Война

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Война

После возвращения мама стала работать в «Интуристе», и ее назначили директором испанского детского дома в Пушкине, под Ленинградом. В то время из Испании вывозили детей, оставшихся без родителей, так вот, именно эти дети и жили в том детском доме. Он расположился на Колпинской улице, теперь она зовется Пушкинской. А Пушкин тогда назывался Детским селом, называть его по-старому, Царским селом, было нельзя. Рядом была маленькая служебная постройка для сотрудников, и мы в течение нескольких лет проводили там довольно много времени.

Сначала мы жили в том домике на Колпинской, он даже выстоял в войну, и я, приехав туда в конце 1940-х, видел его. Сейчас-то его уже нет, остался пустырек, трава зеленая. А потом, в 1941-м, мы жили уже на территории детского дома. Я помню, что все время была прекрасная солнечная погода и мы много общались с испанскими детьми на совершенно непонятном языке. Мы выучивали какие-то их словечки, они — какие-то наши, так и общались. Но они все были старше нашей детской компании, так что им было не очень интересно с нами. Но никто не запрещал — общайтесь сколько хотите.

Там были и мальчишки, и девчонки, и они были другими, потому что были без родителей, потому что пережили войну. А война очень взрослит, меняет человека. Помню такую деталь. Белая летняя ночь, я сплю. А уже шла война, но самое начало этой войны в Ленинграде никак не ощущалось. Только карточки появились, и то не сразу. Так что была просто теплая белая ночь, и я вдруг проснулся, оттого что в нашей комнате очень много народу, этих самых испанских детишек. Они прибежали к моей маме, потому что слышалась канонада, приближались немцы. А испанские дети знали, что такое канонада. А мы еще нет.

Еще помню один случай. Когда мы жили в Пушкине на Колпинской, рядом с нами была булочная с полуподвалом. Забавный такой домик с фронтоном. Однажды мама послала меня за каким-то батоном. Этого батона не оказалось, а я был еще настолько мал, что мне кассирша никак не могла объяснить, что она мне выбьет чек на другой, на копейку дороже. Я выскочил из этой булочной ужасно расстроенный, выбросил чек на газон, прибежал домой и говорю — мне ничего не дали. Бабушка говорит: «Как это так не дали?» Пошла со мной обратно. В то время всегда и везде были очереди, много народу. Нельзя было куда-либо прийти и просто взять то, что надо. Мне кажется, это было как-то связано с человеческой психикой. Народ-то вообще жуткий был всегда… Короче говоря, мы пришли, бабушка стала разбираться, что вот, мол, мальчика обидели, деньги взяли, не дали чек. Продавщица говорит: «Да как же это? Вот, дали». Я в слезах. «Тебе же дали чек!» — говорит бабушка. «Да, дали». — «Куда ты его дел?» — «Я его бросил на газон…» Перевел бабушку через дорогу и показал — вот, чек лежит. Такое серьезное детское переживание.

Еще я очень отчетливо помню момент объявления войны. В тот день мы как раз собирались уезжать в Детское село. За мамой тогда ухаживал директор Кировского завода Николай Дмитриевич Пузырев, чудесный дядька. Раньше он был мужем маминой подруги, с которой она была в Испании, но они уже разошлись, и эта подруга, что называется, как бы отдала своего мужа маме. Этот Николай Дмитриевич должен был прислать ЗИС-101. Конечно, все мальчишки во дворе знали от меня, что за нами приедет такая машина. Еще бы, такое событие! Тогда не было паскудной зависти, как теперь. Просто событие, приключение. У нашего двора на Марата до сих пор у ворот есть две приворотные тумбы, только в моем детстве они были выше — или земля тогда была ниже. Стоял прекрасный солнечный день — редчайший случай в этом городе. Я сидел верхом на левой чугунной тумбе, ногами не доставал до земли. От Кузнечного подошла мама и сказала, что мы сегодня никуда не поедем, потому что началась война. Очень плохо, подумал я, что мы не поедем на дачу, но зато так интересно. Рядом с нашим домом был двухэтажный дом Ольги Пушкиной, где умерла Арина Родионовна. На нем висели фанерные квадратные громкоговорители, вокруг которых толпился народ. Очевидно, все они слушали об объявлении войны. Но это было это не в четыре утра, а где-то около одиннадцати или двенадцати дня, насколько я помню. А потом я побежал во двор, и мы сразу начали играть в войну.

Когда я сообщил всем во дворе новости, мальчишки заликовали: «А! Война! Ура-а-а!» Как ни странно, детская реакция была такой. Взрослые тоже восприняли новость очень спокойно. Потому что все были уверены — война не продлится долго и мы скоро победим. Никто не сомневался! Естественно, мы будем воевать на чужой территории, а нашей страны это даже не коснется. И у нас в семье тоже никаких других разговоров не было ни в начале войны, ни до нее. В то время было очень распространено чтение газет и журналов, так вот, в одном из журналов — кажется, это был «СССР на стройке» — помню огромную фотографию, на разворот, олицетворяющую дружбу СССР и Германии: Молотов и Риббентроп, оба в сепии.

