Глава VII В ГОДЫ ВОЙНЫ: 1941–1944

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава VII

В ГОДЫ ВОЙНЫ: 1941–1944

За два дня до нападения фашистской Германии на СССР Хрущев был в Москве. Там он, по его собственным воспоминаниям, «буквально томился», но не мог добиться позволения Сталина вернуться в Киев. Он хотел быть на своем рабочем посту. Что толку в пребывании на «обедах и ужинах питейных», которые «просто были уже противны»?

Но Сталин настаивал: «Да останьтесь еще, что вы рветесь? Побудьте здесь»1.

В конце концов вождь смилостивился, и утром 21 июня 1941 года Хрущев вернулся в Киев. Прямо с вокзала он отправился на работу и до дома добрался только вечером. Однако час спустя, около десяти вечера, его вызвали обратно в ЦК, где заместитель по военной обороне предъявил Хрущеву документ, из которого следовало, что немцы готовы напасть: до начала войны остаются считаные дни, возможно, даже часы. И почти тут же пришла весть с Западной Украины, из города Тернополя: германский перебежчик сообщает, что нападение состоится в три часа утра. Всю ночь Хрущев провел на рабочем месте. И в самом деле — вскоре после трех часов ночи, едва на востоке позолотили небо первые лучи рассвета, пришло известие о нападении немецких войск. А час спустя вражеские бомбардировщики уже бомбили киевский аэродром.

Хрущев знал, что Советский Союз к войне не готов. Его старый друг, нарком обороны Тимошенко недавно инспектировал западные военные округа и обнаружил множество серьезных упущений на всех уровнях. В декабре 1940 года, во время военных учений, Жуков, сменивший Тимошенко на посту командующего Киевским военным округом, действуя за «синих» (немцев), одержал решительную победу над «красными». В дела сугубо военные Хрущев посвящен не был, однако Жуков и Тимошенко делились с ним своими тревогами. В докладе, направленном Сталину в апреле 1941-го, Хрущев отмечал чрезвычайно медленное продвижение работ по строительству укреплений и просил направить сто тысяч рабочих, чтобы закончить строительство к 1 июня 1941 года2.

Однако, несмотря на все это, Хрущев не сомневался в победе Красной Армии. Неподготовленность СССР к войне стала в полной мере ясна только после 22 июня. Репрессии обезглавили армию, лишив ее не только ведущих маршалов и генералов, но и командующих военными округами, 90 % начальников штабов и их заместителей, 80 % командиров дивизий и корпусов, 90 % штабных офицеров. Правда, СССР значительно превосходил Германию по числу танков и самолетов, однако модернизация была начата слишком поздно: полевые и штабные учения не были ориентированы на оборону, слишком много важных военных объектов оказалось сосредоточено на уязвимых приграничных территориях, войска были плохо организованы и недостаточно маневренны, артиллерийские части и запасы снабжения также были расположены чересчур близко к границе3. В довершение всего, вспоминает Хрущев, «не хватало оружия, не было даже винтовок»4.

Сталин игнорировал многочисленные предупреждения: сообщение Черчилля в апреле 1941-го о том, что немцы собирают войска на восточной границе; сообщение советского посла от 22 мая, где говорилось, что нападение запланировано на 15 июня; телеграфное предупреждение советского посла из Лондона о том, что Гитлер нападет на СССР «не позднее середины июня». Всего за несколько часов до начала войны Сталин уверял Жукова, что «конфликт еще возможно разрешить мирными средствами», и ворчал: «Нет, Гитлер развязывать войну не собирается. Просто хочет нас спровоцировать»5.

Чем более зловещие тучи собирались над горизонтом, тем упрямее игнорировал их Сталин. Вот почему первый приказ, полученный Хрущевым и его коллегами в то страшное утро, был: не открывать ответный огонь. В середине дня, когда военные действия уже шли вовсю, советским самолетам было приказано не залетать на вражескую территорию дальше 100–150 километров от границы, а войскам — вообще не переходить границу «до получения приказа»6.

Только после полудня вышел знаменитый приказ № 3, в котором Сталин приказывал армии сопротивляться врагу, разбить его и вторгнуться на его территорию. Однако «мы еще точно не знаем, где и какими силами противник наносит свои удары, — докладывал Жуков заместителю начальника Генерального штаба Николаю Ватутину. — Не лучше ли до утра разобраться в том, что происходит на фронте, и уж тогда принять нужное решение?»

— Я разделяю вашу точку зрения, — отвечал Ватутин, — но дело это решенное7.

Несколько часов спустя Жуков и Хрущев были в Тернополе: Жуков прилетел из Москвы в Киев, откуда оба они отправились в долгое и опасное путешествие в Западный край на автомобиле. В это утро Сталина разбудили в двадцать пять минут четвертого. Политбюро собралось в Кремле на рассвете. К концу дня было уничтожено около 12 тысяч советских самолетов, что дало нацистам полное превосходство в воздухе, а немецкие войска вторглись вглубь советской территории. Прошло еще несколько дней, прежде чем ужасная правда открылась в полной мере: советские войска на Западном фронте были разбиты, уничтожены или окружены, и немцы получили полную свободу действий8. Только на юго-западном участке фронта, где Хрущев стал главным политкомиссаром, советским войскам удалось некоторое время удерживать свои позиции. Однако германские танки рвались на восток со скоростью 200 километров в неделю, и уже к середине июля под угрозой оказался Киев.

Двадцать семь миллионов советских граждан погибли в этой войне, по праву носящей в России название Великой Отечественной9. А те, кто выжил, стали свидетелями и жертвами поистине неисчислимых ужасов и зверств — как нацистских агрессоров, так, увы, и НКВД, не прекращавшего свою работу даже в самые страшные военные годы.

