"Здравствуй, новая жизнь!"
"Здравствуй, новая жизнь!"
Итак, прямо из-под венца — в Уфимскую губернию. Поездка была интересной, но обошлось и без приключений. Знакомый Чехова непродуманно определил им рейс от Нижнего Новгорода, и они в ожидании парохода на Уфу на сутки застряли на пристани Пьяный Бор, хотя ночевать там было негде, да и спать нельзя было, так как никто не знал, когда пароход появится. Пахнуло тут на Чехова воспоминаниями о путешествии по Сибири!
Но до этого была интересная остановка в Нижнем Новгороде, где они побывали в гостях у Горького, который в это время находился под домашним арестом. Ольга Леонардовна писала Марии Павловне из Пьяного Бора: "У Горького при входе в сенях и в кухне сидит по городовому… Только в конце уже пришлось к слову, и мы сказали, что обвенчались. Он, конечно, пустил черта, удивился, обрадовался и здорово колотил меня по спине". Горький был действительно рад. Чехова он любил всей душой, но и к Ольге Леонардовне относился трогательно и любовно. Еще 5 декабря 1900 года он писал ей: "Вы — славная, Вы — хорошая, Вы — милый человек и талантливая Вы, и я мог бы еще много сказать Вам — но лучше будет, если я молча, крепко, от всей души пожму Вам руку".
В том же письме из Пьяного Бора Ольга Леонардовна, рассказывая об унылой обстановке на пристани, писала:
"Но мы ничего, в хорошем настроении… Антон милый-размилый, я его люблю и любуюсь им и ухаживаю за ним… Он такой нежный, ласковый, хороший. Сидит сейчас и читает, а то писал письма. Уже темнеет…
Мне самой очень, очень хорошо, чувствую себя счастливой и хочу, чтобы и Антон был со мною счастлив. Ему хорошо, я чувствую. Ты не волнуйся, Машечка, родная, будь умница, будь милая, чтобы нам всем хорошо жилось, ведь мы любим все друг друга — правда?" Это и было одно из тех писем, которые слала Ольга Леонардовна Марии Павловне, еще не получив ее последних писем.
Санаторий был расположен в красивом месте. Было где и рыбу поудить, и погулять. "Природа здесь… чудесная, — писал Чехов, — масса полевых цветов, поверхность гористая, много ручьев… И чувствуется скорый, жадный рост трав, так как лето кончается уже в августе, а жить и расти хочется. Садов нет. Охота, по-видимому, дивная; хариусы и форели ловятся в речке". К кумысу Антон Павлович привык, пил его по четыре бутылки в день. Кумыс слегка пьянил его, и он много спал. Стал набирать вес. В одном из писем сообщает, что набрал уже 11,5 фунта.
Однако санаторий быстро надоедает ему. В письмах жалуется, что публика окружает его неинтересная, санаторная обстановка кажется гнетущей. Уже 23 июня пишет: "Надоело здесь ужасно, живу точно в дисциплинарном батальоне, скучища, хочется удрать…" Пробыли в санатории всего месяц и 1 июля досрочно уехали с Ольгой Леонардовной в Ялту.
Возвращаясь в Крым, Антон Павлович иллюзиями себя не тешил. Сообщая из Аксенова, что набрал 10 фунтов, он тут же добавлял: "но все же домой я вернусь с тем, что и было у меня, т. е. с притуплением ниже ключицы…" В Ялту торопился не только потому, что надоел санаторий. Предполагал, что там наконец засядет за работу. К сожалению, надежды эти не оправдались. В Ялте почувствовал себя плохо. 24 июля пишет Горькому: "В Аксенове чувствовал себя сносно, даже очень, здесь же, в Ялте, стал кашлять и проч. и проч., отощал и, кажется, ни к чему хорошему не способен". Работа сводится к чтению корректур для очередного тома Собрания сочинений.
Видимо, ухудшение состояния здоровья, несмотря на кумыс, окончательно убедило Чехова, что дни его сочтены. Во всяком случае, 3 августа 1901 года он написал завещание. Дачу в Ялте, деньги и доход от драматических сочинений оставлял сестре, жене — небольшое имение в Гурзуфе и часть денег. Кроме того, часть денег Мария Павловна должна была выдать братьям Александру, Ивану и Михаилу и двум другим родственникам. Далее, обращаясь к Марии Павловне, Антон Павлович писал: "После твоей смерти и смерти матери все, что окажется, кроме дохода с пьес, поступает в распоряжение Таганрогского городского управления на нужды народного образования, доход же с пьес — брату Ивану, а после его, Ивана, смерти — Таганрогскому городскому управлению на те же нужды по народному образованию". Чехов был до конца последователен в своих заботах о родном городе. Не забыл и о Мелихове. "Я обещал, — писал он дальше, — крестьянам села Мелихова сто рублей — на уплату за шоссе…" В конце следовало: "Помогай бедным. Береги мать. Живите мирно".
А 20 августа настала первая разлука после свадьбы. Ольга Леонардовна уехала в Москву. И опять полетели письма из Ялты в Москву, из Москвы в Ялту. Уже с дороги, 21 августа: "Когда я успокоилась, я начала думать о нашей любви. Хочу, чтобы она росла и заполнила твою и мою жизнь. Представляла себе, как бы мы с тобой жили зиму в Ялте, искала и находила себе занятия. Это так, верно, и будет в будущем году. Ты веришь? Ну, загадывать не будем, а эта зима сама покажет, как и что будет". По приезде в Москву: "Как бы мне хотелось прижаться к тебе, услышать, как ты меня "дусей" называешь, увидеть твои ласковые, любящие глаза. И как мне больно думать, что ты сейчас, может, сидишь и тоскуешь… И приятно и больно". 21 августа Чехов: "Я тебя очень люблю и буду любить". 23 августа: "Я тебя люблю, дуся моя, очень люблю… Целую тебя и крепко обнимаю, моя дорогая, неоцененная. Храни тебя бог. Благословляю тебя. Пиши, пиши и пиши каждый день, иначе будешь бита. Ведь я очень строгий и суровый муж, ты это знаешь".
