Маруся Бурлюк "НАЧАЛО БЫЛО ТАК ДАЛЕКО…"

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Маруся Бурлюк "НАЧАЛО БЫЛО ТАК ДАЛЕКО…"

Мария Никифоровна Бурлюк (1894–1967) — жена Д. Д. Бурлюка. В США, где они жили с 1922 года, она издавала журнал "Форма и рифма". На его страницах появлялось много информации и теоретических статей об искусстве в СССР.

В этом журнале она напечатала свои записки о Маяковском, а, будучи в Москве в 1956 году, вместе с Давидом Бурлюком они надиктовали воспоминания, которые В. А. Катанян расшифровал (ЦГАЛИ, Фонд Л.Ю. Брик).

Воспоминания — это та часть их двойного рассказа, которая принадлежит Марии Никифоровне; публикуются впервые. В них вошло то, что касается непосредственно Маяковского.

1911 год, сентябрь месяц. Москва, пыльная и усталая от жаркого лета, встретила меня по приезде из Ялты ранними осенними дождями.

В половине сентября приехал учиться Бурлюк. Чтобы не стынуть под открытым небом, я ожидала Бурлюка с вечернего рисования в подъезде почтамта; там было тепло — за стеклянными дверьми, глотавшими толпы людей.

Владимир Владимирович Маяковский, тогда уже звавший Бурлюка "Додичка", в эти вечера часто брел с нами по бульварам через Трубную площадь до Тверской и здесь приникал своими черными строгими глазами к стеклу витрины с вечерними телеграммами, беззвучно кричавшими об осенних распутицах, о снежных заносах, сквозившими худосочными сведениями о загранице.

Голова Маяковского увенчана густыми темными волосами, стричь которые он начал много позже; лицо его с желтыми щеками отягчено крупным, жадным к поцелуям, варенью и табаку ртом, прикрытым большими губами, нижняя во время разговора кривилась на левую сторону. Это придавало его речи внешне характер издевки и наглости. Губы всегда были плотно сжаты. Уже в юности была у Маяковского какая-то мужественная суровость, от которой при первой встрече становилось даже больно. Как бархат вечера, как суровость осенней тучи. Из-под надвинутой до самых демонических бровей шляпы его глаза пытливо вонзались во встречных, и их ответное недовольство интересовало юношу:

— Что смотрят наглые, бульварно-ночные глаза молодого апаша!..

А Маяковский, смеясь, оглядывался на пропадавшие в ночь фигуры.

Трудно сказать, любили ли люди (людишки — никогда) Владимира Маяковского… Вообще любили его только те, кто знал, понимал, разгадывал, охватывал его громаднейшую, выпиравшую из берегов личность. А на это были способны очень немногие: Маяковский "запросто" не давался.

Маяковский-юноша любил людей больше, чем они его.

В начале ноября 1912 года Бурлюк собрался ехать читать лекцию в Петербург на тему "Что такое кубизм?" и, узнав, что Маяковский там никогда не был, решил взять его с собой. Маяковский был очень рад этой поездке. Он вез на выставку "Союза молодежи" портрет, писанный им с Р. П. Каган. По прибытии в Петербург, с вокзала, кутаясь в живописный старый плед (так похож на молодого цыгана), Маяковский поехал проведать своих знакомых. Бурлюк встретился с ним уже только вечером в Тенишевском училище. Маяковский познакомился здесь с В. Хлебниковым, до этого учившимся в Санкт-Петербургском университете.

Годы с 1911-го по 1913-й каждую зиму Хлебников жил в Москве. И приходил к нам в Романовку[1] каждый вечер. Он был сильно стеснен в средствах, и это сказывалось во всем: в его утомленном, бледном лице, мятом отцовском пиджачке, в узеньких, вышедших из моды брючках, отсутствии чистого белья и носовых платков… Когда приходил Хлебников, было незачем спрашивать его, голоден ли он. Надо было просто кормить.

— Накорми его, Муся, и не забудь дать ему сухие носки, — говорил Бурлюк, отправляясь на вечерние занятия в Училище. Местоимение "его" неизменно означало: Хлебников. Обычно поэт садился на какой-нибудь стул возле рояля. Музыка ему не мешала. Шевеля губами, ясновидец бормотал шепотом свои стихи.

К его высказываниям об искусстве и философии все внимательно прислушивались, мы видели в нем гения, центр нового искусства.

С Маяковским мы ходили вдвоем весной 1912 года в консерваторию слушать концерт Собинова[2], который пел ученикам романсы Чайковского, нюансируя их по всем правилам высшей школы классического искусства. В антрактах костлявая, худая фигура Маяковского, слегка сутулившего, плечи, спешила в курительную комнату. Музыку Маяковский любил.