Парадоксально, однако, что многие выжившие впоследствии вспоминали годы войны с ностальгией, как едва ли не лучшее время в своей жизни. Иллюзорные «враги народа» забылись перед лицом реального врага. Большая часть советских граждан (исключая население Западной Украины, Прибалтики и Бессарабии, где многие поначалу видели в немцах освободителей) сплотилась перед лицом общего противника. Сталин сделал ставку на патриотические и националистические чувства русских, начал использовать в своей пропаганде отсылки к традиционным ценностям — вплоть до религии. Люди стали свободнее и смелее; многие надеялись на более свободную жизнь после войны10.

В своей знаменитой речи 1956 года Хрущев саркастически обвинял Сталина в том, что тот якобы планировал военные операции «на глобусе»11. В действительности Сталин был талантливым стратегом и непревзойденным организатором — однако планирование длительных кампаний ему не давалось, к тому же он был полным невеждой в военной тактике. Стремясь как можно быстрее добиться превосходства над врагом и не думая о цене победы, он вел войну, не щадя своих солдат12. Однако из испытаний войны он вышел еще более могущественным, чем прежде — архитектором победы, символом нации, властелином половины Европы.

Война изменила Хрущева. С самого первого ее дня он находился в гуще сражений: вместе с Красной Армией отступал от Киева к Сталинграду, а затем вернулся обратно и вновь приступил к своим обязанностям руководителя компартии Украины в ее освобожденной столице. Тысячи людей гибли у него на глазах — от простых солдат до генералов. И Хрущев чувствовал себя обязанным не только оплакивать эти потери, но и пытаться их предотвратить.

Хрущев служил главным политическим комиссаром (после 1941 года название этой должности изменилось) на нескольких основных фронтах. Он присутствовал на военных советах, в которые входили командующий, начальник штаба и глава политотдела. Ответственность последнего была не меньше, чем двух первых: ни один приказ не отдавался без его подписи. На деле многие командиры предпочитали чисто формальное участие политруков в военных советах, настаивая на том, чтобы те поддерживали в войсках боевой дух, «выбивали» из московских властей снабжение и подкрепления, а в военные дела не лезли. Однако Хрущев стремился к активному участию в планировании операций, и, поскольку он был членом Политбюро, ему не решались возражать.

Он стал чем-то вроде посредника в отношениях между военным командованием на местах и властями в Москве. Сталин использовал его, чтобы держать военных на коротком поводке; военные — чтобы через него влиять на Сталина. В конечном счете отвечал Хрущев, разумеется, перед Сталиным — однако внутренне отождествлял себя с военными. Такое же восприятие, на советском бюрократическом жаргоне именовавшееся «местничеством», было характерно и для его работы в Киеве. Боевые генералы воспринимали его как своего: некоторые осмеливались даже замечать ему, что негоже отправлять солдат на смерть за землю, которая им, в сущности, не принадлежит13. С этим Хрущев спорил, но с их негодованием по поводу губительных стратегических ошибок Москвы — соглашался.

Из всех коллег Хрущева по Политбюро схожие роли играли в армии только Жданов и Булганин — и оба не слишком хорошо с этим справлялись14. Остальные были весьма активны в Москве, но не на поле боя. Маленков управлял партаппаратом: он бывал на нескольких фронтах, в том числе и под Сталинградом, однако, как утверждает историк Дмитрий Волкогонов, «не оставил там никакого следа по причине полной некомпетентности в военных вопросах»15. Молотов занимал пост зампредседателя Государственного Комитета Обороны, вместе со Ставкой, Генштабом советских Вооруженных сил и Народным комиссариатом обороны следившего за общим ходом войны. Берия и Ворошилов, а позднее — Каганович, Микоян и молодой экономист Николай Вознесенский также были членами ГКО с правом посещать заседания Ставки.

Хрущев с трудом скрывал неприязнь к своим московским коллегам, когда они, приезжая на фронт с инспекцией, вынюхивали признаки нелояльности и отдавали высокомерные распоряжения ему самому и боевым генералам. Он считал их ничтожествами — как, впрочем, и все, кто сталкивался с ними в военные годы. «Всякий раз, когда я приходил в Кремль, — рассказывал начальник транспортного управления Иван Ковалев, — то заставал в кабинете у Сталина Молотова, Берию и Маленкова. И всегда они были у меня как бельмо на глазу. Сидят, молчат, изредка что-то черкнут в блокноте. Сталин занимался делом — отдавал приказы, говорил по телефону, подписывал бумаги… а эта троица просто сидела и ничего не делала…»16

Война оставила в душе Хрущева глубокий след. На фронте он начал пить и курить; войне уделено огромное внимание в его мемуарах, однако даже в отставке он отказывался читать чужие воспоминания об этих годах17. Война прибавила к его коллекции несколько наград. В 1942 году в Москве, на церемонии по случаю 20-летней годовщины вступления Украины в СССР, отсутствующий Хрущев был провозглашен «большевистским вождем нашей армии, бьющей врага». 12 февраля 1943 года ему присвоили звание генерал-лейтенанта. Военной формой Хрущев гордился: носил ее до конца войны, даже вернувшись к гражданским обязанностям. В том же году он получил ордена Суворова II степени и Кутузова II степени. На кадрах кинохроники того времени мы видим, как серьезно и торжественно он следит за процедурой награждения, а затем, получив орден, расплывается в широкой улыбке.

Эти ордена отражают участие Хрущева в победах под Сталинградом и на Курской дуге. Однако доля вины лежит на нем и за поражения под Киевом и Харьковом, где без особой необходимости погибли сотни тысяч советских солдат. Роль Хрущева в этих военных действиях была, конечно, не главной — но довольно значительной. Суждение Волкогонова, заявляющего, что «в военном плане Хрущев совершенно ничего из себя не представлял», возможно, и несправедливо: однако недавно обнаруженный документ 1930 года ясно свидетельствует о серьезных пробелах в его военной подготовке. Командир отряда запаса, в котором Хрущев проходил службу как политкомиссар, характеризует его подготовку, особенно в части тактики, всего лишь как «удовлетворительную», и добавляет: «Нет системы в мышлении по оценке обстановки и принятии решения» (выделено мной. — У. Т.)18.

