ЗВЕРЬ ОХОТИТСЯ НА ЧЕЛОВЕКА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЗВЕРЬ ОХОТИТСЯ НА ЧЕЛОВЕКА

«…Идешь, идешь, идешь, идешь, слышишь, тут треснет, так ты в другую сторону. А они в лесу ловили, по болоту… По грязи идешь, по пояс, барахтаешься, чебохаешься, а бо-о!.. Не дай божечка! Говорили:

— Будем раз в день есть, только бы из болота вылезти…»

(Из рассказа Ганны Григорьевны Тарасевич. Иканы Борисовского района Минской области.)

Человека гонят, выживают из деревни, из города — в лес. Потом идут на охоту. На женщин, на детей охотятся,

Звери идут облавой на людей.

Рассказывает Ганна Павловна Бурак. Лисна Верхнедвинского района на Витебщине.

«…В лесу мы там с неделю просидели. Муж говорит: — Поедем мы ближе к дому. Там один сосед, говорит, переехавши, дак они в деревню ходят, картошки приносят, зерна приносят, мелют, болтушку варят, лепешки пекут Вот и мы, говорит, поедем туда.

Ну что я, я ж одна не упрусь, что я сделаю одна с двоими детьми? Ну вот, приехали — наложили воз сена, повез он, и дочка поехала с ним.

— Я, говорит, пойду домой, може, принесу картошки!

Ну вот, они поехали, а я осталась так с детьми своими. Приехал, последний воз сена наложили. Он мне говорит:

— Нехай ребяты едут со мной, а то последнее будем забирать, дак некуда буде им сесть…

Там и кадушки были с жирами, там все было. И некуда будет сесть. А по озеру идти — уже было верховодье по льду, вода большая.

— Ноги, говорит, замочат, а где они тогда будут сушить, негде будет сушить.

Ну, а я думаю: неужели ж он чтобы хуже хочет? Я взяла этих ребят, усадила ему на сено, они и поехали. Он говорит:

— Приедем, сгрузим, а тогда или я, или Клавдя к тебе приедем.

Ну, вот они и поехали, а я осталась. Жду, жду, жду — их нетути. И солнце зашло — все нет, и темно стало — все их нет. Я уже — в панику, плачу. Что уже, значит, давно нетути, что уже их нет. Пошла к соседу, стала рассказывать. Они говорят:

— Ясно, что их нет, уже их немцы уловили, там бы они не сидели.

Ну и вот, утром, чуть свет, прибегает этот мой старший хлопчик ко мне. И говорит:

— Мамка, нас немцы уловили. И дедушку уловили, говорит, и Витю, и там, говорит, Кузьму с ребятами уловили, старуху одну… А я это пришел, потому что нашли двух коров и приказали одну корову мне вести, а другую — другой девочке. Ну, я, говорит он, думаю: „Буду вести эту корову до болота, а тогда, говорит, за сани привяжу, а сам — в лес“. Едем тихонечко, привязал за сани, а немец назад не глядит. Привязал эту корову — и ходу в кусты, и побежал. И эта девочка побежала за мною.

Побежал, говорит, под дерево и повалился, и лег… Отец мой был глухой, а меньший хлопчик говорит ему:

— Дедушка, а нашего Шуры уже нетути. И плачет. А немец говорит:

— Не плачь, говорит, мальчик, завтра будет и Шура вместе, и мамка будет, все будете вместе…

Ну и вот, говорит, он очередь из автомата пустил, этот немец, как раз в ту сторону, где мы лежали, в то дерево. Если б, говорит, на одну четверть ниже, он бы, говорит, убил бы меня. Две пули попали в ту сосну.

Ну, тогда они уже постреляли и поехали, а он, хлопчик, знал, что там на острове двое мужчин копали землянку себе, ну, вот он и побежал туда: може, их там найду, говорит. Прибегает туда, а они, говорит, коней выпрягли, покуривают в преспокойности. А я как закричу им, говорит:

— А, дядечки, скорей будем утекать! Уже немцы, говорит, уловили и повезли и дедушку, и Кузьму, и ребят!..

