Продолжатели и критики
Продолжатели и критики
Какое влияние оказал Геродот на последующее развитие античного историописания? Ответ на этот вопрос не так прост и, во всяком случае, неоднозначен, даже противоречив.
Следующий за Геродотом великий историк, как всем известно, Фукидид. Он — по возрасту лет на тридцать, то есть на поколение, моложе Геродота — был коренным афинянином, знатным аристократом, причем, как мы знаем, выходцем из того самого рода Филаидов, с которым у «Отца истории» долго сохранялись самые близкие и теплые отношения.
Фукидид знал Геродота с детства; выше упоминались рассказы античных авторов, как он еще мальчиком прослезился, присутствуя на одном из геродотовских публичных чтений, а галикарнасец, заметив это, сделал поощрительное замечание Олору, отцу юного слушателя. Правда, свидетельства об этом эпизоде довольно поздние (они содержатся у Маркеллина и в словаре «Суда»), но им не следует отказывать в достоверности — ничего заведомо невозможного в них нет. Геродот действительно неоднократно читал фрагменты своего труда — на разных стадиях работы над ним — перед различными аудиториями; такова была общепринятая практика у прозаиков того времени, и особенно у историков{212}.
Ясно одно: если в детстве Фукидид и вправду был восхищен произведением маститого историка, то впоследствии, в годы зрелости, это чувство сменилось у него значительно более критичной оценкой. И это не удивительно: методы и приемы, к которым он обращался в своей работе, в целом ряде отношений едва ли неполярно противоположны геродотовским. Да и в целом трудно найти двух более несхожих авторов, чем эти два великих «служителя Клио». О серьезнейших различиях между «Историями» Геродота и Фукидида нам уже приходилось подробно говорить. Они, по сути, полные антиподы. Вместо геродотовского размаха, красочности, новеллистичности мы обнаруживаем у Фукидида доведенные до предела рационализм, логичность, скрупулезность.
В том, что Фукидид прекрасно знал произведение Геродота, помнил его до мельчайших подробностей, сомневаться не приходится. Однако интересно, что он в своем труде ни разу не называет имя Геродота. Почему? Уж не из-за сложного ли и противоречивого отношения к своему выдающемуся предшественнику? С одной стороны, он просто не мог прямо и открыто сказать что-либо плохое об авторе, когда-то своим талантом заставившем его плакать от счастья. С другой стороны, он не мог сказать о Геродоте ничего хорошего, поскольку откровенно считал его «несовершенным» историком по сравнению с самим собой.
Фукидид, таким образом, был обречен на то, чтобы стать одновременно и продолжателем, и критиком «Отца истории». Продолжателем — в самом прямом смысле. Геродот, как известно, остановился на описании событий 479/478 года до н. э. Сочинение Фукидида посвящено в основном Пелопоннесской войне, проходившей много позже. Однако в начале своего повествования он подробно останавливается на предпосылках вооруженного конфликта между Афинами и Спартой и начинает их рассмотрение… как раз с 478 года, тем самым как бы принимая у Геродота эстафету. Такой подход, наверное, тоже что-нибудь да значит…
Но и критиком своего предшественника Фукидид был убежденным и последовательным, хотя все-таки нельзя сказать, что нелицеприятным: критикуя Геродота, его имени он не упоминал. Поэтому для профанов фукидидовская критика оказывалась вроде бы и незаметной, неизвестно против кого конкретно направленной. Для специалиста же его намеки были достаточно прозрачны: «Как ни затруднительны исторические изыскания, но все же недалек от истины будет тот, кто признает ход событий древности приблизительно таким, как я его изобразил, и предпочтет не верить поэтам, которые преувеличивают и приукрашивают воспеваемые ими события, или историям, которые сочиняют логографы (более изящно, чем правдиво), историям, в большинстве ставшим баснословными и за давностью не поддающимся проверке» (Фукидид. История. I. 21. 1).