Ольга Леонардовна часто вспоминает о ласковых, любящих глазах Антона Павловича, но в их глубине она чутко улавливала потаенную тоску и тревожно писала об этом. Он ей отвечает:
"Ты пишешь: "Душа начинает ныть, когда я вспоминаю о твоей тихой тоске, которая у тебя, кажется, так глубоко сидит в душе". Какой это вздор, дуся! Никакой у меня тоски нет и не было, я чувствую себя довольно сносно, а когда ты со мной, то и совсем хорошо.
…Пиши подлинней, не ленись. Я пишу тебе длинно, но почерк у меня мелкий, и потому выходит коротко".
Однако шутка насчет почерка не утешает Ольгу Леонардовну, она тоже просит его писать о себе больше. Чехов отвечает: "Ты жалуешься в письме своем, что я пишу кратко. Милая, это почерк у меня мелкий. Впрочем, и мысли теперь у меня не разгонистые, едва вымолвить успел два-три слова, как и ставь уже точку; но все же писал я тебе почти каждый день и писал обо всем, что меня касалось. Не сердись на меня, жена моя милая, подружка моя хорошая".
Первая разлука после свадьбы давалась им особенно трудно. Они хотели быть вместе. На расстоянии Ольге Леонардовне лезли в голову ревнивые мысли: "А меня, верно, у тебя в доме никто не вспоминает ни словом?.. Маша, вероятно, теперь и здорова и в хорошем настроении. Ведь я всегда буду стоять между тобой и ею. И чудится мне, что она никогда не привыкнет ко мне, как к твоей жене, а этим она расхолодит меня к себе, я это чувствую. Вот я уже раскаиваюсь, что пишу тебе все это. Да мне как-то тоскливо, беспокойно на душе".
Чехов ответил Ольге Леонардовне так: "То, что ты пишешь о своей ревности, быть может, и основательно, но ты такая умница, сердце у тебя такое хорошее, что все это, что ты пишешь о своей якобы ревности, как-то не вяжется с твоею личностью. Ты пишешь, что Маша никогда не привыкнет к тебе и проч. и проч. Какой все это вздор! Ты все преувеличиваешь, думаешь глупости, и я боюсь, что, чего доброго, ты будешь ссориться с Машей. Я тебе вот что скажу: потерпи и помолчи только один год, только один год, и потом для тебя все станет ясно. Что бы тебе ни говорили, что бы тебе ни казалось, ты молчи и молчи. Для тех, кто женился и вышел замуж, в этом непротивлении в первое время скрываются все удобства жизни. Послушайся, дуся, будь умницей!"
А вот и отклик Ольги Леонардовны на этот совет: "Крепко целую тебя за твои бесконечно милые письма. После одного я всплакнула. Помнишь, ты писал, чтобы я была сдержанной и на все молчала бы? Ты такой милый, такой благородный, что мне стыдно стало за себя. Сначала я кипятилась, бурлила, горячилась, доказывала, объясняла, но теперь молчу. Я не дождусь тебя, родной мой".
Бывали вспышки ревнивых чувств и потом, о которых знал Чехов, были сложности, о которых он, видимо, и не подозревал. Уже похоронив мужа, Ольга Леонардовна продолжала все еще беседовать с ним, писала дневники-письма, исповеди-воспоминания, писала наедине с собой и своей памятью о нем. 19 августа 1904 года: "Мне сейчас странно, что я пишу тебе, но мне этого хочется, безумно хочется. И когда я пишу тебе, мне кажется, что ты жив и где-то ждешь моего письма…" Заново передумывая пережитое, она, в частности, писала о своих отношениях с Машей: "Чувствовал ли ты, что происходило между нами? Ведь все это была ревность, и больше ничего. Ведь любили мы друг друга очень. А ей все казалось, что я отняла у нее все, и дом, и тебя, и держала себя какой-то жертвой. Сначала я все объяснялась с ней, говорила много, горячо убеждала, умоляла; сколько мы слез пролили, если бы ты знал! Но все не ладилось, и в конце концов я махнула рукой. Если бы она только знала, сколько мы с тобой говорили, помнишь, в Аксенове, о том, чтобы она не чувствовала себя обездоленной. Ведь я же не выказывала никаких хозяйских прав или наклонностей, всегда считала Ялту ее домом, и мне так больно было слышать, когда она говорила, что у нее теперь нет ни дома, ни угла, ни сада. Боже мой, зачем это все так сложилось! Если бы она знала, с какими радужными надеждами я ехала с тобой из Уфы в Ялту! Не вышло с первого же дня… А если бы все так было, как я мечтала, я бы, вероятно, остыла к театру…"
Эти слезы были пролиты, видимо, в Москве, вдали от Ялты и Чехова. Но, как бы ни мучительны были ревнивые чувства, эти две женщины не порывали друг с другом. В Москве жили на одной квартире, вместе ждали очередного приезда Антона Павловича, его писем. Доброе отношение друг к другу было все же главным, и оно побеждало, несмотря на все трения и осложнения.
17 сентября 1901 года Чехов приехал в Москву и, как мы помним, сразу же активно включился в репетиции "Трех сестер" в Художественном театре. 21 сентября присутствовал на спектакле. "Новости дня" на следующий день сообщали: "Три сестры" принесли вчера своему автору, А. П. Чехову, целый ряд восторженных оваций. Весть, что горячо любимый публикою писатель — в театре, быстро облетела всех, и уже после первого акта начались вызовы его. После 2-го акта, когда А. П. Чехов появился наконец на подмостках, в зрительном зале поднялась целая буря, которой, казалось, не будет конца…
Присутствие автора, очевидно, электризовало артистов, и пьеса прошла лучше, чем когда-либо. Кое-что в исполнении изменено, говорят, согласно указаниям автора. Особенно это заметно в роли Андрея, исполняемой г. Лужским…" По воспоминаниям Лужского, Чехов поработал с ним долго, тщательно пройдя всю роль от начала до конца.