Позже Хрущев рассказывал, что ему «[во время войны] не раз приходилось вступать в спор со Сталиным… и иногда удавалось переубедить его. Хотя Сталин метал при этом громы и молнии, я настойчиво продолжал доказывать, что надо поступить так-то, а не эдак… проходили часы, порою и дни, он возвращался к той же теме и соглашался»19. Возможно, так оно и было. В одном разговоре во время войны Сталин сетовал: «Что с вами говорить: вам что ни скажешь, вы все: „Да, товарищ Сталин“, „Конечно, товарищ Сталин“, „Совершенно правильно, товарищ Сталин“, „Вы приняли мудрое решение, товарищ Сталин“… Только вот один Жуков иногда спорит со мной…»20 Жуков и Молотов в самом деле спорили со Сталиным; возможно, спорил и Хрущев — хотя бы для того, чтобы заслужить его уважение. Однако немало времени Хрущев тратил и на интриги и грубую лесть — забрасывал Сталина льстивыми докладами, восхвалял его при любой возможности, всеми правдами и неправдами старался как можно чаще попадать в поле зрения великого человека.

Не считая редких свиданий с женой и дочерью Радой, которые приезжали повидать его в Москву, с июня 1941-го до конца 1943 года Хрущев почти не виделся с семьей21. В этот период на семью Хрущевых обрушились три бедствия, несомненно, тяжко подействовавшие и на ее главу. Нина Петровна старалась не добавлять к заботам мужа своих горестей, однако скрыть от него происшедшее было невозможно — если бы Хрущев и не получал сведений в силу своего служебного положения, жена не смогла бы утаить от него свое горе и смятение. Семейное несчастье, как можно предположить, особенно поразило Хрущева тем, что было связано с Леней — любимым старшим сыном, в котором он узнавал себя в молодости.

3 июля 1941 года семья Хрущева покинула Киев. Проведя несколько недель в Москве, они отправились в Куйбышев — место эвакуации советского правительства и дипломатического корпуса. Семейство включало в себя Нину Петровну, ее трех маленьких детей и двоих племянников, Нину и Васю. Шестилетний Сережа по-прежнему не ходил и передвигался в коляске. Он не вставал на ноги до конца 1942-го: болезнь привлекала к нему общее сочувственное внимание, и, по словам одного из родственников, пожелавшего остаться неназванным, это его «страшно избаловало». Вместе с Ниной Петровной ехали также Ксения Ивановна, мать Хрущева, и его сестра Ирина Сергеевна с дочерьми Роной и Ирмой. В Москве к ним присоединились жена Леонида Люба и ее двое детей — полуторагодовалая Юля (в пути подхватившая дизентерию) и семилетний Толя. Уже в Куйбышеве семейство Хрущевых встретилось с родителями Нины Петровны, а по возвращении в Москву в 1944-м на ее плечи легла забота о Вите Писареве, племяннике первой жены Хрущева, и двоюродной племяннице самой Нины Петровны Зине Бондарчук. В общей сложности во время войны Нине Петровне приходилось думать и заботиться по меньшей мере о пятнадцати родственниках22.

Перед войной Леонид и Люба жили в московской квартире Хрущева, заказывали еду из кремлевской столовой и часто ходили в театр. О детях заботилась нанятая няня. Леня, в 1939 году поступивший на военную службу, учился управлять бомбардировщиком на военной базе под Подольском. В ночь с 21 на 22 июня в квартире у него, как часто случалось и до этого, ночевали несколько друзей-летчиков (и этот штрих тоже многое говорит о боеготовности Красной Армии). Ранним утром из Киева позвонил муж Ирины Сергеевны с известием, что немецкие самолеты бомбят город — и Леня с друзьями поспешил на аэродром.

Жизнь эвакуированных в Куйбышеве была вовсе не легкой. Писатель Илья Эренбург вспоминал пятидневное путешествие в вагоне пригородной электрички; по его словам, один спальный вагон занимали дипломаты, другой — члены Коминтерна23. Семье Хрущевых пришлось дожидаться поезда два или три часа; правда, ехали они по первому классу, как вспоминала Люба, «словно в доме на колесах».

Куйбышев, сравнительно небольшой город, оказался битком набит эвакуированными; по воспоминаниям Василия Гроссмана, «было что-то странно привлекательное в сочетании тяжеловесной громоздкости госаппарата с кочевой жизнью эвакуации». Превратившись во временную столицу, Куйбышев обзавелся не только правительством и дипкорпусом, но и писателями, театрами, оперой и балетом. Гроссман пишет:

«Все эти тысячи московских людей ютились в комнатушках, в номерах гостиниц, в общежитиях и занимались обычными для себя делами — заведующие отделами, начальники управлений и главных управлений, наркомы руководили подведомственными им людьми и народным хозяйством, чрезвычайные и полномочные послы ездили на роскошных машинах на приемы к руководителям советской внешней политики; Уланова, Лемешев, Михайлов радовали зрителей балета и оперы; господин Шапиро — представитель агентства „Юнайтед Пресс“, задавал на пресс-конференциях каверзные вопросы начальнику Совинформбюро Соломону Абрамовичу Лозовскому; писатели писали заметки для отечественных и зарубежных газет и радио; журналисты писали на военные темы по материалам, собранным в госпиталях.

Но быт московских людей стал здесь совершенно иным, — леди Криппс, жена чрезвычайного и полномочного посла Великобритании, уходя после ужина, который она получала по талону в гостиничном ресторане, заворачивала недоеденный хлеб и кусочки сахара в газетную бумагу, уносила с собой в номер; представители мировых газетных агентств ходили на базар, толкаясь среди раненых, длинно обсуждали качество самосада, крутя пробные самокрутки, либо стояли, переминаясь с ноги на ногу, в очереди к бане; писатели, знаменитые хлебосольством, обсуждали мировые вопросы, судьбы литературы за рюмкой самогона, закусывали пайковым хлебом»24.