Противопоставляя свой труд сочинениям «логографов», кого Фукидид подразумевает под ними? В современной науке логографами принято называть древнейших, догеродотовских историков — Гекатея, Гелланика и др. Но не похоже что здесь речь идет о них. В целом в «Истории» Фукидида, кажется, только однажды упомянут один из авторов, ныне причисляемых к логографам, причем о нем говорится совсем в другом месте и совсем в другой связи: «Даже Гелланик, который, правда, коснулся этого периода в своей „Истории Аттики“ (но и то лишь вкратце), допустил при этом неточность в хронологии» (I. 97. 2). Имеется в виду как раз период после 479 года до н. э., который не успел описать Геродот. Но, кстати, обратим внимание и на то, что Фукидид сказал о Гелланике лишь слово — и то упрекнул его. Похоже, он был абсолютно уверен в своем громадном и неоспоримом превосходстве перед всеми предыдущими историками. Безусловно, Фукидид имел для этого некоторые основания, но всё же… от скромности он явно не умер бы. Впрочем, в манере чуть ли не всех крупнейших представителей древнегреческой историографии было ругать предшественников и восхвалять собственные заслуги…
Чтобы лучше понять суть тирады Фукидида против «логографов», интересно рассмотреть ее контекст и прежде всего обратить внимание на фразы, непосредственно предваряющие уничижительную характеристику. Вот что мы встречаем: «Да и прочие эллины о многих других установлениях и обычаях, существующих еще и поныне, память о которых не изглажена временем, также имеют неправильные представления. Так, например, думают, что лакедемонские цари при голосовании имеют не один, а два голоса каждый и что у лакедемонян был питанатский отряд, которого вообще никогда не существовало. Ибо большинство людей не затрудняют себя разысканием истины и склонны усваивать готовые взгляды» (I. 20. 3).
Тут-то становится совершенно ясно: Фукидид под видом абстрактных «логографов» критикует конкретного автора, и автор этот — не кто иной, как Геродот!{213} Ведь именно у Геродота сказано о двух голосах, принадлежавших каждому спартанскому царю в совете старейшин (VI. 57); упоминается у него и отряд из Питаны, селения в Лаконике (IX. 53).
Напрашивается однозначный вывод: Фукидид ведет полемику именно с Геродотом; из него же напрямую вытекает, что критика «логографов», идущая сразу же после полемического выпада против Геродота, несомненно, также должна быть относима на его счет. Фукидид просто развивает и обобщает свою мысль. Иными словами, в его глазах именно Геродот был «логографом по преимуществу», хотя ныне Геродота не только не относят к логографам, но как раз противопоставляют им.
Итак, по мнению Фукидида, то, что писал галикарнасец, — это баснословные истории, не поддающиеся проверке. Второму великому историку совсем не импонировал принцип предшественника — «передавать всё, что рассказывают». Фукидид счел, что этот, геродотовский, подход к прошлому совершенно ненадежен — ведь он не позволяет отличить правду от лжи, — и установил значительно более строгие стандарты исторической достоверности, а именно — начал критически анализировать свидетельства, оказавшиеся в его распоряжении. Если Геродот — «Отец истории», то Фукидида часто называют «отцом исторической критики».
Это придало его труду огромные достоинства. Но за любое приобретение приходится чем-то расплачиваться. Так получилось и на сей раз: Фукидид резко сузил предметное поле исторического исследования, свел его к современным ему военно-политическим событиям{214}. Только эти события он мог проверить, только за достоверность их изложения он безусловно отвечал перед своей читательской аудиторией.
Как бы то ни было, не Фукидид с его утрированным рационализмом стал «путеводным маяком» для последующих поколений античных историков. Специалисты, прослеживающие дальнейшее развитие античной исторической мысли, в IV веке до н. э. и в эллинистическую эпоху, справедливо обращают внимание на то, что на греческой почве (равно как впоследствии и на римской) восторжествовала скорее «геродотовская», чем «фукидидовская» линия{215}. Единственным известным нам существенным исключением был, пожалуй, Полибий с его «прагматической историей», которого можно назвать наследником традиций Фукидида. Остальные же представители историописания склонялись к иному пути — внедряли в свое повествование риторические и морализаторские элементы, проявляли большой, порой гипертрофированный интерес к проявлениям «чудесного» и даже «чудовищного» в жизни человеческого общества.