Накануне Антон Павлович смотрел в Художественном театре "Дикую утку" Ибсена. Нашел, однако, постановку слабой, вялой, неинтересной.
Уже в Ялте, перед поездкой в Москву, чувствовал себя Антон Павлович плохо. Видимо, оживление, связанное с радостной встречей, московскими впечатлениями, Художественным театром, несколько взбодрило его. А потом наступает реакция. Уже к концу сентября пишет, что нездоров и безвыходно сидит дома, а 15 октября признает, что здоровье его развинтилось и надо уезжать на юг. 19-го сообщает Миролюбову: "Жена моя, к которой я привык и привязался, остается в Москве одна, и я уезжаю одиноким. Она плачет, а я ей не велю бросать театр. Одним словом, катавасия. Будьте здоровы, голубчик. Пишите мне почаще". 28 октября вернулся в Ялту. Начиналась ялтинская зима 1901/02 года.
Зимой в Ялте было не только одиноко и неуютно, по и трудно для больного. Когда погода портилась, дул холодный ветер, в кабинете Антона Павловича температура не поднималась выше 11 градусов. Не спасала и печь. Если сесть к ней спиной, спину обдавало жаром, а руки мерзли. Что же удивительного, что у него так часто бывал плеврит. Мучил Чехова и застарелый, тяжелый колит. Нужна была строгая диета, которая выдерживалась, когда на каникулах бывала Мария Павловна. Но она уезжала, писатель оставался на попечении двух добрых, милых старушек, а они систематически, от доброты души своей, давали ему пищу, для него совершенно непригодную. Ольга Леонардовна досадовала и кипела там, в Москве, удивлялась, почему он не наведет порядок, а Чехов писал, чтобы она не беспокоилась, что же касается наведения порядка, то считал это делом безнадежным. В этих условиях уже в декабре ему начинает казаться, что в Москве он чувствовал себя все же лучше. К концу ялтинской зимы ослабел он значительно. 6 февраля пишет: "Вчера и сегодня я обрезал розы и — увы — после каждого куста пришлось отдыхать; здоровье мое, очевидно, за эту зиму сильно сплоховало".
В истекшие месяцы неоднократно возникал вопрос — не бросить ли Ольге Леонардовне сцену, но Антон Павлович не менял своего мнения. И ноября пишет: "Эта зима пройдет скоро, в Москву я приеду рано весной, если не раньше, затем всю весну и все лето мы вместе, затем зиму будущую я постараюсь прожить в Москве. Для той скуки, какая теперь в Ялте, покидать сцену нет смысла". А Ольга Леонардовна металась там, в Москве. 26 декабря писала Марии Павловне, которая приехала в Ялту на каникулы: "Значит, мое предчувствие не обмануло меня — он был болен сильнее, чем мы думали. Это ужасно, ужасно. Я не знаю, что мне делать. Сегодня же буду просить об отпуске, а если не дадут, я способна бросить все и удрать. Ничего не знаю. Мне безумно тяжело на душе. Сижу целый день дома — одна. Не по силам себе я жизнь устраиваю. Надо что-то сделать, на что-то решиться. Запутлявила я и свою и чужие жизни. Как-то я с этим справлюсь!" А он утешал ее: "Здоровье совсем хорошо. Компресс уже снял вчера. Завтра Альтшуллер поставит две мушки, и шабаш, лечение кончено. Ем теперь много и аппетитом могу похвастаться".
Зимой следующего года Антон Павлович будет еще настойчивей отговаривать Ольгу Леонардовну от намерения оставить театр. 20 января 1903 года он напишет ей: "Ты, родная, все пишешь, что совесть тебя мучит, что ты живешь не со мной в Ялте, а в Москве. Ну как же быть, голубчик? Ты рассуди как следует: если бы ты жила со мной в Ялте всю зиму, то жизнь твоя была бы испорчена и я чувствовал бы угрызения совести, что едва ли было бы лучше. Я ведь знал, что женюсь на актрисе, т. е. когда женился, ясно сознавал, что зимами ты будешь жить в Москве. Ни на одну миллионную я не считаю себя обиженным или обойденным, — напротив, мне кажется, что все идет хорошо, или так, как нужно, и потому, дусик, не смущай меня своими угрызениями. В марте опять заживем и опять не будем чувствовать теперешнего одиночества. Успокойся, родная моя, не волнуйся, а жди и уповай. Уповай и больше ничего".
Ольге Леонардовне удалось вырваться к Чехову на несколько дней лишь в конце февраля 1902 года. Радостная, но очень уж короткая встреча.
В это время недалеко от Ялты, в Гаспре, жил Л. Н. Толстой. Чехов часто навещает его. В январе — феврале 1902 года Лев Николаевич так тяжело заболел, что врачи временами теряли надежду. Антон Павлович с тревожным вниманием следит за ходом его болезни, врачи Толстого регулярно сообщают ему о развитии событий. Но Лев Николаевич справился с болезнью, и в марте становится ясно, что здоровье его решительно пошло на поправку.
В ноябре 1901 года в Крым приехал освобожденный из-под домашнего ареста, но оставленный под гласным надзором полиции М. Горький. В Ялте ему прописка была воспрещена, и он, пока подыскивал дачу в окрестностях, прописался и остановился у Чехова. Прожив на Белой даче примерно неделю, поселился в Олеизе, недалеко от Толстого.
Вспоминая о встречах со Львом Николаевичем в Гаспре, М. Горький рассказывал об отношении Толстого к Чехову. Однажды Толстой говорил:
"- Я — старик и, может, теперешнюю литературу уже не могу понять, но мне все кажется, что она — не русская. Стали писать какие-то особенные стихи, — я не знаю, почему эти стихи и для кого. Надо учиться стихам у Пушкина, Тютчева, Шеншина. Вот вы, — он (Толстой) обратился к Чехову, — вы русский! Да, очень, очень русский.