А они скоренько запрягли, один, говорит, дядька взял меня к себе на сани, в ноги ущемил, и, как могли только эти кони бежать, так они их гнали. Выскочили на озеро. Уже на середине озера, и немцы с этими людьми на озеро выехали и начали из пулемета по ним стрелять. Но они уже их не доставали, только этими осколками, льдом обсыпали их. Тогда они выехали к берегу, поставили автомат… не, пулемет, и стали по ним стрелять. Но уже их не доставали, они уже далеко были. Ну и вот, они уже тогда поехали к нам, и так вот он уже ко мне пришел и рассказал, что там случилось.

Тогда я соседям говорю:

— Ну, раз их уже сегодня уловили, то завтра нас уловят. Они сюда придут.

Ну, и так получилось. На зорьке они пришли к нам, эти немцы.

Нас много там собралось. Ну, не могли никак вопрос решить.

Один говорит:

— Поедем за озеро, за Лиснянское. А другой говорит:

— Не!..

Вопрос: — Это вы так говорите?

— Соседи. Там же много было, може, сотни две. Ну, и тогда уже они так довалтузились, и уже солнце стало всходить, уже на озеро не выедешь: видно, немцы все равно убьют. И тут слышим из-за горы шорох какой-то. Изморозь большая была и шорох большой. А людей много, не добиться толку никак.

Кричат:

— Тише, тише! Хоть узнать, какой звук!

Вот тогда несколько хлопчиков побежали на гору, и я в том числе побежала на гору, и мой хлопчик, этот больший, побежал со мною. Ну, человек нас десять и побежало. Только мы на гору взбежали — и тут, под нами такой густой, густой сосняк. И тут немцы. Идут из-под горы. Мы тогда закричали и руками замахали этим, что уже немцы, немцы… И они как стояли под горой, так и пустились вдоль болота. А мы по горе побежали. И вот мы по горе бежали, а уж немцы — их штуки три бежало за нами. По-русски уже кричали, по матушке на нас, и стреляли, а мы все бежали. На мне был полушубок надет, я расшпилилася, и полы эти махались, и пуля попала мне в полу, разрывная. Тут вырвало клок. Я тогда полушубок сняла и кинула. Все равно я с ним никуда не убегу. И у кого были там какие котомки за плечами с сухарями — все покидали. И побежали — в чем стоим. Прибежали к одному озеру и говорим:

— Или по болоту обегать, или через озеро? А я говорю:

— Не, побежим лучше прямиком через озеро. Пока будем путаться — тут они нас и настигнут.

Вопрос: — А как называлось озеро?

— Карасино. Вот. Так перебежали мы уже это озеро. Я первая побежала, и за мною все побежали. Вышли на проталину. Это дело было перед пасхой, проталины были. Стоим. Обтираемся, потому что с нас пот льется со всех. И вдруг нам наперед едут немцы на паре коней. А куда ж нам деваться? Вперед идти — тут лес редкий совсем, они нас тут убьют. Назад идти — там стреляют и люди кричат, жгут, дым столбом идет. Прямо страх невозможный! Куды деваться? И вдруг, глядим — лежит от пас так вот елка лохматая, заваленная в болото. Я говорю одному мальцу:

— Давай под эту макушку ляжем, ты с одной стороны, а я — с другой.

А эти уже мальчишки, которые были… Во, такой ельничек был, дак они его подняли и под низ полезли, и там сидели. А мы с тем мальцем — под верхушкой: он с одной стороны лег, а я — с другой. Одна только кофта была оставшись у меня, притом красная, и платок на голове теплый был. Я сняла платок с головы и накрыла так плечи, чтоб не видно было, что красное. И руки голые, и голова голая, и коленки голые. Чулки съехали, некогда было подтянуть. И так в снег легла, в этом снегу я лежала… И целый день мы отлежали. И вот они, когда подъехали к нам, эти немцы, — остановились. Ну, мы говорим, теперь тут будет наша смерть… Слезли с саней и начали глядеть, есть ли следы. Хорошо, что никуда мы с этой проталины не сбежали. Поглядели, поглядели — нетути нигде следов обратно, погаркали по-своему, вытащили папиросы, закурили, запахло ихними этими сигаретами, и сели на поле: от нас, може, метров триста отъехали и сделали засаду. Коней выпрягли, огонь развели, выстрел дали. А мы лежим, ни с места, никуда нельзя сойти. И они нам видны. Ну, и вот мы лежали целый день. Как не стреляют, — тогда мороз начинает у нас пробегать по спине, как только выстрелят — так сразу жарко-жарко станет, что кипятком кто-нибудь обварит. Ну, и вот так лежали полный день, пока солнце. Солнце зашло. Тогда они коней запрягли, выстрел дали и подались. А мы тогда уже полежали с полчаса, встали, и руки — что грабли, и ноги уже — просто движения нетути!.. В снегу отлежать босыми-голыми ногами…