Это в полной мере можно сказать, например, о крупнейших представителях позднеклассической историографии — Эфоре и Феопомпе, учениках знаменитого ритора Исократа. Оба этих автора формально ставили перед собой цель продолжить фукидидовский труд, однако практически ничего общего в подходе к историческому материалу, в его отборе и интерпретации между ними и Фукидидом не наблюдается.
Несколько сложнее обстоит дело в случае с Ксенофонтом — еще одним продолжателем Фукидида. Ксенофонт получил не риторическое, а хорошее философское образование — у самого Сократа! Кроме того, он, подобно Фукидиду (и в отличие от Геродота), был не только писателем, но и практическим деятелем — политиком и полководцем. Соответственно, ему временами лучше удается удержать фукидидовский дух. Но по большей части его повествование также выливается в занимательный рассказ, где вместо научного осмысления событий на первый план выдвигается их этическая трактовка, даже морализаторство. Собственно, именно начиная с Ксенофонта, нравственный пафос становится едва ли не основным в греческом историописании. Геродоту — да и Фукидиду — он не то чтобы вовсе был чужд, но не имел для них структурообразующего значения{216}.
Этическим целям служили, помимо прочего, творимые Ксенофонтом мифы. Особенно ясно это видно на примере принадлежащего его перу трактата «Киропедия». По форме это вроде бы историческое произведение, сюжетом которого являются возникновение мировой державы Ахеменидов, деяния ее основателя Кира. Однако, по справедливому замечанию Э. Д. Фролова, «исторический материал, с первого взгляда столь богатый, на деле исполнял служебную роль условного фона… Персидская история как таковая его не интересовала. Эта история была для него — еще больше, чем новая европейская для Александра Дюма, — лишь стеной, на которую он вешал свою картину»{217}. «Картиной» же этой была разработанная Ксенофонтом на квазиисторическом персидском фоне социально-политическая утопия. Достаточно сравнить образы персов у Геродота и Ксенофонта; такое сравнение окажется явно не в пользу последнего. У «Отца истории» персидские цари и вельможи — живые, полнокровные персонажи, а у Ксенофонта — образцовые воплощения идеальных добродетелей, шаблонные и схематичные.
Еще одна группа следовавших за Геродотом древнегреческих историков — аттидографы. Напомним, это афинские историки-«краеведы», писавшие о прошлом родного полиса. К их числу принадлежали Андротион (тоже ученик Исократа), Клидем, Фанодем, Филохор и др. Все они были экзегетами, то есть уполномоченными государством толкователями оракулов и прорицаний, а также занимали другие религиозные должности.
Аттидографы в своих сочинениях, «Аттидах», концентрировались в основном на изложении и трактовке фактов, что делает эти сочинения ценными историческими источниками. Однако их авторов гораздо больше интересовали сведения о разного рода верованиях, местных мифах и связанных с ними культах, чем о конкретной политической истории. Все они сознательно сосредоточивали свое внимание на древнейшем, легендарном периоде истории Афин и Аттики в целом. А сколько-нибудь достоверной информацией о далеком прошлом они, естественно, не располагали (да и откуда ей было взяться?), и посему история в их трудах сплошь и рядом перемешивалась с мифом и, более того, сама мифологизировалась. Реальные исторические события облекались в ткань мифа и начинали жить новой жизнью, всецело подчиняясь законам мифотворчества. Отсюда происходил и общий повышенный интерес аттидографов к мифологическим сюжетам, особенно этиологическим — объясняющим происхождение того или иного явления. Этому способствовало и их положение, напрямую связанное с религиозной жизнью полиса. Но в любом случае они явно примыкают скорее к «геродотовской», нежели к «фукидидовской» линии античной историографии.
Все эти тенденции нашли еще более полное воплощение после походов Александра Македонского. В результате завоевания обширных территорий греки лицом к лицу встретились с издавна будоражившим их воображение миром Востока. Собственно говоря, даже историки классической эпохи — и, в частности, Геродот, — когда в той или иной связи заговаривали о восточных странах, давали полный простор для таинственного и чудесного. И чем дальше к восходу солнца уносилось их повествование, тем фантастичнее становились рисуемые ими картины. Мы уже видели: о делах, допустим, лидийских или малоазийских «Отец истории» рассказывает вполне реалистично. Он переходит к областям более отдаленным — Египту, Вавилонии, Мидии, — и роль фольклорных элементов значительно возрастает. Когда, наконец, он касается таких «крайних» регионов ойкумены, как Индия или Скифия, появляются муравьи величиной с собаку или одноглазые люди{218}.
