким безразлично и тоскливо ненужным. Мы захватили с собой из города выпивки, закусок. После обильного возлияния мы разбрелись по территории. Я лёг в высокую некошеную траву, распластался по земле вверх лицом, захватив обеими распростёртыми во всю ширину руками охапки травы под самый корень её, и глядел в бездонное синее небо, откуда струилась такая нега, такая ласка, такой безмятежный мир и покой, что казалось трагически нелепым, что с этого самого неба можно бросать бомбы на людей, на города и сёла. Слёзы текли сами собой по моим щёкам".

Композитору сообщили, что на него имеется бронь от Наркомата просвещения и он поступает в распоряжение особого идеологического отдела. После этого вплоть до сентября Исаак Осипович не имел никаких сообщений относительно своей участи. Для его жены и ребёнка война началась по-другому. 22 июня скрипнула входная дверь дачи, зашаркал по полу веранды дворник Милет, вошёл и буднично объявил войну. Уже на следующий день завыли сирены — провели первую учебную тревогу. Сирены выли музыкально, с грамотой первоклашек музучилища: субдоминанта, доминанта, тоника. Будто чьи-то невидимые руки щипали струны огромного музыкального инструмента, похожего на арфу. Периодически пространство выгибалось и лопалось с чмокающим звуком, будто кто-то кого-то целовал прямо в губы — вдалеке взрывались бомбы.

В то время в Москве жил родной брат Исаака Дунаевского — дядя Сеня, Семён Иосифович. Он был на шесть лет младше Исаака Осиповича и работал дирижёром и руководителем детского ансамбля песни и пляски Центрального дома культуры железнодорожников. Это был знаменитый детский коллектив, выступавший на всех официальных собраниях и празднествах тех лет. В нём пели многие герои наших дней и даже, по воспоминаниям Евгения Дунаевского, юный Юрий Лужков.

Семён Иосифович был музыкально одарённым человеком, сам сочинял музыку. У его хора существовало несколько визитных песен — конечно, песни Исаака Дунаевского, например, "Скворцы прилетели" и другие. Многие воспитанники до сих пор вспоминают "дядю Сеню", который на этом посту получил звание заслуженного деятеля искусств. Жил дядя Сеня на Спиридоновке, в районе станции метро "Маяковская", вместе со своей женой Лидией Алексеевной и приёмной дочерью Адой. Лидия Алексеевна страдала тяжёлой психической болезнью — с припадками, во время которых она становилась буйной. В такие минуты её боялись все, включая дядю Сеню. Когда они уже будут жить в эвакуации, в Новосибирске, Евгений Исаакович увидит, как в буйстве Лидия Алексеевна с ножом гонялась по комнате за дядей Сеней, а тот, прикрываясь подушкой, от неё убегал. Мама и бабушка Жени, испуганные, не смея шелохнуться, смотрели на дикую сцену, которая спустя годы превратилась в памяти в какой-то набор смешных движений, хлюпающих звуков и несвязных криков. Когда Лидия Алексеевна после войны умерла, дядя Сеня женился на девушке Лоре, соседке своей матери, дочери генерал-полковника, очень умной и толковой девушке, которая жила в доме на Гоголевском бульваре, в одном подъезде с матерью братьев Дунаевских — Розалией Исааковной.

Через неделю дядя Сеня забрал Женю с мамой к себе в дом. В Москве надолго прописались сирены, жуткие и громкие. И неприятный хруст огромных, видимо из асбеста, рукавиц, которыми взрослые хватали "зажигалки" и бросали в ящики с песком. Это были звуки взрослого мира. По радио беспрестанно передавали правила гражданской обороны. Существовал приказ Сталина — во что бы то ни стало сохранить Москву, превратив каждый дом в крепость. На крышах ночи напролёт дежурили взрослые, по нескольку человек — они тушили "зажигалки", которые пробивали крыши и падали на чердаки. В небе об облака тёрлись дирижабли, изобретённые сумасшедшим немцем Фердинандом Цеппелином.