На углу Никитской и переулка, что вел в консерваторию, стоял театр. Там в постановке Н. Н. Евреинова[3] давался в ту весну "Овечий источник" ("Фуенте Овехуна") Лопе де Вега, где люди говорили по-русски, стараясь передать стиль ушедших, затерявшихся племен. На сцене были декорации: хижины, заборы, сплетенные из ивняка. В ложе, второй от сцены, сидел рядом с Бурлюком молчаливый, умный и добрый юноша Володя Маяковский. Он никогда не аплодировал. Не аплодировал он и "моральному успеху" искусства Евреинова. Театр почти пуст, зрителей было — один-два и обчелся, желтые драпировки зала в притушенном свете уныло поблескивали. Материальный неуспех затеи Н. Н. Евреинова не беспокоил Маяковского, ему было важно, что он видел это новое, блестящее, взрывающееся искусство новатора.

Той же зимой в Художественном театре давался "Гамлет". Ставился по Крэгу[4]. С очень худенькой и прозрачной Офелией. Актриса обрывала лепестки живых цветов. В Художественном держались реализма. Зимой в Москве цветы стоили денег, и публика замечала, что цветы не бутафорские.

В течение той же зимы мы, также втроем (Маяковский, Д. Бурлюк и я), смотрели пьесу Гамсуна "У врат царства". Один из героев пьесы, Иван Карено, с его бесчеловечным, парадоксальным кредо сверхчеловека, произвел большое впечатление на Маяковского.

Бурлюк, как украинец, любил пение, и я начала учить его по методе профессора Александровой-Кочетовой.

Увидя успехи Давида Давидовича, Маяковский скоро и сам басом изъявил желание пройти со мной несколько романсов, но у моего нового ученика абсолютно не было музыкального слуха, а одолеть ритмическую работу упорным трудом у Владимира Владимировича не было охоты. Все же оказалось, что он знает несколько тактов песни Варяжского гостя из оперы "Садко", начинающейся словами "О скалы грозные дробятся с ревом волны". Теперь каждый вечер я с Владимиром Владимировичем разучивала эту арию и в конце концов добилась того, что он был в состоянии ее исполнить, не диссонируя, не расходясь с аккомпанементом.

Маяковский пел с увлечением, не утомляясь мелодией. У него было что-то вроде бас-профундо, и в арии этой он выдерживать умел все паузы, показывая красоту и силу звука, рожденные молодым богатырством.

В Романовке, в номере Бурлюка, в конце ноября 1912 года и был написан Бурлюком, Маяковским, Хлебниковым и Крученых знаменитый манифест "Пощечина общественному вкусу".

Среди посетителей Романовки бывало много выдающихся поэтов и художников. Ходил сюда основатель конструктивизма художник Татлин[5]. Ходил эстет по фамилии Эльснер[6], писавший исключительно диссонансами. Бывал художник Кончаловский[7]. Это был грузный атлет с густой бородкой и румяными щеками. Он только что возвратился из поездки по Европе и бредил Испанией и боем быков. Перебирая клавиши моего рояля, Кончаловский пел по-испански непонятные нам песни.

С любовью старшего брата удивлялся Бурлюк одаренности безмерной, без берегов возможности; хлопал дружески Маяковского после чтения по молодой, костлявой от недоедания, опять сутулившейся спине.

Володя Маяковский и во вторую осень нашего знакомства был плохо одет. А между тем начались холода. Увидев Маяковского без пальто, Бурлюк в конце сентября 1912 года, в той же Романовке, в темноте осенней, на Маяковского, собиравшегося уже шагать домой (на Большую Пресню), надел зимнее ватное пальто своего отца.

— Гляди, впору… — оправляя по бокам, обошел кругом Маяковского и застегнул заботливо крючок у ворота и все пуговицы.

— Ты прости за мохнатые петли, но зато тепло и в грудь не будет дуть.

Маяковский улыбался.

Бурлюки — большая семья — не обладали достатком. Сердечный Давид Федорович деньги зарабатывал службой и уезжавшим сыновьям давал частенько для сокращения расходов свою добротную, слегка поношенную одежду.

Родители Бурлюка, Людмила Иосифовна и Давид Федорович, по дороге в Петербург остановились в Москве, в "Большой Московской".

Владимир Владимирович пришел в "Большую Московскую" и познакомился с ними. Так что на следующий год в Чернянку, на юг, в дом Бурлюков он приехал уже "своим человеком". Знакомство это потом вылилось в тесную дружбу Володи не только с самим Давидом Давидовичем, но и со всей большой семьей Бурлюков, где, кроме родителей, было трое братьев и трое сестер. Семья была артистическая — все читали, писали, рисовали, пели, музицировали.