При этом в сравнении с некоторыми последующими греческими историками Востока Геродот, можно сказать, блистал точностью, правдивостью, объективностью. Очень характерны в этом отношении сохранившиеся во фрагментах труды Ктесия Книдского — врача и историка первой половины IV века до н. э. Он долгое время подвизался при ахеменидском дворе в качестве лейб-медика царя Артаксеркса II, а вернувшись на родину, писал о Персии, Мидии, Ассирии, Индии — иными словами, сделал Восток своей «специальностью». Казалось бы, ему, как человеку, не понаслышке знакомому с описываемыми темами, следует доверять. Однако Ктесий всегда — и с полным основанием — считался автором недостоверным, не имевшим никакого отношения к серьезной исторической науке. Его исторические сочинения больше напоминают романы, а порой — сказочные истории.
Одним словом, Восток властно воздействовал на сознание греческого интеллектуала. Он завораживал, заставлял забыть о голосе критического рассудка. Похоже, писать о нем можно было только с использованием фольклорных мотивов. Впрочем, разве не так относились к Востоку и европейцы последующих эпох? Они зачитывались отнюдь не научными и философскими трудами Авиценны, Аверроэса, аль-Бируни, аль-Хорезми, а сказками «Тысячи и одной ночи». На этом фоне восточные сюжеты Геродота в большинстве своем выглядят в высшей степени трезвыми и продуманными.
Итак, эллинистическое историописание развивалось под тем же знаком, что и классическое греческое. Фукидида почитали, но его методу не следовали. Крайне немногочисленные исключения — например Полибий — лишь подтверждают общее правило.
И всё же мы в определенной мере погрешим против истины, если скажем, что Эфор, Феопомп или Ктесий Книдский явились в полной мере «наследниками» Геродота, продолжателями его линии в исторической науке. Из их работ безвозвратно исчезло что-то неуловимое, что прочно ассоциируется у нас именно с «Отцом истории». Ушел горячий, искренний, открытый миру оптимизм, а на смену ему пришел холодноватый, порой несколько искусственный пафос риторической историографии; появились ностальгические нотки.
Прямых последователей — тем более таких, которые смогли бы подняться до его уровня, — Геродот не имел. Трудность освоения его наследия позднейшими авторами обусловливалась, помимо прочих факторов, еще и тем обстоятельством, что галикарнасец написал свой труд на ионийском диалекте древнегреческого языка, а впоследствии литературной нормой в Элладе (во всяком случае, для прозы) стал другой диалект — аттический. Но это, пожалуй, всё же не главное.
Почетный эпитет «Отец истории» закрепился за Геродотом уже в Античности. Мы встречаем его у Цицерона (Цицерон. Об ораторе. II. 55), но последний, насколько можно судить, лишь повторил давно сформировавшееся в представлениях людей «общее место». Несмотря на то что историки в Греции были и до Геродота, он своим трудом полностью затмил, отодвинул на второй план их всех.
Но есть, так сказать, и другая сторона медали. Бок о бок с позитивной репутацией Геродота всегда шла другая, негативная. Он рано стал восприниматься как «Отец истории»; но так же рано — если не раньше — в нем стали видеть «отца лжи», безответственного фантазера, выдававшего сказочные выдумки за истину. Для многих древних греков имя Геродота звучало примерно так, как в наши дни имя барона Мюнхгаузена.
У Геродота были не только восторженные поклонники, относившиеся к нему с пиететом. Они-то как раз находились скорее в меньшинстве, а преобладали критики, жесткие и даже жестокие, пристрастные, во многом несправедливые.