Ну, и мы тогда пойдем уже этих ребят собирать. Стали этих ребят собирать, стали кричать им. Которые близко были, те поприбегали, а мой как сбежал — обратно, назад, через озеро, прибился к чужим людям, и он уже там и был. Я стала кричать на всю голову. На меня кричат:

— Не кричи, а то придут немцы и всех поубивают!

— Нехай идут — мне уже все равно жизнь не интересна, я уже, говорю, одна осталась. Нехай, говорю, идут.

Ну, и они не услышали, не пришли к нам.

А мы пойдем уже тогда обратно, поглядём, где они уже это нас… Где кинули мы своих коней, повозки. Выводим уже тогда по следу, след в след.

Да. Тогда на гору взошли, слышим — в болоте какой-то шорох. Захрустел этот хворост. Мы опять поразбегались по лесу, куда кто. Слушаем. Слышим — говорят по-русски.

— Это, говорим, наши.

Тогда обратно в кучу туда, в болото. А там с Великого Села три человека… Один — из нашей деревни, а два с великого Села, что близ Освеи, такой Семен есть с сыном. Ну, тогда мы пришли к ним, поговорили, как кто откуда уже шел, а про еду ж — и не толкуем. Двое суток ничего во рту не было. И ни у кого — ничего. Этот уже человек говорит, Вельский:

— У меня есть гороху пригоршни две.

Дак он нам по горсточке всем разделил тот горох, ц вот мы тот горох съели и пошли туда, где мы уже бросали все свое. Приходим туда — кони убитые, сани поломанные, подушки все распущенные — белый, белый весь чисто лес! У кого было сало в кадушках — все пооткрыто и этой отравой пересыпано, и бумажки эти с мухами нарисованными на пакетиках, что они уже пересыпаны… А люди все убитые, постащенные в груды, облитые бензином и так горят, как настоящие дрова, аж скворчит — когда горят! Ну, и вот, мы тогда там побыли…

Вопрос: — А люди это из вашей деревни?

— Отовсюду были, со всего сельсовета были съехавшись. Вот. И все там погибли. Ну, вот, тогда мы уже идем — пойдем ближе к дому. Идем один за одним — это вслед, человек десять, и слова ни один никому не говорит. Надо остановиться — тогда я за тебя возьмусь, а ты за другого, за третьего — так все и останавливаемся. Послушаем — нигде ничего не слыхать. Тогда толкнешь один другого по очереди, так и пошли. Такой страх был, так мы не могли говорить, что столько людей лежит и все горят…»

И это, такое — не дни, не месяцы, а годами.

Ганна Бурак продолжает свой горький рассказ.

«…Ну вот, побежали в лес. Завязался большой бой. Уже нам деваться некуда было. Немцы отступали. Мы тогда…

Вопрос: — Это когда приближался фронт?

— Немцы отступали, наши наступали на них. Это уже в сорок четвертом было. Ну, вот нам деваться некуда, и мы тогда побежали в озеро. Такое глубокое, илистое. Мы влезли в это озеро и за кочки эти, за папоротник держались и лежали в этом… Ну, аж по горло в воде были. И к нам как привяжутся лягушки! Такие большие, страшные — не отбиться. Возьмешь в руку — ка-ак бросишь ее от себя подальше. Минут пять нет, обратно приползает к тебе, „ква-ква“ — кричит. Мы опять ее откинем. Вот так лежали до вечера, в этом озере.

Тогда уже услышали, что машины идут, и наше радио говорит. Мы засмеялись, рады стали — наши поехали! Наше радио говорит!