В эти месяцы конца 1912 года Бурлюк, получая деньги от отца, зарабатывал иногда и сам: то лекциями, то продажей картин. Временами — порядочно. Проживалось артелью все, что зарабатывалось. После литературных вечеров на пороге романовских номеров, почти ежевечерне, Бурлюк по-братски делился своими деньгами с уходившими В. Хлебниковым и Владимиром Маяковским. Обычно он давал им по рублю: каждому круглую монету. Витя небрежно бросал кружок в карман пальто, потряхивая головой, синея своими шотландскими глазами в темноте табачного дыма.

В апреле 1914 года Маяковский получил свой первый литературный гонорар за трагедию "Владимир Маяковский", выпущенную Бурлюком в издании "Первого журнала русских футуристов" [8].

В начале августа 1914 года Маяковский приехал к Бурлюкам в Михалево (под Москвой) вместе с поэтом Шенгели[9].

Маяковский был плохо одет — в вылинявших черных брюках, поношенном коричневом пальто, в шляпе, видавшей виды. Впрочем, он в свою очередь мог заметить, что и его друг находится на мели! Маяковский объявил, что едет в Петербург, где попытается заработать какие-нибудь деньги. Попытки не увенчались успехом, и он вернулся в Москву, к Каменскому и Бурлюкам.

В октябре 1914 года в Большой аудитории Политехнического музея Бурлюк, Каменский и Маяковский выступили на тему "Война и искусство". Лекция успеха не имела, и футуристы потерпели финансовые убытки. Для художников и поэтов наступили трудные дни.

Бурлюк решил устроить распродажу своих картин и писать портреты, Каменский — писать книги на заказ. Н. Евреинов заказал ему свою биографию. Кроме того Бурлюк с Маяковским писали статьи в газету "Новь". Маяковский носился повсюду, не отказываясь ни от какой работы. Он был полон энергии.

В эти месяцы Маяковским написаны замечательные стихи: "Мама и убитый немцами вечер", "Война объявлена" и под впечатлением лекции Бурлюка "Война и искусство" (состоявшейся 14 октября) величественное "Я и Наполеон".

Теперь уже Маяковский старался помогать Бурлюкам! Как-то он привел в мастерскую покупателя. Одетый, как денди, Маяковский был жизнерадостен. Громким голосом растолковывал он меценату достоинства каждой картины.

Затем, отбивая чечетку по лоснящемуся паркету, он приближался ко мне (я сидела в кресле, спиной к ним) и шепотом спрашивал:

— Он предлагает двести… Как вы думаете? Цена, по-моему, неплохая.

Тогда же Маяковский подарил моему сыну Додику большого деревянного белого коня.

Весь январь и февраль 1915 года Бурлюк, Маяковский и Каменский жили в Петербурге.

Бурлюк и Каменский провели два дня у Горького, в Петербурге и в его финской вилле. Они повели Горького в "Бродячую собаку", где Горький сказал несколько слов в их защиту, после того как футуристы прочитали свои стихи. Но только в 1916 году пригласил Горький Маяковского печататься у него.

Весной 1915 года в Москве Маяковский жил напротив нас (в доме Нирнзее [10]), и мы без телефона, по свету в окошке, всегда знали, дома ли он. Он жил в мастерской приятельницы его матери, которая уехала на юг, предоставив Маяковскому бесплатно пользоваться ее мастерской.

Тогда Маяковский имел обыкновение каждое утро стучаться к нам и узнавать: "что нового?" Спрашивал: "Почему вы запираетесь? Боитесь, что ваши дети сбегут?"

--

14 апреля 1930 года Мария Никифоровна записала в дневнике:

"Давид Давидович сказал: "В семь часов утра думал о Маяковском". В 10 утра он декламировал —

Любящие Маяковского…

Да ведь это же династия

На престоле сумасшествия…

В 10 утра взяли телефон: "В Москве выстрелом из револьвера покончил жизнь Маяковский". Об этом ужасе в нашу квартиру сообщила газета "Нью-Йорк Таймс". В "Таймс" не знали, как покончил с собою наш великий друг, но оба — я и Д.Д.- были убеждены, что Маяковский покончил с собой пулей в сердце. Он никогда не обезобразил бы своего чудесного лица… Читая вести из Москвы, я только желала, чтобы Володя не страдал в минуты своего страшного ухода от нас, из мира живых.

Я плачу. Вспоминаю голос, манеру Маяковского держаться с людьми… "Может, Володя был внутренне всегда очень одинок", — сказал Д.Д".