Так, упоминавшийся нами Ктесий Книдский полемизировал с Геродотом по многим «восточным» сюжетам, ссылаясь на то, что сам он, как человек, живший при персидском дворе, гораздо лучше знает эту проблематику. Ктесий упрекал «Отца истории» в многочисленных ошибках и искажениях фактов. Но на деле, кстати, сравнение информации, содержащейся у Геродота и Ктесия, в подавляющем большинстве случаев оказывается не в пользу последнего. Как раз у него гораздо больше откровенных вымыслов и баснословных историй. Так что уж ему-то менее всего пристало порицать своего галикарнасского предшественника (и почти земляка: Галикарнас и Книд находились буквально по соседству друг с другом).
Что-то подобное можно сказать и о египетском жреце и эллинистическом историке III века до н. э. Манефоне. Он подвергает Геродота весьма жесткой критике по различным вопросам, связанным с Египтом. Но, как отмечалось исследователями{219}, по-настоящему принципиальных расхождений между Геродотом и Манефоном не так уж и много, а важные совпадения, напротив, встречаются в изобилии.
Традиция подобного негативного отношения к «Отцу истории» достигла апогея в известном трактате Плутарха «О злокозненности Геродота» (Плутарх. Моралии. 854е—874с). Плутарх Херонейский, знаменитый греческий биограф и моралист I–II веков н. э., являлся очень крупной фигурой в интеллектуальной жизни своего времени. Его ученые методы были, кстати говоря, весьма близки к методам Геродота. Плутарх — продолжатель «диалогичной» линии в античном историописании{220}. Но субъективно он был горячим поклонником Фукидида, а к Геродоту относился с большой неприязнью. Почему? Нам многое станет ясно, когда мы процитируем некоторые важнейшие места из «обличительного» трактата Плутарха:
«Стиль Геродота, простой, легкий и живой, уже многих ввел в заблуждение… Но еще больше людей стало жертвой его недоброжелательства. Самая возмутительная несправедливость, как сказал Платон, — иметь репутацию справедливого, не будучи им; но верх злокозненности — скрывать свои истинные побуждения под личиной простоты и добродушия, чтобы нельзя было догадаться об обмане. Геродот проявляет свое недоброжелательство по отношению к самым различным греческим государствам, но больше всего к беотийцам и коринфянам; поэтому мой долг, как я полагаю, выступить на защиту и своих предков, и истины, что я и сделаю в этом сочинении. Если же бы я захотел рассмотреть все другие обманы и выдумки Геродота, то для этого понадобилась бы не одна, а много книг. Но „лик Убеждения могуч“, как говорит Софокл, особенно же, когда язык писателя имеет столько приятности и силы, что может скрыть, наряду со всеми прочими его пороками, и его злокозненность… Злокозненность Геродота, хоть легче и мягче злокозненности Феопомпа, но глубже ранит и причиняет больше страданий, подобно тому, как сквозные ветры, дующие через узкие щели, мучительнее ветров, бушующих на открытых пространствах. Поэтому я и считаю наиболее правильным сначала дать общую характеристику такого повествования, которое можно назвать не добросовестным и не доброжелательным, а злокозненным, и обрисовать его отличительные черты и признаки…
Прежде всего, того человека, который имеет в своем распоряжении благопристойные слова и выражения и тем не менее при описании событий предпочитает употреблять отталкивающие и неблагозвучные, необходимо считать нерасположенным к читателю и как бы упивающимся своим противным стилем, режущим слух читателя…
Такой писатель с особым интересом относится ко всякого рода порокам, какие только существуют, хотя бы они не имели никакого отношения к истории, и без всякой нужды вносит их в свой рассказ. Он без нужды распространяет свой рассказ и отступает от своей темы для того только, чтобы включить в него чью-нибудь беду или какой-нибудь неудачный и неблагородный поступок, — в этих случаях ясно, что злоречие доставляет ему удовольствие… Ведь вставные экскурсы и отступления в исторических трудах служат для изложения мифов и объяснения старинных обычаев, а кроме того, для восхваления действующих лиц; а к тому, кто стремится использовать эти вставки для поношения и ругани, вполне применимо содержащееся в трагедии проклятие „тем, кто людей несчастья собирают“…
Другая сторона того же явления, очевидно, — умолчание о благородном и прекрасном. Такой прием обычно не подвергается осуждению, но он применяется с дурным намерением в тех случаях, когда опускаются как раз факты, важные для истории. Тот, кому неприятно хвалить совершивших добрый поступок, не только ничуть не лучше того, кому приятно поносить других, но, пожалуй, еще и хуже…