Несколько раз на Спиридоновку приезжал Милет, рассказывал, что творится на даче, спрашивал, что делать. Исаак Осипович распорядился в его отсутствие по всем хозяйственным вопросам касательно дачи советоваться с Саженовым — прорабом, который дачу строил. Железнодорожники для спасения своих жён и детей нашли один состав среди сотен других, загружённых продовольствием, техникой, медикаментами: на нужды фронта, тыла, севера, запада, востока. Всё было подготовлено. Существовал секретный приказ Сталина эвакуировать в первую очередь спецов — остальных можно было оставлять на произвол судьбы.

Исхитрившись, железнодорожники собрали состав через две недели и объявили об эвакуации жён и детей своих сотрудников. Исаак Осипович несколько раз телеграфировал дядя Сене, чтобы он позаботился о Зинаиде Сергеевне с сыном. В Комитете Обороны решили, что женщин и детей железнодорожников сначала эвакуируют в дом отдыха на Клязьме под Пенкино по маршруту Москва — Горький. Дядя Сеня объявил, что он едет с Лидией Алексеевной — своей женой, мамой Розалией Исааковной, женой брата Зинаидой Сергеевной и племянником Женей. Платья Зинаиды Сергеевны, тёплая одежда Генички, вещи дяди Сёмы, его жены и Розалии Исааковны были уложены. Три семьи готовились к отъезду, как к побегу.

Начальником поезда был назначен товарищ Кабанов. Дядя Сеня как художественный руководитель детского коллектива был кем-то вроде его заместителя. Всех собрали на Басманной улице, погрузили в транспорт и отправили на вокзал. Там уже ждали специально приготовленные, вымытые, выскобленные, пахнущие хлоркой товарные вагоны. Они подчинялись лишь хлопанью дверей как основной мелодии и аккомпанементу лопающейся свежей масляной краски. Среди всех равных есть более равные. Женю с мамой разместили в теплушке, а руководство состава поехало в настоящих пассажирских вагонах.

Протяжный вой раненого металлического зверя. Потом тяжёлая паровая отрыжка. Выплёвывая пар, состав медленно зачухал прочь от Москвы. Через несколько дней оказались в Пенкине. Беженцев разместили в доме отдыха, возле моста через Клязьму. Этот мост был оборонным объектом, о котором немцы забыли или просто-напросто не знали. Узкий деревянный мостишко был единственной транспортной магистралью в направлении на Горький, через которую возможна была связь с Москвой. Мир жил под своеобразный маршевый ритм на две четверти: утром подъём, вечером отбой. И под постоянный аккомпанемент — гул на дороге, ведущей на восток.

Главным информатором о положении дел на фронте для обитателей дома отдыха был тот самый мост через Клязьму. Где-то на третий день пребывания в доме отдыха его обитатели сообразили, что их мост — на самом деле доносчик и диверсант. Чем хуже становилось положение Красной армии, тем больше машин, гужевого транспорта, военной техники устремлялось с запада на восток через этот самый мостишко. Если бы эту зашифрованную информацию понимали все обитатели дома отдыха, паника была бы несусветная. По мере того как с запада всё слышнее становились звуки таинственного и грозного оркестра, мост всё более перегружался беженцами, автомобилями, грузовиками, телегами. Разноголосый гул хорошо слышали в пенкинском доме отдыха. Гудение автомобильных клаксонов и скрип тележных колёс образовали яркий джазовый дуэт, подхалимски вторивший страшному оркестру, приближавшемуся с запада. Стратегический мост через Клязьму представлял собой жалкое зрелище. Он скрипел и надрывался, как дыхание астматика.

Первая бомбёжка в жизни Евгения Исааковича была связана с этим мостом. Самолёты появились, как наказание, как птицы ада. Женя запомнил жёлтое брюхо и чёрные кресты. Почему-то не стали бомбить мост, а бомбили соседнюю станцию. Потом самолёты покачали крыльями, как будто говорили "до свидания", и улетели. Достаточно было хоть одного прямого попадания, чтобы сообщение между Москвой и Горьким прервалось. В доме отдыха стало небезопасно. Пришёл приказ ехать дальше на восток, к Новосибирску. Снова всех погрузили в теплушки — это уже была осень. Слава богу, что Зинаида Сергеевна припасла тёплую одежду для Генички.