И, ласково улыбаясь, обнял А[нтона] П[авловича] за плечо, а тот сконфузился и начал баском говорить что-то о своей даче, о татарах.
Чехова он любил и всегда, глядя на него, точно гладил лицо А[нтона] П[авловича] взглядом своим, почти нежным в эту минуту. Однажды А[нтон] П[авлович] шел по дорожке парка, а Толстой, еще больной в ту пору, сидя в кресле на террасе, весь как-то потянулся вслед ему, говоря вполголоса:
— Ах, какой милый, прекрасный человек: скромный, тихий, точно барышня! И ходит, как барышня. Просто — чудесный!"
Вспоминает Горький и другие суждения Толстого о Чехове: "- Вот писатель! Он силой искренности своей Достоевского напоминает…"
Столь же трепетно, по воспоминаниям Горького, и Чехов относился к Толстому.
"О Толстом он говорил всегда с какой-то особенной, едва уловимой, нежной и смущенной улыбочкой в глазах, говорил, понижая голос, как о чем-то призрачном, таинственном, что требует слов осторожных, мягких.
Неоднократно жаловался, что около Толстого нет Эккермана, человека, который бы тщательно записывал острые, неожиданные и часто противоречивые мысли старого мудреца".
В апреле 1902 года в печати появился новый рассказ Чехова "Архиерей". Писался он долго и трудно, с большими перерывами. Начал его Антон Павлович в марте 1901 года. Ольге Леонардовне он сообщал: "Хотя бросил литературу, но все же изредка по старой привычке пописываю кое-что. Пишу теперь рассказ под названием "Архиерей" — на сюжет, который сидит у меня в голове уже лет пятнадцать". Потом он упоминает о рассказе в августе: "Архиерея" вынул из чемодана". Но работа и на этот раз не продвинулась. В октябре пишет редактору журнала, что прерванный рассказ ему трудно дописывать и что, вернувшись из Москвы в Ялту, он начнет его сызнова. В Ялте работает над рассказом, но вновь медленно и трудно. 27 ноября говорит Ольге Леонардовне: "Ты пишешь, что жаждешь прочесть мой новый рассказ. Но при теперешнем настроении, в этой паршивой Ялте я не могу написать ничего такого, что могло бы, по твоему мнению, утолить жажду". В декабре, тяжело болея и сообщая об этом редактору, он, однако, подтверждает, что рассказ пришлет. Выслал Чехов рассказ лишь 20 февраля 1902 года. Миролюбову при этом писал: "Дорогой Виктор Сергеевич, простите, что так долго тянул сию музыку. Рассказ давно кончил, но переписывать его было трудновато; все нездоровится… Нездоровится, хоть плюнь".
Когда-то в пору своей работы в юмористических журналах, Чехов привык писать рассказы применительно к календарю — рождественские, новогодние, пасхальные, дачные и тому подобное. Давно ушли в прошлое эти времена, но вот теперь невольно вышло так, что этот так мучительно долго рождавшийся рассказ оказался приуроченным к календарю. Вышел он весной, и в рассказе шла речь о весне, о праздничных, предпасхальных днях.
Удивительный рассказ! Написанный в сумрачные, ненастные зимние дни, написанный человеком, приговоренным к смерти, он полон весеннего света, торжественного праздничного благовеста, радостного, светлого взгляда на мир.
Этот радостный взгляд на мир не задан с самого начала, он лишь постепенно вырастает из того сложного настроения, которым проникнуто произведение, только к финалу становится преобладающим. Но именно он определяет своеобразие рассказа, его глубокий философский смысл. Повествование о смерти человека выливается в радостный гимн неистребимой, торжествующей жизни.
Весенняя, залитая солнцем природа, торжественная, праздничная атмосфера в соборах, яркая полная луна по ночам — все это захватывает архиерея, но силы его слабеют. Утомительные, непрерывно сменяющиеся церковные службы он вынужден вести, борясь с недомоганием, не зная, что недомогание это серьезно, что у него брюшной тиф. И чем слабее становится архиерей, тем сильнее охватывает его одновременно и радостное и грустное чувство, все более пестрой чередой проходят перед ним картины прожитой жизни, особенно детства. "Милое, дорогое, незабвенное детство! Отчего оно, это навеки ушедшее, невозвратное время, отчего оно кажется светлее, праздничнее и богаче, чем было на самом деле?" А потом настроение героя меняется. Он все более остро начинает ощущать окружающую его раболепную обстановку, все настойчивее преследуют его мысли о мизерности, ничтожности той деловой суеты, в которую он погружен. "И теперь… его поражала пустота, мелкость всего того, о чем просили, о чем плакали; его сердили неразвитость, робость; и все это мелкое и ненужное угнетало его своей массою…"
Однако эти трудные мысли не вызывают у архиерея пессимистического взгляда на жизнь. Как и другие герои Чехова, он лишь приходит к заключению, что это его личная жизнь сложилась не так, что, хотя он и достиг всего того, что было доступно человеку его положения, в жизни его недоставало чего-то самого главного, самого важного, а произошло это потому, что попал он не на свою улицу — не в свою среду. И его властно потянуло из архиерейских покоев, от этого тяжелого монастырского запаха, а когда был при смерти, "представилось ему, что он, уже простой, обыкновенный человек, идет по полю быстро, весело, постукивая палочкой, а над ним широкое небо, залитое солнцем, и он свободен теперь как птица, может идти, куда угодно".