Четвертый признак неблагожелательного характера историка — стремление из двух или многих версий рассказа всегда отдавать предпочтение той, которая изображает исторического деятеля в более мрачном свете… От него справедливость требует, чтобы он говорил то, что считает истиной, а если неясно, где истина, чтобы он охотнее передавал те рассказы о своих героях, которые сообщают о них хорошее, чем те, которые рисуют их в дурном свете. Многие историки совсем умалчивают о дурном…
Бывают и такие случаи, когда исторический факт сам по себе твердо установлен и не вызывает сомнений, но причины, побудившие совершить его, и намерения и планы действующих лиц не ясны. В этих случаях тот, кто ищет низких устремлений, очевидно, руководится недоброжелательством и злокозненностью… Так, ясно, что нет недостатка в зависти и злокозненности у тех, которые склонны объяснять славные дела и похвальные подвиги низкими побуждениями и, чтобы очернить исторических деятелей, без всякого основания подозревают их в том, что они, совершая эти подвиги, втайне преследовали недостойные цели, хотя в том, что делалось открыто, они и не могут найти ничего, достойного порицания…
Злокозненность может иметь место и в случае неправильного освещения побудительных причин: когда, например, писатель заявляет, что исторический деятель достиг успеха не делами добродетели, а при помощи подкупа… или когда говорят, что то или иное деяние не стоило совершившему его никакого труда… или когда говорят, что тот или иной исторический подвиг был делом не разума, а счастливого стечения обстоятельств… Ясно, что эти люди, отрицая благородство, ревность к трудам, добродетель и независимую волю исторических деятелей, стремятся преуменьшить величие и красоту их деяний…
Тех, которые открыто поносят неугодных им исторических деятелей, не соблюдая никакой меры, можно обвинить в дурном характере, резкости и невоздержанности. Но те, которые бросают стрелы своей клеветы скрытно, как бы из засады, а затем отходят в сторону, заявляя, что якобы они не верят тому, к чему сами же стремятся внушить доверие, и отрицают свою злокозненность, повинны не только в злокозненности, но еще и в низости…
К этим людям близки те, которые скрашивают свои поношения мало чего стоящими похвалами… Подобно тому, как ловкие и искусные льстецы к многочисленным и многословным похвалам иногда прибавляют незначительные порицания, как бы сдабривая свою лесть прямотой, так и злокозненность, чтобы снискать в слушателях веру к их клевете, прибавляет к ней и похвалу…
Он (Геродот. — И. С.) такой горячий сторонник варваров, что отрицает виновность Бусириса в известных всем человеческих жертвоприношениях и убийстве иностранцев, и приведя доказательство того, что египтяне крайне богоугодные и справедливые люди, он перелагает вину в этих мерзостных преступлениях на греков…
…Если не признать, что Геродот — злокозненный человек, придется допустить, что лакедемоняне коварны и злокозненны, что афиняне стали жертвой обмана вследствие их собственной глупости…
Человеку, который считает себя галикарнасцем, хотя другие и называют его фурийцем, не следовало бы так уж поносить греков, ставших на сторону персов. Ведь галикарнасцы, хотя и были дорийцами, выступали в поход против греков со всем своим гаремом. Геродот же крайне далек от того, чтобы со снисходительностью указывать на обстоятельства, вынуждавшие каждое отдельное греческое племя стать на сторону варваров…
Всего произошло четыре больших сражения с варварами: Артемисий, Фермопилы, Саламин, Платеи. И что же? От Артемисия греки, по словам Геродота, бежали; при Фермопилах подвергался опасности только царь-военачальник, а остальным было мало дела до персов: они сидели дома и справляли Олимпийские и Карнейские празднества. Что касается событий при Саламине, то при рассказе о них Геродот уделил Артемисии больше места, чем всему морскому бою. И, наконец, во время Платейского боя греки, по его словам, засели в Платеях и до конца сражения не знали ничего о том, что происходит на поле битвы… Что же остается у греков славного и великого от этих сражений? Лакедемоняне сражались с безоружными, остальные даже не знали, что идет сражение; знаменитые братские могилы, почитаемые всеми, — поздняя подделка; треножники и алтари, стоящие в храмах богов, покрыты фальшивыми надписями. Единственный, кому удалось узнать истину, — это Геродот; всех прочих людей, которых чтут греки, обманула ложная молва, изобразившая победы того времени как нечто выдающееся. Что же можно сказать после этого? Геродот ловко умеет писать, и речь его приятна; его рассказы очаровательны, производят сильное впечатление и изящны… Ну, о высоком искусстве, пожалуй, говорить не приходится, но как-никак его речь мелодична и отделана. Вот это-то, конечно, очаровывает и привлекает к себе всех. Однако его клеветы и злоречия надо остерегаться, как ядовитого червя на розе, — они скрыты за тонкими и лощеными оборотами. Если мы забудем об этом, мы против своей воли поверим лживым и нелепым его сообщениям о лучших и величайших городах и мужах Греции».