… Параллельно событиям в Пенкине развивалась драматическая жизнь Исаака Осиповича в Москве. Довольно быстро Первопрестольная из цветущей столицы превратилась в прифронтовой город. Подмосковье стало пограничной зоной. На даче у Дунаевского были расквартированы солдатские части. В их знаменитом недостроенном доме поселились какие-то лётчики. В саду стояли пушки. В соседней деревне Перхушково расположился штаб Западного фронта — ставка генерала Жукова. На всё пришлось махнуть рукой.

Сам Исаак Осипович перебрался жить в гостиницу "Москва", в тот же трёхкомнатный номер с роялем. Композитор ещё пробовал как-то дирижировать дачной жизнью, пытаясь сохранить видимость порядка. Но вскоре понял, что это абсолютно бесполезно. Большую часть живности — знаменитых индюшек Зинаиды Сергеевны — пришлось ликвидировать. Для них не хватало корма. Хлеб снова стали отпускать по карточкам. Исаак Осипович пробовал покупать хлеб для птиц в магазинах "Люкс", но быстро выяснил, что это безумно дорого.

Зато, когда мог, высылал с оказией в Пенкино жене и сыну вкусные посылочки типа шоколада или коробки конфет, купленной ещё до поднятия цен. В письмах того времени Дунаевский беспокоится по поводу множества вещей. Кто-то сказал ему, что Пенкино считается малярийной местностью. Этого было довольно, чтобы он забросал Бобочку тревожными письмами и советами, как уберечься от малярии. Когда ему сказали, что всех "железников" эвакуируют из Пенкина подальше, он даже успокоился. По крайней мере, бомбёжки не будет, а осенью комариная опасность исчезает.

… С ним самим в это время происходили вещи довольно загадочные. Власть имела на него какие-то далеко идущие виды. За разговорами об обласканном артисте маячила фигура того, от кого эта ласка исходила, — Сталина. Сталин лично решал, что делать с отдельными художниками и композиторами. В начале войны композитору сообщили, чтобы он ждал особого решения своей участи. Это сопровождалось тяжёлой депрессией. Он думал, что вся страна погрузилась в депрессию. Власть испугалась, что идеологический пузырь, который она с таким трудом надувала, лопнет, а вместе с ним лопнут барабанные перепонки у тех, кто все эти бредни слушал, и послушный народ станет глух к лозунгам.

Перед композитором стояла дилемма. Он мог остаться в Москве — предлагали работу в Кинокомитете редактором или на радио — либо остаться во главе ансамбля железнодорожников. Он остался с ансамблем. В этом были свои преимущества. Железнодорожники обещали помочь вывести оставшиеся в Ленинграде вещи. Вначале Исаак Осипович ещё пытался ездить с друзьями во Внуково, но это было довольно грустное зрелище, и вскоре желание пропало само собой. А потом, когда он совсем перебрался в Москву, главной заботой на время стала переписка с Милетом и сочинение стратегических советов о том, как уберечь дачу. Несчастий накопилось довольно много, "… и в городе, и за городом", — писал Исаак Осипович. Пострадало много пригородов. Элитный дачный посёлок чудом сохранился. Свой собственный дом в письмах Дунаевский называет не иначе как "наша палатка".

"Как дальше будет — всё в руках Случая. Во всяком случае, я распорядился через Саженова — прораба, — писал он Бобочке, — принять некоторые меры предосторожности, хотя бы против зажигательных бомб, так как от фугасных ничем не спастись. Жалко будет, если сгорит дача. А сгореть она может, так как фактически никто спасать её не будет, ибо Милет отсиживается в леднике. И тушить бомбу некому".