Поначалу Хрущевы, вместе с родственниками Маленкова, Ворошилова, Булганина и Семена Буденного, жили в специальном многоквартирном комплексе «Кремль-Восток», занимавшем целый квартал на берегу Волги. Семье Хрущева выделили квартиру из семи комнат, не считая отдельной трехкомнатной квартиры для Любы с детьми и Ирины Сергеевны с дочерьми. Позднее Нина Петровна и ее ближайшие родственники снимали пополам с родственниками Маленкова большую дачу в санатории Волжского военного округа. Неподалеку стоял просторный каменный дом со множеством подземных комнат и коридоров; он был выстроен специально для Сталина, на случай падения Москвы. Когда немцы подошли к Сталинграду, семья Маленкова эвакуировалась в Свердловск; Нина Петровна, измученная заботами о большой семье, осталась на месте.

В это трудное время дом Хрущевых оставался безопасной пристанью. Дальние родственники всех сортов стремились прибиться к этой гавани и громко возмущались, когда им отказывали в гостеприимстве. Нина Петровна приняла в дом племянницу и племянника, однако отказала их родителям, своему брату и невестке. Да и сестру Хрущева впустила в дом лишь потому, что война не оставила выбора. По словам Любы, Нина Петровна смотрела на Ирину Сергеевну — простую деревенскую женщину — свысока, а та отвечала ей понятной неприязнью. Дочь Ирины Сергеевны Рона добавляет к этому: «Никита Сергеевич мою мать просто не замечал. Никогда не прощу ни ему, ни Нине Петровне. Такое их отношение прежде времени свело мою мать в могилу»25.

Сара Бабенышева, знавшая Ирину Сергеевну в эвакуации, вспоминает ее как среднего роста, смуглую, говорливую женщину, постоянно жаловавшуюся на родных. Хрущев настоял на том, чтобы сестра учила дочь играть на фортепьяно, и оплачивал ей уроки — сто рублей в месяц. «Ничего он в жизни не понимает, — возмущалась Ирина Сергеевна. — Не знает даже, что за такие деньги и хлеба на рынке не купишь. Да и откуда ему знать? Им-то все на дом доставляется, а нам достаются объедки… Только поглядите, какую харю себе разъела! — продолжала Ирина Сергеевна, имея в виду невестку. — Свинья свиньей! А ноги? Ноги у нее вот такущие!» — и широко разводила руками26.

Ксения Ивановна тоже не любила невестку. Мать Хрущева хворала и много времени проводила в больницах. Она очень привязалась к Любе, когда они с Ириной Сергеевной получили отдельную квартиру, переехала вместе с ними, вела с ней бесконечные разговоры о сыне, но почти никогда — о муже, которого называла «дурнем». Племянница Нины Петровны Нина Кухарчук, носившая матери Хрущева обеды, вспоминает, как та ворчала: «Неужели и умирать придется в этом гадюшнике? Ну зачем тебе понадобилось лезть в это болото?»

Пока маленький Сергей не встал на ноги, коляску с ним приходилось спускать вниз и заносить вверх на четвертый этаж. «Когда Сереже давали кушать, он мог сначала лизнуть еду, чтобы понять, нравится ему или нет, — и, если не нравилось, наотрез отказывался есть», — рассказывает один из членов семьи. Сережа доставлял Нине Петровне больше всего хлопот, но хватало ей огорчений и с другими детьми и внуками. Однажды Люба повела маленькую Юлю гулять. «Юлечке захотелось по-большому, — вспоминает Люба, — а туалетной бумаги у меня с собой не было, и пришлось вытереть ей попку листом „Правды“. Когда я вернулась домой с порванной газетой, Нина Петровна так на меня и накинулась: как я могла! Это же некультурно! Ну я, конечно, молчать не стала».

Но, как и прежде, самые серьезные огорчения доставил семье Леонид. До войны его успехи и в учебе, и по службе были как минимум неровными. Закончив семилетку и пройдя короткие вечерние курсы, в 1933 году он последовал по стопам отца — поступил на металлургический завод. Затем начал учиться летному делу, но не в престижной московской военно-воздушной академии, где обучались дети элиты, а в Балашовской школе гражданской авиации. Оттуда в 1937 году был переведен в другую школу, в Ульяновск, по окончании которой работал инструктором в авиаклубах Москвы и Киева. Леня вступил в комсомол и стал активистом, хотя и в Балашове, и после получал выговоры за «безответственность и пьянство», а также за неуплату членских взносов. В партию сын Хрущева так и не вступил. Однако, несмотря на все это, в июле 1939 года, поступив в армию, он был в чине младшего лейтенанта прикомандирован к 134-й группе бомбардировщиков27.

В дипломе, полученном Леонидом 21 мая 1940 года в Училище гражданской авиации имени Энгельса, его летный талант превозносится до небес. В первые же полтора месяца войны он сделал двадцать семь вылетов, по большей части без прикрытия. В рапорте от 16 июля 1941 года его представляют к награде, ордену Красного Знамени: этот «смелый, бесстрашный летчик», говорится в документе, 6 июля выдержал воздушный бой. Самолет его был изрешечен пулями, однако он быстро вернулся в строй, чтобы заменить погибших товарищей28.

Даже если Леонид в самом деле был «летчиком от Бога» (по словам его вдовы), понятно, что к нему, как к сыну Хрущева, относились по-особому. Рапорт командования от 9 января 1942 года характеризует его как «опытного боевого летчика», которого можно назвать «хорошим сыном своего отца»29. Некоторые его вылеты были описаны в прессе: в заметке «Правды» мы видим фотоснимок блестящего молодого летчика, широко улыбающегося в камеру30. Когда сына представили к ордену, Хрущев послал ему телеграмму: «Рад за тебя и твоих боевых товарищей. Так держать, сынок! Поздравляю с успехами в боях. Бей немецких ублюдков днем и ночью. Твой отец Н. Хрущев». Примерно в это время, как сообщают, Хрущев говорил: «Наши ребята храбро дерутся. За это я Лене все прощаю»31.