Вылезли из этого озера и пошли, пошли в деревню Малашково. Там не узнать — был песок желтый, а стал черный от этих, от снарядов. Ну, тогда пришли из Малашкова на Залугу. С горы мы уже наблюдали, что в Лисне делается. Тут большое движение по большаку шло, а какое — мы не знаем. Ну, и около болота была рожь посеяна. Мужчины говорят:

— Надо идти поглядеть, чьи следы, — немецкие или наши.

Пошли, поглядели и говорят:

— Это немцы.

Это уже наши их погнали. И пошли мы. Договорились, чтоб по одной колее идти, чтоб не попасть на мину. Немного отошли от этой деревни — лежит немец убитый.

— Ага, говорим, попался хоть один!..

Стоим мы на этой, на горе. Ой, спутала!.. Подходим мы это уже сюда, к Лисне, где пилорама, там стояла кухня наших красноармейцев. Они нас увидели — прибежали, нас обнимают, целуют, и мы их целуем и плачем, рады, что уже своих увидели. А они говорят, что мы, говорят, идем от самого Невля и нигде, говорят, не видели гражданского человека, кроме военных. Говорим, что мы тоже не из этой деревни, мы девять километров отсюда. Из этой деревни еще ни одного человека не было, все в полоне, которые живые были. Ну, и вот они нас тут чаем напоили, накормили, по шинели нам дали, по рубашке по вязаной немецкой дали…

Ну, их там было побито, этих немцев, что страшно. Шла „катюша“, по ним как ударила, дак они без памяти в озеро. И в озере было много, дак жара была, лето. Мы их тогда подбирали уже на месте и закапывали, чтоб не было никакого заражения…»

А жителей деревни Городец Быховского района, что на Могилевщине, звери ловили, используя свои «охотничьи хитрики», страшные и издевательские. О том рассказывает Мария Гавриловна Ковалева. Она спаслась. И еще несколько человек.

А четыреста шестьдесят женщин, детей звери тогда настигли…

«…Ну вот, мы были в лесу. Как только немцы в село дак тогда — темная хмара — люди в лес убегают. А однажды все выбрались туда. Тут Клёнье спалили, Студенку спалили — ну ж, люди боятся. Ну, и побежали все в лес: и детей, и курей, и свиней, и всех туда…»

Тем более, что деревню Городец фашисты уже пытались убить — еще в 1943 году. Тогда партизаны спасли. Об этом нам рассказывали в Городце женщины. А как оно было точно, мы узнали в хате колхозного бригадира Петра Исаковича Артемова — бывшего партизана. Живет он в Студенке.

Партизаны 425-го партизанского полка, когда им сообщили связные, что в Городце всех людей загнали в несколько хат и собираются жечь, бросились туда. Партизаны уже знали, сколько немцев и полицаев, где посты: «и потому не надо было рассредотачиваться по деревне». А командовал батальоном как раз местный житель Платон Максимович Цагельников. «Немцев — кого убили, кто удрал». Прибежали к тем хатам с заколоченными окнами, дверьми. Люди сначала боялись откликаться. А вдруг всё еще немцы, полицаи в Городце, может, их это голоса…

Тогда спасли, спаслись. Но, уже испытав такое, жители Городца по второй тревоге сразу перебрались в лес.

«…Живем там, — продолжает свой рассказ Мария Гавриловна Ковалева, — в Городец же ходим бульбу копать. Взять что-нибудь, хлеба испечь. Хаты ж стояли. На жерновах где-то намелешь и придешь ночью в Городец, испечешь и — ношу назад, в лес. Ну, и так вот… Тут одного изловили:

— Где люди?

— Где ж люди — в лесу.

Он и привел туда. Ну, как привел, они давай брать баб. Некоторые поутекали, а некоторых — побрали. Ну и в Городец. И Замошье, и Гуту, и Селибу, и беженцев. Беж€нцы тут смоленские и всякие… А мой хозяин утек, и я утекла. Ну, утекла, в болоте посидели… И, словом, немцы дали коня сестре моей и — иди. Она привела детей в хату мою. Еще одни там были… И немцы говорят:

— Езжайте, забирайте одежу.