Дунаевский приказал засыпать чердак песком поверх шлака, на крыше насыпать песок и поставить бочки с водой, разрушить недостроенную деревянную веранду и убрать подальше дерево, сделать лестницу на крышу. Он попросил Милета следить из сторожки за дачей во время налёта, обещал ему дополнительное вознаграждение за дежурство. "Вот и всё, что можно, в сущности, сделать", — подытожил он в письме. В глубине души ему было очень жаль, что "палатка", в которую вбухали столько денег, могла сгореть.

Спустя много лет Евгений Исаакович интересно прокомментировал эту мысль. Опасения по поводу того, что сгорит дача, были проявлением инерции мирного времени. Исаак Осипович ещё думал о деньгах. Потом появилось другое чувство — лишь бы самим выжить, а остальное, как говорится, в руках судьбы. Москву начали сильно бомбить. С наступлением темноты все сразу уходили в убежища. Гитлер редко позволял москвичам отдыхать полную ночь. Правда, потом тревоги стали короче, часов до двух ночи. Исаак Осипович пользовался передышкой и спал. В такое время ничего не сочинялось. Чтобы покончить с малоприятными темами, радостно писал жене и сыну, что гостинице "Москва" везёт. В первый налёт огромная бомба упала на нынешней Манежной площади и не разорвалась. А на следующую ночь бомба упала во двор гостиницы и тоже не разорвалась, а закопалась глубоко в землю. Этого было достаточно, чтобы дом возле "гранд-отеля" покосился. Теперь все письма Исаак Осипович писал при свете свечки, так как в гостинице по вечерам выключали свет.

В одном из писем Исаак Осипович сообщил о появлении весточки для Бобочки. "Саженов принёс мне телеграмму от Фёдора Ивановича". Фёдор Иванович Фёдоров познакомился с Зинаидой Сергеевной в доме отдыха в Кисловодске в тридцатые годы, где она отдыхала вместе с Геничкой. Потом они долго переписывались. Затем он начал приезжать только летом. Когда приезжал, звонил и просто говорил, что это звонит Федя. Познакомился с Исааком Осиповичем. Дунаевский знал о его рыцарской привязанности к Зинаиде Сергеевне. Даже шутливо укорял её за то, что она хотела уйти. Академик до конца своей жизни её боготворил.

Фёдора Ивановича не взяли в армию из-за плохого зрения, несмотря на то, что сам он был очень здоровым, спортивным человеком. Когда он снимал страшной увеличительной силы очки, то становился очень смешным. Из-под бровей торчали маленькие, как две бусины, глаза, которые ничего не видели. Фёдор Иванович пережил свою эпопею отступления. Он выходил из Минска пешком по шоссе. Показались немцы на мотоциклах. Они ехали в одних трусах — стояла страшная жара — и хохотали. Даже не обращали внимания на выстрелы в их сторону. Если кто-то стрелял из кустов, мотоциклист проезжал мимо, бросал в то место, где стреляли, пару гранат и ехал дальше. Всё без остановки.

Однажды — об этом говорила вся Москва — где-то в районе нынешней станции метро "Сокол" были захвачены два пьяных немецких мотоциклиста. Никогда ещё немцы не подходили так близко к заветной цели. Именно в этот момент Исаака Осиповича вызвал к себе главный политрук всех армий Лев Мехлис. Он спросил, что Дунаевский намерен делать в сложившейся ситуации. Исаак Осипович заявил о своей готовности драться.

— Ну, на фронт вас никто не посылает, — усмехнулся Мехлис, — а вот поднять настроение наших людей вам придётся. Вы ведь у нас такой большой мастер.

Так к Дунаевскому бумерангом вернулся миф о Данко. Его талант ассоциировался с искрой, которой надо было срочно зажечь потухшие души строителей социализма. Начало войны с Германией было первым серьёзным испытанием для идеологии, трубящей только о победах. Кстати, Дунаевский всегда тяготился тем, что его не принимают люди, которым он отдал свой талант. Тяготился не потому, что жаждал власти, а потому, что власть олицетворяла себя с теми постулатами, которые заменили ему Бога. Дунаевский стал неверующим не потому, что не верил в Иегову. У него был свой Иегова под именем Сталина и коммунизма, коллективизма и общности людей. Атеизм стал чем-то вроде художественного стиля эпохи, но не его сутью. Потому что Бог не может покинуть душу человека. Он может согласиться с тем, чтобы на какой-то промежуток времени его называли другим именем и приносили другие жертвы. Людские, как в начале истории.