26 июля 1941 года самолет Леонида был атакован немецкими истребителями: он потерпел крушение, и Леонид при падении сломал ногу. Несколько месяцев — до марта 1942-го — он провел в больнице. Хотя в результате травмы одна нога у него стала короче другой (на кадрах кинохроники 1942 года мы видим, что он опирается на трость), он был намерен вернуться в строй. Но тут разразился скандал, столь тяжелый и безобразный, что в семье он на долгие десятилетия сделался запретной темой.

Самолет Леонида потерпел крушение под Москвой (по рассказу друга семьи, врач в полевом госпитале хотел ампутировать ногу, но Леня отогнал его, угрожая пистолетом)32, но лечился в Куйбышеве, где жила семья. Это, разумеется, была привилегия, не всем доступная. Леонид жестоко страдал — не только от раны, но и от вынужденного безделья. Едва встав на костыли, он сделался неразлучен с Рубеном Ибаррури (сыном Долорес Ибаррури, знаменитой героини гражданской войны в Испании), лечившимся там же.

На военном снимке из фотоальбома Любы мы видим шутливую сцену: Леонид в кожаной куртке, с сигаретой в зубах, широко улыбаясь, приставляет к голове Ибаррури маленький пистолетик (или, возможно, зажигалку в форме пистолета). Несколько раз Люба видела, как друзья выстрелами сбивали с голов друг друга винные бутылки или бокалы — трюк, которому Леонид научился в Москве, доведя его до совершенства. В Куйбышеве, в большой компании, когда какой-то пьяный моряк усомнился в его меткости, Леонид поставил ему на голову бутылку и первым же выстрелом отбил горлышко. Но моряк настаивал, чтобы Леонид выстрелил в саму бутылку. Во второй раз Леонид промахнулся — попал моряку в лицо и убил наповал33.

Его отдали под суд, однако в штрафбат не отправили, а разрешили пройти обучение в качестве пилота истребителя34. Летный экзамен он сдал в ноябре 1942 года с оценкой «хорошо» (но не «отлично», которую он получил как пилот бомбардировщика), однако поначалу командиры не разрешали ему участвовать в боях, полагая, что он не вполне к этому готов. Когда они наконец смягчились, Леонид, как позже писал Хрущеву-старшему командир Первой военно-воздушной эскадрильи генерал Иван Худяков, «атаковывал врага смело, преследовал неотступно», а позже «буквально ликовал, вспоминая подробности схватки и бегство „фрица“»35.

11 марта 1943 года, около полудня, лейтенант Хрущев и восемь других пилотов вылетели с Калужского аэродрома. Цель их была — защищать наступающие советские части от вражеских бомбардировщиков. Завидев немецкие истребители, советские самолеты разделились на три группы: Леонид и лейтенант Заморин бросились на два вражеских самолета и погнали их обратно, на оккупированную территорию. Заморину удалось сбить один самолет; Леонид держался справа, прикрывая ему тыл. Когда другой немец начал стрелять в Хрущева, Заморин увидел, как Леонид поворачивает и под крутым углом ныряет вниз. Позже он докладывал, что Хрущеву удалось оторваться от врага; однако на аэродром Леонид не вернулся.

«Мы организовали тщательный поиск, как с воздуха, так и на земле, силами местных партизан, — писал Никите Хрущеву генерал Худяков, — но безрезультатно. Целый месяц мы не теряли надежды… однако обстоятельства и само прошедшее время заставляют прийти к печальному заключению — ваш сын, старший лейтенант Леонид Никитич Хрущев, погиб смертью храбрых в бою с немецкими захватчиками».

«Леонид был пилотом и погиб в бою, — пишет Хрущев в своих мемуарах. — Была война, и много хороших людей гибло, как всегда бывает на войне»36. На более чем двух тысячах страниц полного текста воспоминаний Леонид упоминается лишь дважды. Фотография сына позже висела на стене семейной гостиной, но Хрущев редко о нем упоминал. Даже после того как территория, где погиб Леонид, перешла под контроль советских войск, тщательные поиски на месте крушения не проводились. Такой поиск был организован лишь в 1960 году — но и он не помог узнать ничего нового о судьбе Леонида Хрущева.

Загадочная смерть, естественно, не могла не породить слухов. Рассказывали, что Леонид выжил, попал в плен и согласился сотрудничать с немцами, но Сталин якобы приказал советским десантникам выкрасть его и казнить, что и было исполнено. Не забывали упомянуть и о том, что Никита Хрущев якобы на коленях молил Сталина сохранить сыну жизнь, но тот ему отказал. Этим авторы слухов и объясняли то, что Хрущев впоследствии пошел против Сталина37. Молотов позднее настаивал, что сын Хрущева был «вроде изменника», что Сталин «не захотел его помиловать» и Хрущев за это «лично ненавидел Сталина»38. Как будто у Хрущева не могло быть для этого других причин! Если бы немцы взяли в плен сына Хрущева, разумеется, они раструбили бы об этом повсюду — как и произошло, когда в руки к ним попал сын Сталина Яков. Историки, изучая протоколы допросов советских военнопленных, не нашли в них упоминаний о Леониде Хрущеве39. Лейтенант Заморин позже признался, что видел, как самолет Леонида развалился в воздухе, но не сообщил об этом сразу — возможно, из боязни нести ответственность за смерть сына члена Политбюро40.

Почему же Хрущев как будто боялся вспоминать о сыне? Возможно, ответ прост: думать о таких вещах слишком больно. И трудно сказать, какие воспоминания были больнее — о гибели Леонида или о его нескладной, бесшабашной жизни.