Итак, Плутарх обвиняет Геродота в сознательном, злонамеренном искажении событий. Но, разумеется, к этим нападкам, как бы веско они ни звучали для современников херонейского моралиста, мы ныне уже не можем относиться серьезно. Его критика явно субъективна и тенденциозна. Достаточно сказать, что для Плутарха особенно неприемлемы именно те черты творчества «Отца истории», которые нам представляются самыми ценными: объективность и непредвзятость по отношению как к грекам, так и к «варварам», нежелание замалчивать нелицеприятные факты, отсутствие морализаторского пафоса и нарочитой патриотической риторики.
Сам Плутарх, отделенный от Греко-персидских войн многовековой дистанцией, имел перед глазами уже во многом мифологизированный их образ, видел в них самое славное событие в истории своей родины. Поэтому ему, естественно, не понравилась та «неортодоксальная», а на самом деле — точная и правдивая картина этих войн, которую нарисовал Геродот. Эллины, которые, вместо того чтобы объединяться накануне вражеского нашествия, погрязают в мелких ссорах друг с другом; «варвары», которые не уступают своим противникам в доблести, а иногда даже превосходят их, — всё это вызвало негодование Плутарха. Но любой объективный ученый, естественно, встанет в споре Плутарха с Геродотом на позицию последнего. Ведь то, что он описал, действительно было; а уж нравится это или не нравится — вопрос другой.
Как бы то ни было, если Плутарх по отношению к Геродоту и стоял на крайних позициях, то всё же он лишь высказал в наиболее откровенной и подчеркнутой форме не какие-нибудь экзотические, а весьма распространенные, пожалуй, даже преобладающие взгляды. «Отцу истории» не доверяли.
Возьмем, к примеру, Дионисия Галикарнасского — другого очень авторитетного критика, жившего несколько ранее Плутарха. Он в целом оценивал труд своего знаменитого земляка весьма высоко, даже выше, чем «Историю» Фукидида. Суждение Дионисия о Геродоте тоже необходимо привести — хотя бы для противовеса тирадам Плутарха. Audiatur et altera pars — «Пусть будет выслушана и другая сторона», как в старину говорили в судах.
«Если я должен высказаться о Геродоте и Фукидиде, то вот то, что я по этому поводу думаю. Самая первая и необходимая задача любого историка — выбрать достойную и приятную для читателя тему. Ее, мне кажется, Геродот выполнил лучше, чем Фукидид. Ведь Геродот избрал своей темой историю деяний греков и варваров, „чтобы ни события, ни дела не изгладились из памяти людей“, как говорил он сам. Это вступление есть начало и конец его истории. Фукидид же описывает только одну войну, и притом такую, которая не была ни славной, ни победоносной, не случись которой, было бы гораздо лучше, но раз уж она все-таки произошла, то потомкам лучше о ней не вспоминать, предав ее забвению и обойдя молчанием… И насколько сочинение, описывающее замечательные дела эллинов и варваров, превосходит произведение, изображающее страдания и страшные муки греков, настолько же благоразумнее выбор темы у Геродота, нежели у Фукидида. Ведь решительно нельзя сказать, что он выбрал эту тему по необходимости, чтобы не повторять других, прекрасно понимая, что прошлое гораздо достойнее. Как раз наоборот, во вступлении он с насмешкой говорит о минувших делах, считая происходящее при его жизни гораздо более замечательным, и, таким образом, становится ясно, что он сознательно выбрал именно эту тему. Геродот поступил совсем иначе, его не остановило то обстоятельство, что до него писатели Гелланик и Харон выпустили сочинения на ту же тему; напротив, он верил, что может создать нечто лучшее — и он это сделал.