В "Даме с собачкой" есть удивительный пейзаж. Когда Гуров и Анна Сергеевна утром в Ореанде смотрели вниз на море, "Ялта была едва видна сквозь утренний туман, на вершинах гор неподвижно стояли белые облака. Листва не шевелилась на деревьях, кричали цикады, и однообразный, глухой шум моря, доносившийся снизу, говорил о покое, о вечном сне, какой ожидает нас. Так шумело внизу, когда еще тут не было ни Ялты, ни Ореанды, теперь шумит и будет шуметь так же равнодушно и глухо, когда нас не будет". Казалось бы, — классическое пейзажное введение к столь модным уже тогда пессимистическим рассуждениям о бренности и бессмысленности человеческого бытия. Однако Чехов делает диаметрально противоположный вывод. "И в этом постоянстве, — продолжает он, — в полном равнодушии к жизни и смерти каждого из нас кроется, быть может, залог нашего вечного спасения, непрерывного движения жизни на земле, непрерывного совершенства". И далее о том, "как в сущности, если вдуматься, все прекрасно на этом свете, все, кроме того, что мы сами мыслим и делаем, когда забываем о высших целях бытия, о своем человеческом достоинстве".
Вот эта философская посылка о равнодушии природы "к жизни и смерти каждого из нас" и реализуется теперь в "Архиерее". Ушел из жизни преосвященный Петр. "А на другой день была Пасха. В городе было сорок две церкви и шесть монастырей: гулкий, радостный звон с утра до вечера стоял над городом, не умолкая, волнуя весенний воздух; птицы пели, солнце ярко светило. На большой базарной площади было шумно, колыхались качели, играли шарманки, визжала гармоника, раздавались пьяные голоса. На главной улице после полудня началось катанье на рысаках, — одним словом, было весело, все благополучно, точно так же, как было в прошлом году, как будет, по всей вероятности, и в будущем".
Жизнь продолжается, и это, думает Чехов, — главное.
Весна принесла Ольге Леонардовне и Антону Павловичу большое горе.
Они хотели ребенка. 2 ноября 1901 года, после возвращения из Москвы в Ялту, Чехов писал Ольге Леонардовне: "А что ты здорова и весела, дуся моя, я очень рад, на душе моей легче. И мне ужасно теперь хочется, чтобы у тебя родился маленький полунемец, который бы развлекал тебя, наполнял твою жизнь. Надо бы, дусик мой!"
Из Ялты 28 февраля 1902 года Ольга Леонардовна уезжала в Петербург, где начинались гастроли Художественного театра, уезжала в положении, но не знала об этом. Много работала, много двигалась — никак не берегла себя. И вот 30 марта пришла беда. Вызвали врачей. Смотрел видный петербургский акушер Д. О. Отто, а вечером ее увезли в клинику, где срочно сделали операцию. Когда уже послали за врачами, "…я, — писала Ольга Леонардовна 31 марта, — начала… догадываться, что это было, и обливалась горючими слезами — так мне жаль было неудавшегося Памфила". Несколько позже с горькой иронией сообщала Чехову: "Не могу удержаться, чтобы не написать остроту Москвина по поводу случившегося: "Осрамилась наша первая актриса, — от какого человека — и не удержала…"
Вся труппа огорчена таким исходом".
Поначалу думали, что больная поправится через несколько дней, но болезнь затягивалась, а Ольга Леонардовна рвалась в Ялту. 7 апреля пишет Чехову: "Господи, когда я выздоровлю? Я так не привыкла хворать. А с другой стороны очень боюсь остаться калекой, и потому надо отлеживаться. А главное — до ужаса хочу к тебе, понимаешь, до ужаса. Ты мне снился всю ночь буквально, понимаешь ты, мой нежный поэт?!"
Треволнения Антона Павловича начались 5 апреля, когда к нему дошло письмо Ольги Леонардовны от 31 марта. Полетели в Петербург запросы и письма. В конечном счете решили, — как только больной станет лучше, она в сопровождении акушерки приедет в Ялту. В Ялту Ольга Леонардовна прибыла 14 апреля еще больная. С парохода ее снесли в экипаж на носилках.
Поправлялась больная медленно, да и Чехов чувствовал себя плохо. Планы поехать на север и жить летом на даче где-нибудь на Волге откладывались. Наконец, 25 мая выехали в Москву. Но в Москве здоровье Ольги Леонардовны ухудшилось вновь, и ее уложили в постель. А потом наступило резкое ухудшение, настолько серьезное, что опасались за ее жизнь. Врачи нашли воспаление брюшины (перитонит). Улучшение наступило лишь к середине июня. Воспользовавшись этим, Чехов решил немного отдохнуть. Принял предложение С. Т. Морозова и 17 июня отправился с ним в Нижний, оттуда пароходом до Перми, потом в Усолье и далее в имение Морозова.
В письмах Чехов сообщает, что Кама ему очень понравилась. "Вот, думаю, — пишет он Марии Павловне, — хорошо бы прокатиться как-нибудь нам всем вместе. Речной пароход — это лучшая дача". Вернувшись из поездки, подводит итог: "Путешествие мое было ничего себе, я отдохнул от треволнений, которые пришлось пережить, и если бы не жара в Пермской губ., то все было бы великолепно".
Во Всеволодово-Вилье осматривали химический завод, который принадлежал Морозову. Условия труда были ужасные, работали 12 часов. Чехов не скрыл от Морозова своего возмущения по этому поводу, говорил о необходимости ввести восьмичасовой рабочий день. После посещения завода Морозов уехал осматривать имение, а Чехов остался в большом морозовском доме на попечении А. Н. Тихонова — студента, практиканта Горного института, впоследствии литератора (А. Серебров). Тихонов оставил интересные воспоминания об этой встрече.
Запомнился Тихонову больной, раздраженный Чехов. Было мучительно жарко, в доме, где срочно наводили порядок перед приездом хозяина, пахло краской, окна на ночь не открывали — боялись воров. Чувствовал себя Чехов одиноко. Парадные обеды, освящение школы — все это проходило в обстановке крайнего раболепия перед хозяином-миллионером. До Чехова никому дела не было, да и вряд ли кто-нибудь из этой морозовской свиты читал его. А когда Морозов, который чувствовал себя неудобно перед Чеховым, пытался обратить на него внимание гостей, получалось совсем неловко, и Чехов вовсе мрачнел.