Судьба вдовы Леонида и ее сына также сложилась трагично. Когда муж погиб, Люба работала в Институте иностранных языков, эвакуированном из Москвы в не слишком далекий от Куйбышева Ставрополь. Когда она получила страшное известие, Волга уже замерзла; поскольку из Куйбышева в Ставрополь и обратно обычно добирались на пароме, она вместе с подругой отправилась в путь пешком — через реку, по льду. А на следующий день вместе с Ниной Петровной вылетела в Москву, чтобы встретиться с Хрущевым.

Вера Чернецкая, дочь советского композитора и жена француза, работавшего во французском посольстве в Куйбышеве, убедила Любу изучать французский язык. Чернецкая с мужем жили в гостинице, где часто бывали Леня и Люба. Дружба с иностранцами (не говоря уж о браке с иностранцем) была опасна даже во время войны, когда ослабли многие ограничения. После возвращения Леонида на фронт Люба однажды позволила себе сходить в театр с французским военным атташе (по ее воспоминаниям, «необыкновенно привлекательным мужчиной»)41.

Дети Любы жили в Куйбышеве, Толя — с Ириной Сергеевной, Юля — с Ниной Петровной. Однажды, в жаркий день июня 1943 года (такой жаркий, что асфальт плавился под ногами, вспоминает Толя), она взяла сына, села с ним на пароход, добралась до Ставрополя и прошла пешком несколько километров до бывшего санатория в лесу, где теперь размещался Институт иностранных языков. Толю она оставила у своей преподавательницы, а сама поселилась в общежитии.

Но вскоре Любу арестовали. Сама она полагала, что ее оклеветал начальник службы безопасности Хрущева, обиженный пренебрежением, которое проявляли к нему они с Леонидом. Двое агентов НКВД отконвоировали ее на поезде в Москву и, конфисковав все наличные вещи, включая дорогие часы — подарок мужа, заперли в камере с двумя другими женщинами, в которых она сразу определила «подсадных уток». Поначалу она думала, что произошла какая-то ошибка — однако поняла, что все гораздо серьезнее, после первого же допроса у Виктора Абакумова, заместителя главы НКВД и главы СМЕРШа42.

Абакумов умел добывать нужные признания. Позднее Люба узнала, что одному из родственников Веры Чернецкой он на допросе выбил зуб. Однако с Любой высокий, широкоплечий, черноволосый Абакумов держался дружелюбно, почти галантно. Он ни в чем ее не обвинял. «Не говорил, что я шпионка, — рассказывала Люба, — сказал только, что, по его сведениям, я ходила в театр с французским военным атташе и он передал мне какую-то бумагу». Люба отказалась давать показания, «потому что и говорить-то было не о чем». «Может быть, вы просто не хотите говорить? — с улыбкой спросил Абакумов. — Может быть, могли бы кое-что рассказать, если бы захотели?» Затем пригрозил, что переведет ее в Лефортовскую тюрьму. «Там не так, как у нас, — говорил он, — это страшное место. Там полно крыс, и вы там скоро без зубов останетесь». Но Люба отказалась признаваться в преступлениях, в которых ее даже не обвиняли. На следующих допросах другой следователь кричал на нее и угрожал избить, если она не признается. Восемь месяцев ей почти не давали спать (известная лубянская технология «конвейера»), два месяца продержали в одиночной камере в Бутырке, а затем приговорили к пяти годам лагерей.

В мордовском лагере Люба работала на лесоповале, пока не попала в больницу. Выздоровев, она осталась в лагерной больнице в качестве медсестры и санитарки и трудилась там, пока снова не заболела. Болезнь была тяжелейшей: Люба потеряла около двадцати восьми килограммов, перенесла преждевременный климакс и почти ослепла на один глаз. Однажды, лежа в бреду на больничной кровати, она увидела, что летит верхом на лебеде, и услышала голос Никиты Хрущева: «Освободите Любу!» Позже ей пришла анонимная посылка с парой сапог, телогрейкой, ушанкой и другой необходимой одеждой. Люба полагала, что посылку прислала Ирина Сергеевна — она и раньше присылала ей кое-какие вещи, а от Никиты Сергеевича и Нины Петровны Люба так ничего и не получила.

Выйдя на свободу в 1948 году, Люба еще пять лет прожила в ссылке в Казахстане, где нашла себе работу в геологической экспедиции и постоянно отказывалась от предложений о сотрудничестве с НКВД. В Караганде она оставалась, пока Сталина не сменил Хрущев — отчасти из-за того, что произошло, когда в 1954 году она приехала в Москву. Хрущев тогда не позволил ей увидеться с четырнадцатилетней Юлией, которую Хрущевы удочерили и которая считала Никиту Сергеевича и Нину Петровну своими родителями. Однако Нина Петровна, по-видимому, не желала лишать внучку родной матери и позже, когда Юля сдала вступительные экзамены в университет, открыла ей правду43. В 1956 году, выбрав момент, когда Хрущева не было в Москве, Нина Петровна устроила Любе свидание с Юлей. «Да ты — вылитый Леня!» — воскликнула Люба. Нина Петровна уговаривала ее остаться, но Люба отказалась, чувствуя, что она здесь лишняя. Позже, уже в отставке, Хрущев несколько раз разговаривал с невесткой по телефону, но никогда не заговаривал о ней с родными и всего раз встретился с ней.

Возможно, Хрущев боялся потерять Юлю. Люба подозревала также, что он верил в обвинения НКВД. «Должно быть, ему много плохого наговорили о ней», — предполагала Юлия. Она добавляла также, что ни Никита Сергеевич, ни Нина Петровна не обнимали ее так горячо, как мать при встрече в 1956 году. Собственно говоря, они вообще ее не обнимали. «Такой уж человек была Нина Петровна. Сама холодная по натуре, и меня не научила проявлять любовь и доброту».