Сначала война действительно вообще никак не ощущалась. Потом, через какое-то время, ввели карточки. Помню, 8 сентября мы с мамой по какой-то надобности оказались на углу Марата и Невского. Я бросил взгляд в сторону Московского вокзала и увидел на фоне голубого неба громадный неподвижный белый купол, похожий на кочан цветной капусты. Оказалось, немцы разбомбили Бадаевские склады, и это был дым, но почему-то не черный, а белый. Теперь мы знаем, что на складах был недельный запас растительного масла и сахара и склады эти занимали на карте очень маленькое место, просто, очевидно, происшествием благополучно воспользовались городские власти.

Мы начали получать карточки. И создавалось ощущение, что они не нужны, потому что выкупать приходилось больше, чем было необходимо. Я помню, как бабушка пришла из булочной и принесла хлеб, булку. Она отоварила карточки, а я думал — зачем нам столько? Мы не использовали и четверти того, что получали.

А дальше становилось все хуже и хуже, хуже и хуже. Все холодней погода, все мрачней. Все более голодное время…

Хотя нам, вообще говоря, эвакуироваться не надо было. Оба бабушкиных брата — и Кивушка, который у нас жил, и второй, Гаврюшенька, — были закройщики. Закройщики всегда нужны, при любом голоде, при любых королях и начальствах. Они всегда нейтральные, их никто ни за что не преследует. И, как всякий закройщик, а они были очень хорошими закройщиками, бабушкины братья в то время шили не для всех. Они шили военную форму. А многие офицерики, которые более-менее нормально снабжались, были пижонами. Им надо было подгонять форму, и, главное, им надо было шить форму. И они, естественно, расплачивались хлебом, это была единственная валюта. Интересная деталь: если уговор был на полбуханки, то эту буханку резали не поперек, а вдоль. Почему-то считалось, что, если резать поперек, получится меньше чем полбуханки, а вдоль — точнее. Все считалось на еду.

Рядом с нами по Марата был дом 29. На первом этаже располагалась институтская столовка, студенческая. Я еще был маленький, по городу один не ходил, и вот как-то мы с бабушкой проходили мимо окон этой столовой и увидели, что на асфальте тротуара расплылось большое пятно, не пятно даже, а довольно высокая лепешка каши. Наверное, кто-то нес и выронил. Но еще не пришел настоящий голод. Если бы такое случилось через несколько месяцев, то кто-то бы обязательно упал на колени и вылакал все это прямо с земли. А тут все проходили мимо, смущенно опустив глаза и немножко завидуя тому, что вот, лежит каша. Этот эпизод очень отчетливо врезался мне в память.

Еще помню одну из первых бомб, упавших в нашем районе. Была такая Глазовская улица, сейчас это улица Константина Заслонова, около Лиговки. Там был угловой домик, невысокий, и бомба попала как раз в него. Собралась толпа — смотрели, обсуждали: вон, чего-то там зацепилось, а вон мужик на втором этаже мечется.

Вообще одна из первых бомбежек города, еще до пожара на Бадаевских складах, пришлась на Марата — бомбили дом, в котором располагалась какая-то большая территориальная телефонная станция, окна выходили на Стремянную. Несчастный дом — его разбомбили, потом восстановили, потом он снова разрушился. А рядом с домом по Марата стояли громадные, высотой буквально до третьего или даже четвертого этажа, деревянные столбы с поперечинами, от которых отходили провода. Сплошной лес из столбов. И немцы, видимо, решили, что им необходимо разбомбить эту станцию. Летчики, видимо, были такими асами, да еще и вооруженными такой техникой, что положили все бомбы вдоль Дмитровского переулка, начиная от Колокольни и дальше. Переулок был весь разбомблен. Мы — бабушка, мама и я — пошли смотреть. И весь город пошел смотреть. Толпа непрерывно двигалась в середине переулка, где можно было пройти. Не было ужаса, только удивление. Я как сейчас помню, что в пыли среди камней лежали груды каких-то предметов, но никто ничего не тащил, никто не ждал ночи, чтобы что-то унести. Помню, там валялся большой толстый альбом, кармашки с монетами, и его никто не брал. Такой интеллигентский verboten. Поразительно…

Сейчас много спекулируют на теме артобстрелов и бомбежек Ленинграда. Но я скажу запрещенную вещь — конечно, бомбили, но не в таких масштабах, как любят теперь преподносить. Город уже тогда был громадным, но его бомбили и обстреливали прицельно, а не просто так. И разрушений было не так много, как теперь принято говорить. Вот, например, Невский проспект: была разбита Филармония и дом на углу с Фонтанкой. И, насколько я помню, все. К тому же очень много бомб падало не на дома, а на улицы, в Неву. Немцы очень любили бомбить Неву, потому что там стоял наш флот.

Мы тогда уже спали одетыми, и меня очень раздражало, что как минимум один раз за ночь мы должны были бежать в бомбоубежище. Но потом мы плюнули и перестали туда спускаться. Тогда добрая половина людей не ходила в бомбоубежища. И вот однажды к нам прилетел целый гигантский кагал: Гаврюшенька со своей женой Варваркой, такая приживалка от рождения была, и их сын Юрка, сестра Варвары Елена и ее муж. Они жили на 6-й Советской, на втором этаже, у них была хорошая квартира. Но рядом упала бомба, и у них повыбивало все стекла: «Ужас-ужас! Жить невозможно!» Еще осень стояла, тепло было. И наша квартира превратилась в сплошную лежанку.

Как раз начался голод, пошли первые голодные смерти. И Николай Дмитриевич Пузырев сказал нам, что есть последняя возможность уехать, у них как раз завод эвакуировали. Тогда мы и решились.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.