Вторая важная для исторического труда задача — определить, с чего начать и где следует кончить. И в этом отношении Геродот намного осмотрительнее Фукидида, потому что он начинает с тех причин, которые побудили варваров впервые причинить вред эллинам, и кончает, дойдя до возмездия и кары за это. Фукидид начинает уже с того времени, когда грекам пришлось скверно. Эллин, афинянин и тем более гражданин не из последних, а один из тех, кому в числе лучших афиняне доверили руководство военными действиями и почтили другими почестями, Фукидид не должен был так поступать…
Третья задача историка — обдумать, что следует включить в свой труд, а что оставить в стороне. И в этом отношении Фукидид отстает. Геродот ведь сознавал, что длинный рассказ только тогда приятен слушателям, когда в нем есть передышки; если же события следуют одно за другим, как бы удачно они ни были описаны, это неизбежно вызывает пресыщение и скуку, и поэтому Геродот стремится придать своему сочинению пестроту, следуя в этом Гомеру. Ведь беря в руки его книгу, мы не перестаем восторгаться им до последнего слова, дойдя до которого, хочется читать еще и еще. Фукидид же, описывая только одну войну, напряженно и не переводя дыхания нагромождает битву на битву, сборы на сборы, речь на речь и в конце концов доводит читателей до изнеможения…
Следующая задача историка — распределить материал и расставить всё по своим местам. Каким же образом каждый из них распределяет и располагает сообщаемое? Фукидид следует хронологии, а Геродот стремится схватить ряд взаимосвязанных событий. В итоге у Фукидида получается неясность и трудно следить за ходом событий… Геродот же, начав с царства лидийцев и дойдя до Креза, сразу переходит к Киру, который сокрушил власть Креза, и затем начинает рассказ о Египте, Скифии, Ливии, следуя по порядку, добавляя недостающее и вводя то, что могло бы оживить повествование. Сообщая о военных действиях между эллинами и варварами, происходившими в течение 220 лет на трех материках, и дойдя в конце истории до бегства Ксеркса, Геродот нигде не разбивает повествования. Таким образом, получается, что Фукидид, избрав своей темой только одно событие, расчленил целое на много частей, а Геродот, затронувший много самых различных тем, создал гармоническое целое.
Я упомяну еще об одной черте содержания, которую не меньше, чем уже рассмотренные нами, мы ищем в любом историческом труде, — это отношение автора к описываемым событиям. У Геродота оно во всех случаях благожелательное, он радуется успехам и сочувствует при неудачах. У Фукидида же в его отношении к описываемому видна некоторая суровость и язвительность, а также злопамятность, вызванная его изгнанием из отечества…
Таким образом, в области содержания Фукидид слабее Геродота, в области же стиля он в чем-то хуже, в чем-то лучше, в чем-то равен ему… Таким образом, подводя итог, я говорю, что поэтические произведения — я без стеснения называю их поэтическими — оба прекрасны, но весьма различаются между собою только в том, что красота Геродота приносит радость, а красота Фукидида вселяет ужас» (Дионисий Галикарнасский. Письмо к Помпею. 767–777 R).
Но на что в этой оценке следует обратить внимание? Не может не броситься в глаза, что Дионисий восхваляет Геродота за что угодно — за хорошо выбранную тему, удачную композицию, исторический оптимизм, стилистические и языковые достоинства, — но только не за правдивость повествования. Об этом не сказано ни слова. Похоже, на сей счет и у Дионисия существовали сомнения…