Позже, когда они остались одни с Тихоновым, было много разговоров о литературе и других вопросах. Студентик терялся, а Чехов подтрунивал над ним, как бы поддразнивая парадоксами, которые окончательно обескураживали его юного собеседника. Позже Антон Павлович стал мягче, добродушнее. Они дружно ловили рыбу, причем рыболовом себя Антон Павлович показал отменным.
Потом наступила грозовая ночь. Была настоящая буря, и в минуту затишья Тихонов услышал в комнате Чехова стоны и, испугавшись, решив, что Чехов умирает, побежал в его комнату.
"На тумбочке у кровати догорала оплывшая свеча… Чехов лежал на боку, среди сбитых простынь, судорожно скорчившись и вытянув за край кровати длинную, с кадыком шею. Все его тело содрогалось от кашля… И от каждого толчка из его широко открытого рта в синюю эмалированную плевательницу, как жидкость из опрокинутой вертикально бутыли, выхаркивалась кровь.
За шумом начавшейся опять грозы Чехов меня не заметил. Я еще раз назвал его по имени.
Чехов отвалился навзничь, на подушки и, обтирая платком окровавленные усы и бороду, медленно, в темноте, нащупывал меня взглядом.
И тут я — в желтом стеариновом свете огарка — впервые увидел его глаза без пенсне. Они были большие и беспомощные, как у ребенка, с желтоватыми от желчи белками, подернутые влагой слез… Он тихо, с трудом проговорил:
— Я мешаю… вам спать… простите… голубчик…"
В разговоре с Тихоновым Чехов отозвался о Морозове весьма нелестно: "Богатый купец… театры строит… с революцией заигрывает… а в аптеке нет йоду и фельдшер — пьяница, весь спирт из банок выпил и ревматизм лечит касторкой… Все они на одну стать — эти наши российские Рокфеллеры". Но Морозов все же был действительно незаурядным человеком. Сказалось это и в данном случае. Он не пропустил мимо ушей слова Чехова об условиях работы на его заводе. По его указанию двенадцатичасовой рабочий день был с 1 июля заменен восьмичасовым — решение по тем временам весьма прогрессивное.
В Москву Чехов вернулся 2 июля, а 5-го они с Ольгой Леонардовной переехали на подмосковную дачу, в Любимовку, предоставленную им К. С. Станиславским.
Ольга Леонардовна все еще чувствовала себя плохо, так что ехали на вокзал на извозчике медленным шагом.
В Любимовке Антону Павловичу понравилось. Сообщая Станиславскому о здоровье Ольги Леонардовпы, Чехов писал далее: "Апрель и май достались мне недешево, и вот мне сразу привалило, точно в награду за прошлое, так много покоя, здоровья, тепла, удовольствия, что я только руками развожу. И погода хороша, и река хороша, а в доме питаемся и спим, как архиереи. Шлю Вам тысячи благодарностей, прямо из глубины сердца. Давно уже я не проводил так лета. Рыбу ловлю каждый день, по пяти раз на день, ловится недурно (вчера была уха из ершей), и сидеть на берегу так приятно, что и выразить не могу. Одним словом, все очень хорошо. Только вот одно плохо: ленюсь и ничего не делаю".
И все же 14 августа 1902 года Антон Павлович уехал в Ялту. Ольга Леонардовна осталась в Любимовке. В Ялту ее не пускали врачи. Однако отъезд Антона Павловича ее очень огорчил. Дали себя знать издерганные за болезнь нервы. Ей казалось, что это Мария Павловна перетянула его в Ялту и не захотела, чтобы с ним приехала и она. Это было явно несправедливо, и Чехов, первый раз за всю их переписку, мягко пожурил ее: "Нельзя, нельзя так, дуся, несправедливости надо бояться. Надо быть чистой в смысле справедливости, совершенно чистой, тем паче, что ты добрая, очень добрая и понимающая. Прости, дусик, за эти нотации, больше не буду, я боюсь этого". Пришлось признаваться и в том, что из Любимовки выгнало его кровохарканье.
Нервы, нервы! А тут письма ходят так медленно. То, что в разговоре можно выяснить быстро, при переписке долго терзает людей. На несколько писем растянулась эта размолвка. Наконец пришло от Ольги Леонардовны письмо от 29 августа, которое успокоило Чехова. Она просила не сердиться на нее, писала о том, что ей ведь некому сказать все то, что у нее на душе, что не привыкла быть без него и что ей хочется сейчас стоять перед ним на коленях и просить прощения. А через два дня она была уже в Москве. Врачи одобрили состояние ее здоровья, и она радостно пообещала подарить Антону Павловичу в будущем году сына.
Они будут все мечтать о сыне, но так и не сбудутся эти мечты.
С 14 октября по 27 ноября Антон Павлович пробыл в Москве, а потом началась еще одна трудная ялтинская зима — зима 1902/03 года. Весной 1903 года он вновь вынужден будет признать, что сильно сдал. 14 марта он напишет: "Погода в Ялте великолепная, весенняя, все цветет, я почти каждый день бываю в городе. И, вероятно, я очень изменился за зиму, потому что все встречные поглядывают сочувственно и говорят разные слова. И одышка у меня".
Все эти последние годы Чехов много читает, отмечая все новое, что появляется в русской литературе. Почти со всеми наиболее значительными литераторами дружен, для всех для них дом Чехова в Ялте и Москве — притягательный центр. В своих оценках литераторов нового поколения всегда доброжелателен, но требователен. Начиная с Горького, в творчестве которого ему не все нравится. Чехов высоко ценит многие его рассказы, но "Фома Гордеев" и "Трое" кажутся ему написанными слабее, не в полную меру горьковского таланта. Чутко улавливая общественно-политическое значение творчества Горького, Антон Павлович ревниво следит за подготовкой его спектаклей в Художественном театре, а когда у него появляется сомнение в успехе, раздражается и негодует. Во время гастролей театра в Петербурге пишет Книппер:
"Зачем вы играете в одну дудку с "Новым временем", зачем проваливаете "На дне"? Ой, нескладно все это. Поездка ваша в Петербург мне очень не нравится…
Почему не ставите "Мещан"? Ведь они нравятся в Петербурге".
