«Не в меру строгий суд над Геродотом»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Не в меру строгий суд над Геродотом»

Откуда же эта традиция недоверия к Геродоту — традиция, которая появилась уже в Античности, но долго сохранялась и впоследствии, став весьма устойчивой? Корни подобного отношения к «Отцу истории», причины его формирования с большой точностью и полнотой вскрыл выдающийся итальянский ученый Арнальдо Момильяно — один из крупнейших в XX веке знатоков античной исторической мысли. В статье «Место Геродота в истории историографии»{221} Момильяно отмечает, что в геродотовском сочинении большое место занимает описание событий, в которых сам он не участвовал, и стран, в которых он не бывал. И действительно, это относится даже к изображенным им великим сражениям Греко-персидских войн. Свидетелем битв при Марафоне, Фермопилах, Саламине галикарнасец никак не мог быть. А ведь его труд изобилует фактами и из гораздо более древних эпох.

Попытка нарисовать столь широкую, масштабную картину была очень смелой для своего времени и, понятно, не могла обойтись без недостатков. Мы уже видели, что Геродот передает много недостоверного, анекдотичного, а то и откровенно баснословного. Неудивительно, что этот опыт уже следующим поколением историков был далеко не во всем одобрен.

Фукидид, как мы знаем, счел, что геродотовский подход к прошлому ненадежен, и установил гораздо более строгие стандарты исторической достоверности, но при этом сильно сузил предметное поле исторического исследования (одно было тесно связано с другим). Именно эта линия восторжествовала и в последующем античном историописании.

«Служители Клио» либо описывали те события, свидетелями или участниками которых им самим довелось быть, либо, если уж им приходилось углубляться в более далекое прошлое, немедленно превращались из исследователей в компиляторов: штудировали труды предшественников, брали из них данные, в лучшем случае подвергая их новой трактовке. Поиском неизвестных фактов из предшествующих эпох специалисты-историки не занимались: такой поиск был оставлен на откуп специалистам-антикварам, которые профессионально изучали так называемые «древности», скрупулезно выискивали разные интересные детали и подробности о жизни, быте, верованиях людей предыдущих поколений. В Античности исторические и антикварные штудии не были связаны, как теперь, а развивались совершенно обособленно. Их строго различали как два разных жанра и две разные дисциплины, и они практически не влияли друг на друга{222}.

Сложилась парадоксальная ситуация: «Отец истории» оказался «выключен» из основного русла развития историографии, чуждого ему. Во-первых, он, повторим, писал не о своей современности, а о более раннем периоде. Во-вторых — и это нам тоже известно, — его интересы не сводились к войне, политике, дипломатии, как у Фукидида и прочих историописателей.

Конечно, и война, и политика, и дипломатия содержатся в геродотовском труде и занимают в нем весьма значительное место; но всё же внимание автора постоянно бывает привлечено к фактам совершенно иного характера — культурного, религиозного, этнографического, географического, биологического… Тематический кругозор Геродота был несравненно шире, чем у любого из следовавших за ним античных историков.

Своей «непохожестью» на коллег, ярко выраженной спецификой, выбивавшейся из рамок античного исторического жанра (а как могло быть иначе, если его «История» писалась тогда, когда сами эти рамки еще не устоялись?), своей, скажем без преувеличения, уникальностью — уже этими чертами великий галикарнасец вызывал настороженное отношение античного читателя. У того возникали естественные подозрения: как, собственно, автор узнал то, о чем он пишет, если он не видел этого своими глазами? Наготове были два ответа: либо всё у кого-нибудь списано, либо попросту вымышлено.

Плагиат или ложь… Из этих двух альтернатив в оценке труда Геродота к первой обращались реже — понимали, что списывать «Отцу истории» было почти не у кого. Целостный и связный рассказ о Греко-персидских войнах до него не был создан. Соответственно возобладал пресловутый образ «отца лжи», который держался в представлениях поколений очень и очень долго.

Античность закончилась, наступила эпоха Средневековья, и труд Геродота, как и произведения других древнегреческих авторов, оказался в Западной Европе надолго забыт. Ведь «звук божественной эллинской речи» средневековым европейцам был совершенно непонятен. В отличие от латыни, которая являлась официальным языком католической церкви и потому изучалась духовенством, знание греческого языка было начисто утрачено. Если в произведении какого-нибудь римского писателя встречались греческие цитаты (их, например, много у Цицерона), переписчики часто ничтоже сумняшеся попросту пропускали эти места, а на полях писали для пояснения: «Graece. Non legitur» — «По-гречески. Не читается». Только в Византии, где греческий язык оставался разговорным, Геродота продолжали читать, переписывать, комментировать. Именно благодаря усилиям безвестных византийских библиотекарей мы ныне имеем полный текст «Истории». А ведь она — страшно даже подумать! — могла разделить участь сотен и тысяч античных сочинений, которые безвозвратно погибли, не сохранились до наших дней.

Лишь начиная с эпохи Возрождения в Италии, а затем и в других европейских странах вновь проявился интерес к наследию Эллады. Не стал исключением и «Отец истории». Из гибнувшей под ударами турок Византии были привезены рукописи. В XV веке греческий текст труда Геродота был издан известным венецианским книгопечатником Альдом Мануцием. Вскоре появился и латинский перевод, выполненный гуманистом Лоренцо Валлой.