Итак, Исаака Осиповича снарядили вместе с его коллективом, который тоже томился в безвестности, обслуживать тылы. Тогда это официально называлось "участки первой очереди": раненых, больницы, заводы, фабрики, на которых люди жили. В тылу воцарились суровые законы. За любое опоздание на работу можно было загреметь в лагерь, даже если тебе было только тринадцать или четырнадцать лет. Надо было будить засыпающих людей песнями Дунаевского. Композитору и его коллективу приказали петь, плясать, сочинять. Позже, в письме к своему постоянному адресату Рыськиной, Дунаевский запальчиво будет говорить, что никто не определял места, где ему быть, никто не приказывал. Не приказывали, потому что знали, что Дунаевский не сможет отказаться.

Тем временем сын с матерью ехали в Новосибирск. Дорога была длинная — торчали на каждой станции, пропуская поезда со стратегическим грузом. В общей сложности ехали около двух месяцев. Когда подъезжали к конечной точке, стояла уже лютая зима. Пока стояли неделями на запасных путях, случались всякие чудеса: и страшные, и смешные. Однажды Женя Дунаевский видел в окно, как какой-то мужик, сидя на корточках под самыми окнами теплушки, во время бомбёжки подавал сигналы фонарём. Это был диверсант. Видел, как какой-то солдат специально сунул ногу под колёса поезда, лишь бы не ехать на фронт.

В самом начале лютых морозов у Зинаиды Сергеевны украли всю тёплую одежду Генички. Это была катастрофа. Пришлось выкручиваться. Где-то раздобыли мешковину и сшили пальтишки из мешков. Наконец приехали на станцию Машково. Оттуда всех эвакуированных направили в деревню Успенки. За беженцами приехал извозчик на санях. Когда ехали в эту глухую деревню, стоял лютый мороз под сорок градусов. Женю закрыли дохой. Дремучие сибирские леса. Луна. За санями шла стая волков. Было очень страшно.

Затем перебрались в Новосибирск, где жили до 1943 года, до самого приезда отца. Исаак Осипович странным образом всегда всё знал о своих любимых или пытался быть в курсе событий. Хотя именно в это время Зинаида Сергеевна опять переживала мучительные дни, думала, что Исаак Осипович их оставил. Предательские мысли о том, что они останутся в медвежьем углу навсегда. Без средств. Безо всего. Единственный источник связи — письма. Писал Исаак Осипович постоянно. В это время он со своим коллективом колесил с поездом по Средней Азии. Сначала было тепло, потом жарко. Останавливались по дороге, устраивали пикники. Потом семья Исаака Осиповича получала "следы" этих пикников — посылки с урюком и курагой. В голодные времена это было чудо. Зинаида Сергеевна испытывала сложные чувства, живя от посылки до посылки и перебиваясь тем, что преподавала местным детям искусство классического танца, которому её учила великая Ваганова.

Исаак Осипович, ни на минуту, по собственным признаниям, не забывая о сыне и жене, послал к ним верного человека — линейного администратора Файбушевича — с письмами, посылками и пятью тысячами рублей. И надо же было такому случиться — горе-посыльный доехал только до станции Зима (той самой, знаменитой, воспетой Евтушенко) и вернулся обратно. Дунаевский отобрал у него письма и деньги, послал нового гонца — председателя месткома ансамбля Алексеева. Сам он тоже собирался поехать, но не мог бросить ансамбль. По маршруту следования "поющего поезда" были объявлены концерты с его участием, и отсутствие знаменитого композитора грозило серьёзным скандалом.