Уже на основании того, что было написано Горьким к 1903 году, Чехов сумел определить непреходящее значение его творчества. Антон Павлович считал, что Горький "первый в России и вообще в свете заговорил с презрением и отвращением о мещанстве, и заговорил именно как раз в то время, когда общество было подготовлено к этому протесту". "По-моему, — писал Чехов, — будет время, когда произведения Горького забудут, но он сам едва ли будет забыт даже через тысячу лет". Чехов, пожалуй, первый по достоинству оценил и роль Нила в "Мещанах", настойчиво убеждал театр, что это центральная роль, героическая. "Это не мужик, — писал он Станиславскому, — не мастеровой, а новый человек, обинтеллигентившийся рабочий".
Познакомившись с первыми произведениями Леонида Андреева, Антон Павлович сразу выделил его среди молодых писателей. "В нем мало искренности, — писал он в 1901 году, — мало простоты, и потому к нему привыкнуть трудно. Но все-таки рано или поздно публика привыкнет и это будет большое имя". Отметил Вересаева, особенно его рассказ "Лизар". Что касается Бунина и Куприна, то они у Чехова чувствуют себя как дома.
Небольшой штрих, показывающий, как внимательно и доброжелательно следил Чехов за работой писателей нового поколения. Штудируя шестой выпуск "Словаря русского языка", издаваемого Академией наук, Антон Павлович отмечает ссылки на Куприна и немедленно пишет ему об этом. Сообщает о том же и Телешеву. Приводя соответствующие ссылки из словаря, пишет: "Стало быть, с точки зрения составителей словаря, Вы писатель образцовый, таковым и останетесь теперь на веки вечные".
К декадентству Чехов относится резко отрицательно и неизменно иронически. Об этом свидетельствуют все, знавшие Чехова. "Это они лишь притворяются больными и безумными, — говорил он Куприну, — они все здоровые мужики". "Жулики они, а не декаденты! — уверял Чехов Тихонова. — Гнилым товаром торгуют… Религия, мистика и всякая чертовщина!.. Это все они нарочно придумали, чтобы публику морочить. Вы им не верьте. И ноги у них вовсе не "бледные", а такие же, как у всех, — волосатые". Ознакомившись с пародией Гиляровского на произведения декадентов, тут же написал ему: "Милый дядя Гиляй, твои "Люди четвертого измерения" великолепны, я читал и все время смеялся. Молодец, дядя!"
30 декабря 1902 года пишет С. П. Дягилеву: "Про образованную часть нашего общества можно сказать, что она ушла от религии и уходит от нее все дальше и дальше, что бы там ни говорили и какие бы философско-религиозные общества ни собирались. Теперешняя культура — это начало работы во имя великого будущего… а религиозное движение… есть пережиток, уже почти конец того, что отжило или отживает". А несколько позже о журнале, который издавал и редактировал Дягилев: "Мир искусства", где пишут новые люди, производит… совсем наивное впечатление, точно сердитые гимназисты пишут". Познакомившись в январе 1903 года с декадентским журналом "Новый путь", замечает: "…могу сказать только одно: я полагал раньше, что религиозно-философское общество серьезнее и глубже".
Все, знавшие Чехова в последние годы, отмечают его всевозраставншй интерес к общественно-политическим событиям в стране.
"По мере того как сгущалась атмосфера и дело приближалось к революции, — писал Станиславский, — он становился все более решительным. Ошибаются те, кто считает его безвольным и нерешительным, как многие из тех людей, которых он описывал…
— Ужасно! Но без этого нельзя. Пусть японцы сдвинут нас с места, — сказал мне Чехов взволнованно, но твердо и уверенно, когда в России запахло порохом".
"Кто из знавших его близко, — писал Куприн, — не помнит этой обычной излюбленной его фразы, которую он так часто, иногда даже совсем не в лад разговору, произносил вдруг своим уверенным тоном:
— Послушайте, а знаете что? Ведь в России через десять лет будет конституция".
"Нередко Чехов говорил о революции, которая неизбежно и скоро будет в России". Это свидетельство Н. Д. Телешева.
Рассказывая о своем знакомстве с Антоном Павловичем весной 1903 года, В. Вересаев упоминает о том, как для него был "неожидан острый интерес, который Чехов проявил к общественным и политическим вопросам". "Глаза его, — пишет Вересаев, — загорались суровым негодованием, когда он говорил о неистовствах Плеве, о жестокости и глупости Николая II".
"Помню, — пишет С. Елпатьевский, — когда я вернулся из Петербурга в период оживления Петербурга перед революцией 1905 года, он в тот же день звонил нетерпеливо по телефону, чтобы я как можно скорее, немедленно, сейчас же приехал к нему, что у него важнейшее, безотлагательное дело ко мне. Оказалось, что это важнейшее, безотлагательное дело заключалось в том, что он волновался, что ему безотлагательно, сейчас же, нужно было знать, что делается в Москве и Петербурге, и не в литературных кругах, о которых раньше он исключительно расспрашивал меня, а в политическом мире, в надвигавшемся революционном движении… И когда мне, не чрезмерно обольщавшемуся всем, что происходило тогда, приходилось вносить некоторый скептицизм, он волновался и нападал на меня с резкими, не сомневающимися, не чеховскими репликами.
— Как вы можете говорить так! — кипятился он. — Разве вы не видите, что все сдвинулось сверху донизу! И общество, и рабочие!.."
Единство чеховских литературных и общественно-политических взглядов со всей очевидностью проявилось в связи с нашумевшим в 1902 году "академическим инцидентом".