Люба была не единственной арестованной родственницей члена Политбюро. Жена Молотова, жена Калинина, брат Кагановича — никого из них не смогли защитить могущественные родственники. Нельзя винить Хрущева за то, что он не вытащил Любу из тюрьмы. Но почему затаил на нее обиду? Возможно, дело было не в надуманных обвинениях, а в неприемлемом для него поведении невестки. Жизнерадостная, бесстрашная, умевшая наслаждаться жизнью во всех ее проявлениях, Люба была очень похожа на своего мужа; и Толя, которому в 1943 году исполнилось девять, хотя и не был Лениным сыном, удивительно походил на него по характеру.

«Я был из тех, кто ни на чем не способен сосредоточиться, — рассказывает Толя. — Вечно был в движении, вечно куда-то рвался и чего-то хотел. Когда приехал Леня, он привез с собой чудесный пилотский шлем: я тут же завладел этим шлемом и катался в нем с горки. А однажды прицепился к машине и проехался за ней по обледеневшей дороге. Леня не возражал, но мама очень сердилась. У Лени был ящик с огнестрельным оружием и патронами. Его держали запертым, но однажды, когда мама с Леней были в театре, я сумел его открыть, достал пистолет и отправился играть с приятелем — сыном хрущевского шофера, который жил в подвале нашего дома. Я принес с собой обойму, и он уговорил меня пострелять. Первой же пулей я разбил окно, и вся комната наполнилась дымом. Мы так испугались, что спрятались под одеяло — на случай, если кто-нибудь войдет. На следующий день, когда Леня стал меня расспрашивать, я сначала говорил, что ничего не знаю, но скоро во всем признался. Леня поставил меня в угол, но потом простил. А в другой раз я выкинул из окна бутылку и чуть не попал в Вышинского, который как раз проходил через двор».

Прямое попадание в голову знаменитому сталинскому обвинителю, возможно, принесло бы Анатолию славу — но попытка придушить собаку шелковым шарфом, который подарила ему Ирина Сергеевна, славы определенно не принесла. Особенно когда пес вырвался и убежал с дорогим подарком в зубах. В первом классе Толя был выше всех, но очень неуклюж; товарищи постоянно его дразнили, и Люба забрала его из школы и наняла гувернантку — пожилую даму, в характере которой дореволюционная интеллигентность сочеталась со сверхъестественной строгостью. Мать Никиты Хрущева обожала Толю44, а Маленковы на него жаловались. Нина Кухарчук вспоминает, как Толя мочился в раковину и Нина Петровна кричала: «Он развратит моих девочек!» Как только Люба с детьми переехала в отдельную квартиру, встречи Толи с остальными Хрущевыми почти прекратились. «Я как будто выпал из семьи», — вспоминал он.

Когда мать арестовали, Толе сказали только, что она «уехала». В то же утро один из работников института отвез его в Ставрополь и поместил в детский дом. Детские дома сталинской эпохи были ужасны и в мирное время, в войну же превратились в настоящий ад. О Любе, о сестре, о прочих куйбышевских родственниках Толе ничего не говорили. «Все они меня бросили», — думал мальчик. Месяц спустя он убежал из приюта, доплыл на пароходе до Куйбышева и — грязный, обовшивевший, покрытый сыпью — объявился на пороге Ирины Сергеевны. Бывшая гувернантка лечила его, добывая лекарства из специальной кремлевской клиники. Однако скоро Нина Петровна, сказав лишь, что мать Толи уехала в Москву по делам, снова сдала его в детдом.

С собой Нина Петровна дала Толе колбасы. Питание в детдоме было столь мизерным (300 граммов хлеба в день), что дети подогревали на печи и пытались есть костяные пуговицы. Директор детского дома некоторое время позволял Толе есть колбасу тайком, но его собственные дети смотрели на Толю такими голодными глазами, что в конце концов он не выдержал и отдал остаток им.

Дети Толиного возраста посещали школу — это дало Толе возможность снова сбежать. Он воровал пирожки на вокзале, просил милостыню на рынке. В феврале 1944 года Толя снова вернулся в Куйбышев — и узнал, что Хрущевы уже в Москве. Чтобы раздобыть денег на билет, Толя украл набор столовой посуды и попытался его продать, но был пойман и снова водворен в детский дом. Еще несколько неудачных побегов — и детдом от него избавился, отправив в Ленинград, в военно-морское училище.

Продолжение его истории еще печальнее. На медосмотре в училище у Толи были выявлены проблемы с сердцем, так что его отправили в Кронштадт, на лакокрасочную фабрику под патронажем ВМФ, несовершеннолетние работники которой дышали ядовитыми лаками и ели клей, пытаясь этим восполнить свой скудный рацион. Толя решил бежать в Москву: ночью он перешел по льду Финский залив, сел на поезд, но там был обнаружен и снова отправлен в детский дом — теперь в Псков. Отсюда он тоже сбежал, затем сбежал из еще одного детдома — в Вологде, в конце концов добрался до Москвы, но на Курском вокзале снова был пойман милицией. Опять сбежал, отправился на Украину. В Киеве жил в вентиляционной шахте на вокзале. Снова попался милиции, был отправлен в исправительную колонию, откуда убегал трижды. Наконец, опасаясь нового ареста и тюрьмы, нашел себе работу, а в 1952 году пошел служить в армию.

В 1955-м, вернувшись в Москву, Толя сумел разыскать свою сестру по матери Юлию. За эти годы она превратилась в элегантную, хорошо воспитанную девушку из привилегированной семьи; рядом с ней Толе было тяжело и неловко, он с особой силой ощущал свою ущербность. Поэтому он вернулся в Киев, где в конце концов разыскала его мать.

Пытался ли он наладить контакт с семьей Хрущевых? — спросил я у Анатолия. «Нет, — угрюмо ответил он. — Я их забыл. Мне ничего от них не нужно было. Они меня не интересовали. Они для меня перестали существовать. Эти люди сдали меня в детдом».

Знал ли Никита Хрущев о судьбе Толи — неизвестно. Возможно, лучше ему было и не знать.