Все ж ведь там, одежа там пооставалась, только детей забрали, коров пригнали в Городец. А они, наши, кричат… Раева эта:

— Лени-ик, иди домой! И я тоже выхожу.

— Ну, вот, Манька, — говорит моя сестра, — поедем домой, мы в хате уже, печь истопила, детям картошки напекла, детей спать уложила.

Ну, мы едем, одежу взвалили, едем. Ага, холодно было: на покрова, осень. Ну, и мы едем домой, сейчас, как выезжаем — тут уже люди стоят. Людей вывели уже. Тех, что заперты были: побрали их, привезли, раньше, чем нас, тех людей. Как только мы подъехали, они нашего коня забрали — и сюда, во двор, к хозяину. А нас — в этот табун. А моя сестра:

— Ай, пан, а киндеры? Киндеры, а боже ж мой, а где мои киндеры?!.

А они в хате. Подводит ее к нам, к нашей хате:

— Быстро, быстро!

Немец так. А женщина, что ездила по одежу, это, кричит… Четверо или пятеро у нее было детей. Она кричит:

— Ма-а-ама, веди детей!

Мать ее вывела детей — она из хаты, и моя сестра в хату, а сестрины дети на печи спят. И он прикрыл дверь и повел нас.

Вопрос: — А сестра осталась в хате, с детьми?

— Ага. И еще некоторые женщины остались в хате. Ну, ладно. Прогнали в конец села. Сюда вот, как едешь, во, из Быхова, где теперь остановка, сюда пригнали. Сейчас пригнали, ну, и тут поставили. Поставили, ну, и стой тут. Боже ж мой, дети кричат. Ага. Они пошли на другую сторону улицы и сейчас — раз, выстрел. А эти дети: „а-а-а-а!“ — кричат. Дак одна смоленская баба — четверо детей — дак она говорит:

— Деточки, чего вы кричите, помучуть немного, постращають и пустють.

Ну, тут и мы уже, мы уже тут канителимся:

— А бабочки, а любочки, а что делать, куда погонят?

— Никуда не погонят, — заявляет полицейский, — По_ убиваем, попалим. Все вам!

Ну, и тут, во, они еще раз выстрелили. Через выстрел эти люди стали уже канителиться. Они сейчас заворачивают:

— Ком, рус, ком, ком, ком в хату!

Вогнали нас сюда, в хату эту. Там, правда, в этой хате, пола не было. Тогда, как бомбежка была, дак выдирали полы, этот пол и все это. Думали: „Поедем в лес и отсидимся, а война кончится, дак приедем, дак хоть землянку какую из тех досок сделать“. Пола там не было. Ну, и нас — сюда. И очередь — р-р-р-р!.. Из пулемета в двери. Кого убили, кого ранили. Дверь заколачивают и поджигают дом этот.

Там один говорит:

— Тетка Манька, ходи, во тутка светится. Ямка такая, картошку ссыпали.

— Светится! Дай-ка мы будем драть эту землю.

А я уже ранена. Мне уже некуда. Вся вот так в крови. Босая. Покрова, снежок уже, босая и вся уже вот так в крови, голая ж! А боже ж мой! Давай мы так колупать, давай. Темновато тут было — сумерки.

— Лезь, чего не лезешь!

Я полезла. Вылезла. И он за мной. Дак я уже как вылезла, поползла в ямки — там когда-то кирпич делали. Дак я ямками и там на огород, там — двор, я — туда. Боже ж мой — собака!.. Ну, раз собака — я на огород и поползком, поползком… Стожок стоял — я под этот стожок рачком. И уже у меня все… Во тут вырвало кусок, и теперь рана есть та. Ну, и лежу, думаю… Лежу и вдруг слышу — пулемет катится: тр-тр-тр! И немцы. Думаю, ну все. Оттуда вылезла, а тут помирать уже буду. Я слышу, кричит Мархвочка та:

— Лю-ди! Идите домо-ой, паны-ы зовут!

Вопрос: — Это они заставили кричать?

— Заставили. Взяли и повели. И приказали: „Зови всех людей!“ И она кричит:

— Люди! Идите домой, паны зовут!..»

На это дело, чтоб лучше загнать, выманить из лесу, затравить людей, у зверья были и свои собаки — полицейские. Их люди так и прозвали — «бобиками».