27 февраля 1902 года Чехов из телеграммы Миролюбова узнал об избрании М. Горького почетным академиком. Горький жил тогда в Олеизе, и Чехов от души поздравил его. А 10 марта в газетах появилось сообщение: "Ввиду обстоятельств, которые не были известны соединенному собранию отделения русского языка и словесности и разряда изящной словесности императорской Академии наук, — выборы в почетные академики Алексея Максимовича Пешкова… привлеченного к дознанию в порядке ст. 1035 устава уголовного судопроизводства, — объявляются недействительными". 12 марта то же извещение было опубликовано под заголовком: "От императорской Академии наук".
Этому извещению предшествовали следующие события. Ознакомившись с решением об избрании М. Горького, министр внутренних дел Сипягин подготовил для царя вырезку из "Правительственного вестника" от 1 марта с извещением об избрании Горького, приложив к ней доклад департамента полиции, характеризующий Горького как политически неблагонадежное лицо. Николай наложил резолюцию: "Более чем оригинально". Одновременно направил министру просвещения, генералу Ванновскому, прославившемуся зверскими подавлениями студенческих волнений, письмо. "Петр Семенович, — писал Николай, — известие о выборе Горького в Академию наук произвело на меня, как и на всех благомыслящих русских, прямо удручающее впечатление. Чем руководствовались почетные мудрецы при этом избрании — понять нельзя. Ни возраст Горького, ни даже коротенькие сочинения его не представляют достаточного наличия причин в пользу его избрания на такое почетное звание. Гораздо серьезнее то обстоятельство, что он состоит под следствием, и такого человека в теперешнее смутное время Академия наук позволяет себе избрать в свою среду. Я глубоко возмущен всем этим и поручаю вам объяснить, что по моему повелению выбор Горького отменяется. Надеюсь хоть немного отрезвить этим состояние умов в Академии. Николай". Ванновский, во исполнение повеления Николая, направил президенту Академии наук, великому князю К. К. Романову, текст извещения, которое и было без всяких изменений опубликовано в печати. Таким образом, академики, участвовавшие в выборах Горького, узнали о новом, якобы их, решении лишь из газет.
Чтобы по достоинству оценить остроту ситуации, следует учесть, что по уставу Академии наук выборы собрания считались окончательными и не подлежали утверждению. Случай был, следовательно, беспрецедентным. Все эти события взбудоражили общественность, вызвали бурю негодования, но из числа академиков лишь два человека — Чехов и Короленко — нашли в себе мужество выразить публичный протест против царского произвола. В письмах и во время встречи в Ялте 24 мая, тщательно обсудив сложившуюся ситуацию, они договорились о совместном демарше, и каждый из них демонстративно сложил с себя звание почетного академика. Соответствующее заявление Короленко направил 25 июля, а Чехов 25 августа 1902 года. Вначале писатель думал адресовать его президенту академии, но потом направил на имя А. Н. Веселовского, председателя II отделения Академии наук. Чехов писал, в частности: "Я поздравлял сердечно и я же признал выборы недействительными — такое противоречие не укладывается в моем сознании, примирить с ним свою совесть я не мог. Знакомство же с 1035 ст. ничего не объяснило мне. И после долгого размышления я мог прийти только к одному решению, крайне для меня тяжелому и прискорбному, а именно, почтительнейше просить Вас ходатайствовать о сложении с меня звания почетного академика".
Еще до написания "Архиерея" Чехов задумал для Художественного театра новую пьесу. 22 апреля 1901 года он признавался Ольге Леонардовне: "Минутами на меня находит сильнейшее желание написать для Худож[ественного] театра 4-актный водевиль или комедию. И я напишу, если ничто не помешает, только отдам в театр не раньше конца 1903 года".
Так был обозначен замысел итогового произведения писателя, работа над которым заняла последние годы его жизни. Когда знакомишься с тем, как мучительно и медленно прояснялся этот замысел и шла работа, как нервничали в театре, как нетерпеливо ждали новую пьесу Чехова, не устаешь удивляться осмотрительности и прозорливости писателя, видимо заранее взвесившего все те огромные трудности, которые ему предстояло преодолеть в работе над будущим "Вишневым садом". Во всяком случае, он с удивительной точностью выполнил поставленную перед собой задачу. Работу над пьесой Антон Павлович закончит 12 октября 1903 года.
Конечно, эти трудности определялись прежде всего здоровьем писателя, вынужденными переездами, неблагоприятными условиями работы. О помехах, которые чинили ему назойливые посетители, Чехов будет упоминать в своих письмах чуть ли не до конца дней своих. И все же главная сложность состояла в определении и уточнении самого замысла. Этот этап работы будет особенно долгим и трудным.
В самой общей форме замысел определился уже вначале. Должна была быть написана именно комедия. Этому решению Чехов будет верен до конца. Завершая пьесу, он скажет: "Вышла у меня не драма, а комедия, местами даже фарс…" Надо учесть, в какой обстановке зарождался этот замысел, чтобы понять тот большой смысл, который вкладывал в него Чехов. Мысль о комедии рождалась у него под свежим впечатлением премьеры "Трех сестер" в Москве и Петербурге, когда он убедился, что его оптимистические чаяния и надежды не прозвучали в этих спектаклях. Но так "Три сестры" были истолкованы не только в Москве и Петербурге. Вот почему еще 7 марта 1901 года, сообщая об успехе пьесы в киевской постановке, Антон Павлович тут же писал: "Следующая пьеса, какую я напишу, будет непременно смешная, очень смешная, по крайней мере по замыслу". Желание написать комедию возникло у писателя в качестве противодействия истолкованию его пьес как тяжелых, гнетущих драм русской жизни, как радикальная мера борьбы против превращения их в "плаксивые". Комедийное начало явно понимается Чеховым как синоним бодрого, оптимистического тона. Иначе говоря, сущность замысла сводилась к тому, что новая пьеса должна была выразить это оптимистическое настроение более полно и ярко.