Для композитора это путешествие не было бесцельной тратой времени, как потом пытались доказать его враги. Исаак Осипович много думал и сочинял. Развлекались они тоже своеобразно — Исаак Осипович писал по памяти для своего коллектива партитуры джазовых классических партий. У него в мозгу был настоящий музыкальный фотоаппарат. Щёлк, и готово — все ноты классиков в голове. Это всегда ему очень помогало. Именно в этой поездке проявился старый соратник — Сергей Агранян, режиссёр в качестве поэта-песенника. С Аграняном они много говорили о музыке. Правда, его визави не так много знал о музыке, чтобы говорить о ней на его уровне, но это не мешало. В дороге они болтали обо всём на свете; у Аграняна были живой ум и юмор — такой, что не сразу раскусишь. О музыке они говорили только потому, что она была самой главной в их истории.

Их поезд казался им Ноевым ковчегом. На землю они, конечно, сходили, но им самим нравилось считать их путешествие бесконечной акцией. Как только они останавливались на какой-нибудь глухой станции, их моментально окружали крестьяне. Конечно, прибытие "поющего поезда" в глухую сибирскую деревню — событие. Однажды им даже предложили переночевать в бывшей тюрьме — все её обитатели находились в штрафных батальонах на фронте. Дунаевского потрясла эта ночёвка в бывших камерах, спешно переоборудованных под номера гостиницы. Их поезд стоял на самом краю ойкумены, где-то под Хабаровском. Где-то в тех же местах родилась знаменитая песня "Моя Москва", нынешний гимн столицы…

А потом они снова снимались с места и мотались туда-сюда. Всё лето 1942 года тешили себя разговорами об открытии второго фронта. Исаак Осипович не верил, что он откроется, считал англичан и американцев слишком нежными для развернувшейся кровавой бойни. Летом обнаружилась афера дяди Сени. Исаак Осипович выбивал для Зинаиды Сергеевны квартиру в Новосибирске, чтобы она с Геничкой жила более-менее пристойно. В конечном итоге выбил, а туда заселилась семья дяди Сени. Зинаиде Сергеевне снова пришлось ждать, пока Исаак Осипович поможет. Он, конечно, пытался хоть как-то поднять дух Бобоньке — например, купил ей в спецраспределителе красивые ботиночки. И ещё извинился в письме, что они могут быть не того фасона, который нравится. Советовал всё покупать на станции Зима — по тогдашним меркам это считалось недалеко. Проявлял чудеса осведомлённости. Откуда-то узнал цены на тамошнем рынке. Писал: молоко — 15 рублей литр, яйца — 35 — 40 рублей, мясо — 7 рублей кило.

И постоянно вспоминал об их ленинградской квартире. Там жила их бывшая домработница Тоня. Она с оказией регулярно передавала письма Исааку Осиповичу, рассказывала о положении дел. Во время войны она написала Дунаевскому письмо: просила разрешения воспользоваться книгами и мебелью Дунаевского, чтобы отопить квартиру. Исаак Осипович, конечно, разрешил сжигать всё, что может обогреть: библиотеку, мебель. И Тоня сжигала всё, что могла. Но у квартиры оказалась счастливая судьба — после всех бомбёжек она не только уцелела, но даже не лишилась ни одного стёкла.

А их поезд всё мотался и мотался туда-сюда по огромной стране. В начале 1942 года сообщили, что ко Дню железнодорожника коллектив должен приехать в Москву. Буквально через два дня пришла другая телеграмма, что Комитет Обороны запретил въезжать в Москву каким бы то ни было художественным коллективам. Дунаевский догадывался, что всё это ложь, но в какой мере, он не знал. Им сообщили, что Наркомат путей сообщения будет хлопотать перед Комитетом Обороны о возвращении коллектива обратно в Москву. Это была целая игра, о которой Дунаевский знал очень мало.