Вскоре после нападения Гитлера, когда стал ясен истинный масштаб катастрофы, у Сталина сдали нервы. «Ленин оставил нам великое наследие, а мы, его наследники, все это про…али», — говорил он Молотову и Берии. На несколько дней Сталин заперся в одиночестве у себя на даче. 29 июня, когда коллеги приехали убедить его вернуться на пост, он испугался, словно ожидал, что его арестуют. Позднее, уже в июле, Хрущев встретился с ним в Ставке, в бомбоубежище, глубоко под станцией метро «Кировская»: «Он был совершенно неузнаваем. Таким выглядел апатичным, вялым. А глаза у него были, я бы сказал, жалкие какие-то, просящие… Помню, тогда на меня очень сильное и неприятное впечатление произвело поведение Сталина»45.

Пока Сталин боролся со своими страхами, Хрущев и его коллеги сражались за Киев. Недолгая оборона и неизбежное падение города, сопровождавшееся ужасающими потерями с советской стороны, стали для Хрущева первым кризисом войны.

29 июля начальник Генерального штаба Жуков расстелил карты на длинном, обитом зеленым сукном столе в просторном кремлевском кабинете Сталина. Жуков предполагал, что немцы намерены отложить наступление на Москву и сперва ударить по «слабейшему и опаснейшему сектору» — в центральном и южном направлениях. Если такое случится, сурово продолжал Жуков, «Киев придется оставить».

— Как вы могли додуматься сдать врагу Киев? — возмутился Сталин46.

— Если вы считаете, что начальник Генерального штаба способен только чепуху молоть, — ответил, как рассказывал позднее, Жуков, — тогда ему здесь делать нечего.

Сталин принял отставку Жукова и приказал удерживать Киев до последней возможности47. 10 сентября, когда большая группа немецких танков глубоко вклинилась в позиции Юго-Западного фронта, генерал-майор Василий Тупиков заключил, что, «если мы не отступим немедленно, катастрофа будет неминуема»48. Сталин отступать запретил. Тупиков предупреждал о «катастрофе», которая «разразится через пару дней» — но в ответ получал лишь обвинения в «паникерстве» и требования выполнять приказ.

Тимошенко был так встревожен, что 15 сентября совместно с Хрущевым отдал устный приказ отступать без позволения Сталина. Однако, когда командир Юго-Западным фронтом Михаил Кирпонос, испугавшись, снова связался со Сталиным, он получил противоречивый приказ: «Оставить Киев, но ни при каких обстоятельствах не выходить из окружения»49.

Через сутки Киев пал. Кирпонос, Тупиков и бывший заместитель Хрущева в украинской компартии Михаил Бурмистенко, теперь выполнявший роль комиссара Юго-Западного фронта, погибли. Немцы похвалялись, что захватили в плен 655 тысяч человек; согласно сведениям русских, лишь 150 тысяч 541 из 677 тысяч 085 солдат сумели выбраться из ловушки. В тот момент, когда Хрущеву и его подчиненным не оставалось ничего, кроме как покинуть Киев, пришла телеграмма от Сталина, «в которой он несправедливо обвинял нас в трусости и угрожал, что „будут приняты меры“. Обвинял в том, что мы намереваемся сдать врагу Киев»50. Однако арестовывать Хрущева Сталин не стал — лишь полностью игнорировал его во время его следующего приезда в Москву, предоставив распекать Хрущева заместителю председателя правительства Николаю Вознесенскому51.

Этот опыт прочно впечатался в память Хрущева. Однако, если верить Жукову, и самого Хрущева было в чем винить. Когда в августе Жуков пытался уговорить Сталина отступить, тот ответил, что «только что вновь посоветовался с Н. С. Хрущевым и он убедил его, что Киев ни при каких обстоятельствах оставлять не следует»52.

Свидетельство Жукова можно поставить под сомнение — ведь именно Хрущев в 1957 году опозорил его и уволил. Однако вполне возможно, что Хрущев поначалу в самом деле клялся отстоять Киев — лишь бы не говорить того, что будет неприятно слышать вождю. Угодливость приближенных Сталина шла во вред им самим: позже, когда они пытались переубедить вождя, он не желал их слушать, а затем возлагал на них вину за неудачи.

По тому же сценарию развивалось самоубийственное контрнаступление под Харьковом в мае 1942 года. Осенью 1941-го опасность угрожала самой Москве: 28 ноября немецкие войска находились менее чем в тридцати километрах от Кремля. Однако советским войскам удалось перейти в контрнаступление и отбросить врага от Москвы53. «Не сидеть же нам в обороне сложа руки, не ждать, пока немцы нанесут удар первыми! — заявил Сталин в марте 1942-го на заседании ГКО. — Надо самим нанести ряд упреждающих ударов на широком фронте…»54 Об этом он говорил еще зимой, но тогда офицерам Генштаба удалось уговорить его отложить эти преждевременные планы. Борис Шапошников, бывший офицер царской армии, сменивший Жукова на посту начальника Генштаба, предлагал придерживаться «оборонительной тактики», по крайней мере до начала лета. Однако у Юго-Западного фронта, где командовал Тимошенко, начальником штаба был Баграмян, а главой политотдела — Хрущев, обнаружились свои грандиозные планы.

Тимошенко и Хрущев намеревались разбить немецкую группу армий «Юг» и выстроить новую линию фронта — от белорусского города Гомеля через Киев до черноморского Николаева. Предполагалось, что девяносто две советские дивизии обрушатся на шестьдесят четыре немецких — такого соотношения было достаточно, чтобы чуть ли не гарантировать победу. У Баграмяна имелись некоторые сомнения, однако Хрущев и Тимошенко не сомневались, что Москва одобрит их план, и Баграмян держал свои тревоги при себе55.

Генеральный штаб тоже был против. Однако после того, как Тимошенко, Хрущев и Баграмян изложили план Сталину, он его одобрил (правда, в урезанном виде — предложил для начала отбить у немцев один Харьков) и пригласил их на ужин56.