А затем потоком пошли переводы Геродота и на новые европейские языки. «Отец истории» переводился многократно (только на русском существуют как минимум три полных перевода), а это означает, что он пользовался спросом. На протяжении столетий Геродота читали очень активно; им наслаждались, восхищались, ценя в его повествовании прежде всего занимательность, сочность деталей, литературный блеск… Иными словами, к нему подходили скорее как к памятнику художественной прозы, чем к научному трактату. Вопрос о достоверности сообщаемых галикарнасцем сведений долгое время просто не ставился. До конца XVIII столетия вообще было принято относиться к античным историческим источникам с полным доверием: если у греческого или римского автора сказано то-то и то-то — значит, так оно и было.

Но времена менялись. На рубеже XVIII–XIX веков в исторической науке появился критический метод. Для своего времени это было, бесспорно, очень большое достижение. Основоположники нового подхода (Б. Г. Нибур, X. Вольф и др.) усомнились в достоверности многого из того, что писали историки античного мира, стали подвергать переданные ими данные пытливому анализу, выявляли расхождения между разными писателями в изложении одних и тех же фактов. Они ставили вопросы: каким образом в распоряжении того или иного автора могла оказаться детальная информация о событиях, имевших место за много веков до времени его жизни? Не добавил ли он что-нибудь от себя, не приукрасил ли, не «исправил» ли прошлое для нужд настоящего (ведь такое, увы, делается историками постоянно, вплоть до наших дней)? Как относиться к откровенно сказочным, чудесным элементам в исторических трудах древности?

Судьба античной цивилизации приобретала во многом иные очертания. Разумеется, тут не обходилось и без крайностей. Порой здравая, умеренная критика источников перерастала в гиперкритику, когда сомневались в достоверности чуть ли не всего написанного представителями античной историографии. Многие адепты новейших методик старались сокрушить всё, что только могли. Ранний этап истории Древнего Рима — события нескольких веков! — объявлялся полностью вымышленным. Великому Гомеру отказывали в праве на существование, заявляя, что такого поэта никогда не было, а дошедшие от его имени гениальные поэмы — продукт механического сращения мифологических песен, созданных в разные эпохи разными людьми. Красочные рассказы Плутарха о знаменитых греках и римлянах признавались не более чем исторической беллетристикой, чем-то вроде романов Дюма, по которым никто не будет всерьез изучать прошлое…

Не был обойден стороной и Геродот. Под влиянием вышеописанных тенденций в науке Нового времени, когда труд галикарнасского историка стал предметом всестороннего исследования, к нему сложилось неоднозначное отношение. С тех пор появились сотни, а затем тысячи посвященных ему работ, в которых высказывались самые разные оценки, и весьма нередко оценки эти были отрицательными. Порой, идя по стопам Ктесия и Плутарха, историки уличали Геродота в грубых ошибках. Возродился его образ как «отца лжи».

Вряд ли такой подход по-настоящему плодотворен. Ясно, что Геродот никак не может быть сравнен, скажем, с немецкими «кабинетными учеными» XIX века. Его интеллектуальный багаж, система взглядов на мир, методы работы — всё это совсем иное, в чем мы многократно имели возможность убедиться. Никто не будет спорить, что при желании в геродотовском труде можно найти сколько угодно недостатков. Но нужно ли это — придирчиво выискивать несовершенства? Любого автора следует оценивать прежде всего по его достоинствам, а не по недостаткам, по тому, что он нам дал, а не по тому, чего не дал. А в том, что Геродот дал нам очень многое, вряд ли кто-нибудь усомнится.

«Не в меру строгий суд над Геродотом» — так охарактеризовал положение вещей, сложившееся в тогдашней западноевропейской исторической науке, выдающийся русский ученый второй половины XIX века Федор Герасимович Мищенко. Его имя невозможно не назвать, когда речь заходит об изучении творчества «Отца истории» отечественной наукой. Мищенко внес в него, пожалуй, самый большой вклад. Он выполнил прекрасный перевод труда Геродота на русский язык, опубликованный в 1880-х годах, и приложил к нему две большие и очень ценные статьи. Первая — «Геродот и его место в древнеэллинской образованности» — имеет более общий характер. Но особенно важна вторая, которая именно так и называется: «Не в меру строгий суд над Геродотом»{223}. В ней историк решительно выступил против гиперкритицизма, предпринял попытку аргументированной «реабилитации» Геродота, дал достойный ответ тем исследователям, которые считали его «Историю» недостоверным источником.

Казалось бы, давно назрела необходимость в полном и окончательном «оправдании» галикарнасского историка, снятии с него клейма лжеца и фантазера. К сожалению, этого до конца не произошло даже по сей день. Не только в XIX, но и в XX веке влиятельной оставалась — да и поныне остается — научная школа, по-прежнему ставящая своей целью «развенчание» Геродота (как ее иногда образно называют, «школа Геродота-лжеца»){224}.