Поездка оказалась двадцати-двухмесячной. Избороздив всё, что только можно, в необъятной матушке-России, Дунаевский только 19 мая 1943 года оказался в Новосибирске и смог проведать жену и сына. А в конце 1944-го все собрались в Москве. К тому времени уже начали говорить, что Дунаевский исписался, причём слухи доходили до самого композитора. Его имя постоянно фигурировало в сплетнях. То же самое произошло после его смерти, когда пробежал шепоток о самоубийстве.

Дунаевский сам поверил, что находится в творческом упадке, и тем самым дал возможность поверить в это другим. Он попал в зависимость от властей. Композитор стал нуждаться в официальном признании, как в защите от сплетен. Он назвал это "некоторыми важными возможностями". В 1947 году неожиданно возник призрак из прошлого — его любимый педагог Кноринг, которому он в юности подражал, написал письмо. Несколько недель оно пролежало в секретариате Союза композиторов, прежде чем его доставили по адресу. Мне в руки попалось ответное письмо, которое Дунаевский написал своему первому учителю. Оно напоминает шифрованную радиограмму секретного агента, который наконец сообщает самые точные тайные сведения.

Было и другое обстоятельство, делающее это письмо нежелательным для всякого другого человека, кроме Дунаевского. Скольких людей к тому времени посадили за общение с иностранцами, за получение писем из-за границы! И в 1947 году письмо прямо из Парижа — центра белой эмиграции — всё ещё было опасным. Дунаевский об этом не думал. Он был поразительно смелым в некоторых вопросах — детская вера в Иегову дала свои плоды. По-настоящему в жизни он практически ничего не боялся. Думаю, что не испугался и прихода письма из Парижа. Это было даже романтично. Читая обратный адрес Кноринга, он смутно представлял себе всё, что слышал о Париже, страстно завидовал тем, кто побывал в других странах.

Судя по письму, несмотря на жалостливый тон, ничего трагического с Кнорингом не произошло. Это теперь мы знаем, что советские органы госбезопасности обрабатывали многих эмигрантов в надежде получить от них покаянное письмо о плохой жизни, чтобы потом запустить его в машину официальной пропаганды. Некоторые эмигранты сознательно шли на обман, лишь бы получить право вернуться в СССР. После войны многие думали, что положение изменилось.

Кноринг сообщил, что его дочь Ирочка, подруга школьных лет Исаака, умерла в 1943 году в Париже от диабета. А затем поставил в известность, что он возвращается в СССР. Где собирается жить, не писал. Место им должны были определить власти. Кноринг считался врагом. Он служил у Врангеля в чине офицера — преподавателя Морского корпуса в Севастополе — и вместе с "чёрным бароном" бежал из Севастополя в Турцию. В письме Кноринг хвалил Дунаевского за "Весёлых ребят", вскользь польстив самолюбию композитора замечанием, что песенки из его фильма распевает весь Париж. Что такое "весь Париж", Дунаевскому оставалось догадываться самому. То, что Кноринг хотел сказать своим известием о возвращении в СССР, Исаак, может быть, и не понял, но прекрасно поняли бы соответствующие органы, вздумай они перлюстрировать письма композитора. Кноринг знал, что переписка с ним опасна, поэтому спешил успокоить, что он без пяти минут свой. Сейчас эти письма интересны своим эзоповым языком, к которому в те годы быстро привыкали.

Письмо учителя было как нежданное появление призрака, диббука — души умершего человека, которым его пугали в детстве. Ему стоило сказать самое главное, как случайному попутчику, чтобы облегчить душу. Письмо Кнорингу напоминало сеанс общения с духами. "Моя личная жизнь сложилась довольно сумбурно, — писал он педагогу. — И тяжело, я иногда диву даюсь, как при сложных житейских обстоятельствах я не свихнулся, остался при моём оптимизме". Оборвал мысль. Ничего больше Кнорингу объяснять не стал. Сам всё узнает, если приедет. Отчитался только в том, что скрывать не имело никакого смысла: "Мне уже 47 лет, имею сына 15 с половиной лет (художник), имею другого сына (Максима. — Д. М.) от другой жены, двух с половиной лет". Но об этом ниже.