Пожалуй, самым крупным представителем этой школы выступил немецкий ученый Детлеф Фелинг, принявший особенно активное участие в развернувшейся в последние десятилетия дискуссии по вопросу об источниках Геродота. В очень полемичной и даже намеренно провокационной монографии с характерным названием — «Геродот и его „источники“: цитирование, вымысел и повествовательное искусство»{225} Фелинг высказал крайне критическое отношение к традициям, отразившимся у «Отца истории». Даже слово «источники» применительно к Геродоту поставлено в кавычки, что, разумеется, должно знаменовать известную долю иронии.

Выкладки Фелинга и его единомышленников, в свою очередь, тоже подвергались суровой критике со стороны тех исследователей, которые склонны воздавать галикарнасцу должное. Тем не менее «антигеродотовские» взгляды продолжают прокламироваться. Самое интересное — сущность их осталась по большому счету той же самой, что и у античных «ниспровергателей» Геродота: он обвиняется во лжи или плагиате, а то и в совокупности обоих этих пороков. Мы уже продемонстрировали в одной из глав, как «расправился» У. Хайдель с геродотовским египетским логосом: и в Египте-то Геродот не бывал, а попросту выдумал свою поездку, и списал-де он всё у Гекатея… Но точно так же мы видели и другое: все эти обвинения при более или менее пристальном рассмотрении оказываются голословными и рассыпаются подобно карточному домику.

Можно, конечно, смотреть на Геродота свысока, утверждая, что он еще не овладел всеми составляющими подлинно научного мировоззрения. Однако есть ли у нас достаточные основания относиться к «Отцу истории» пренебрежительно? Может быть, имеет смысл взглянуть на проблему под иным углом — не утратили ли мы чего-то по сравнению с ним? Не грешим ли подчас мы, современные историки, противоположной крайностью — стремлением осмыслить категории исторического бытия с помощью рациональных и только рациональных критериев, игнорируя всё, что не поддается постижению с этой точки зрения? Не мешало бы хоть изредка вспоминать о том, что история с самого момента ее возникновения — чуть ли не единственная из наук, находящаяся под покровительством музы (Клио).

Девять книг, на которые делится «История» Геродота — в том виде, в каком она дошла до нас, — названы по имени девяти муз древнегреческой мифологии: «Клио», «Евтерпа», «Талия», «Мельпомена», «Терпсихора», «Эрато», «Полигимния», «Урания», «Каллиопа». Ныне, кажется, все ученые согласны с тем, что это разделение не принадлежит автору — сам он делил свой труд не на книги, а на логосы. Книги же под именами муз появились позже, в эпоху эллинизма. Сотрудники Александрийской библиотеки (крупнейшего в тогдашнем мире центра научных исследований, особенно в области филологии) тщательно изучали греческую литературу предшествующих периодов, готовили образцовые, «канонические» издания ее шедевров, в числе которых было, разумеется, и сочинение Геродота. Выпуская его стандартизированный текст, издатели разбили труд на книги. Такова была общепринятая практика, соблюдавшаяся прежде всего для того, чтобы в дальнейшем было удобно делать ссылки. Например, «Геродот в четвертой книге говорит то-то и то-то». По такой ссылке читателю гораздо легче найти нужное место, чем если бы было сказано, допустим, «Геродот в скифском логосе говорит…». Ведь в таком случае нужно вначале долго искать этот самый логос. А поиск при тогдашней организации книжного дела был значительно сложнее, чем ныне.

Сейчас можно взять книгу и быстренько ее перелистать, пока не наткнешься на скифов. В Античности же, напомним, книги долгое время имели форму папирусных свитков. Соответственно «История» Геродота содержалась в пяти свитках. Свиток листать невозможно; его нужно, растянув перед собой и держа перед глазами, перематывать от начала к концу — так, как мы поступаем, например, с фотопленками, когда хотим найти какой-нибудь кадр. Это было долгое и трудоемкое занятие. А в поисках пресловутых скифов нужно было бы проделать это со всеми книгами-свитками подряд. Всё получится гораздо быстрее, когда знаешь, что брать нужно именно тот свиток, который помечен как «книга четвертая».

Но почему же все-таки использованы имена муз? Откровенно говоря, однозначного ответа на этот вопрос нет и поныне. Перед нами случай почти уникальный. Обычно книги, составлявшие то или иное литературное или научное сочинение, не носили никаких наименований, а просто нумеровались. Откроем хотя бы «Историю» Фукидида и увидим: «Книга I», «Книга II»… А у Геродота — музы. Может быть, у александрийских филологов возник соблазн красивого сопоставления: девять книг — девять муз? Но ведь труд Геродота именно они и делили на книги, и ничто не мешало им сделать так, чтобы он состоял не из девяти, а из десяти или восьми книг…

Нет, тут явно кроется какой-то сознательный замысел, в мотивы которого мы, может быть, так никогда и не проникнем. Но закрадывается подозрение: возможно, ученые александрийцы — а они были людьми тонкого научного чутья и изощренного художественного вкуса — интуитивно уловили внутреннюю связь «Истории» Геродота с музами, несравненную гармонию этого литературного памятника — единство в многообразии?