Рассказывает Вольга Павловна Громович из Клинников Докшицкого района Витебской области:

«… Мы все собрались и поехали в лес. В лесу сидели там. Тогда понаехали эти немцы. Тут один был полицейский из нашей деревни. Двое было их. Сейчас они прискочили… Знали, где мы схоронились.

Прискочили:

— Езжайте домой, вас никто трогать не будет. Не сидите в лесу. Они вас трогать не будут, только те будут убивать семьи, которые в партизанах. А этих никого не будут убивать.

Это Харченок был, Кастусь, он помер уже… Войнич Макар был. Это они нас агитировали, чтобы мы домой приехали. Если бы мы в лесу были, то, може, и остались бы. Но они от нас не отстали, пока мы домой не собрались.

Приехали мы домой, а тут уже немцы наехали в нашу деревню. Тут уже у нас было двое в партизанах. Дак сразу их семьи забрали. А нас это не трогали еще.

Сидят девчата, собравшись, на улице. Тут пришел „народник“[49] и спрашивает:

— Тут Сушко Юлия есть?

Никто ничего — молчат. Тогда она сама говорит:

— Есть.

— Ах, это вы?

— Я.

Так она сама. Ихних погнали родителей, дак она не хотела одна оставаться.

— Выходи!

А тогда еще спрашивает:

— А Сушко Зося?

— Есть.

Девки уже большие. Всю они ночку пересидели в том Дворе, а вот раненько, часов в пять, гонят их. Как раз около нашей хаты, сюда, на луг. А там гумно стояло. Как Раз мамин родной брат забран был. Мама моя, как только увидела — так вся и обомлела.

— Мамочка, — говорю я, — нам всем так будет. Ну что ж, поубивают — ничего не сделаешь. Гады нашли, то побьют уже…

Повели их туда, где постройка стояла, загнали в ту постройку. Сначала убили их, а потом запалили эту постройку. Из автомата. Только три раза провели.

В то утро они как раз и выбрались от нас.

Пошел „народник“ по лошадь. А там моя тетка была. Били ее и не добили. Она в положении была. Живая еще была. Около купели[50] там лежала. „Народник“ этот пришел за лошадью, а она говорит:

— Детки мои, за что ж вы меня били, за что ж вы нас били? Мы ж люди бедные, что ж мы так попали? Мы ж горевали, жить хочем, за что ж так побили? Ай-яй-яй! Семейку мою всю перебили, и мужа убили. Добейте вы уже и меня, чтоб я на этом свете не была.

Вот так… Так во…

И тот „бобик“ — а немцы еще не уехали — пошел заявил, и один пришел, добил ее. Тетю мою.

Убили, коней позапрягали, собрались и поехали.

А мы уже тогда пошли смотреть, где кто есть. Може, где кто жив.

Живого никого не оказалось. Только одна она была выползла, и ее убили.

Воду мы носили… Известно же, горят люди! Гасили мы их. Одежу кое-какую собирали, на кладбище занесли их и похоронили.

Вот и все.

Мой тэта тоже на огороде был.

Взяли сундук большой, собрали, что от них осталось, в тот сундук — и на кладбище завезли…»

Человек, на которого обрушился фашистский «новый порядок», обживает лес. Роет и обживает норы, спасаясь от зверья в мундирах.

Рассказывает Зинаида Ивановна Путронок из деревни Борковичи Верхнедвинского района Витебской области.

«…В лесу мы построили землянки. И жили там до экспедиции. Когда началась экспедиция зимой, то часть партизан пошла. Мы же остались. Три семьи нас жили в болоте, пока шла экспедиция. Экспедиция рядом шла, но нам как раз удалось… Только мы зашли в болото и выпал снег. Это как раз перед Новым годом было. В сорок третьем, видать, зимой. Скот мы не брали. Только нас было четверо: мать и три сестры. Там еще две семьи. Три семьи нас. Без скота ушли в это болото. Снег прошел — следы завеяло, и экспедиция рядом шла ночью. Помню, Новый год встречали немцы, стреляли, салют давали в двенадцать часов. Новый год. И мы все — и разговоры слышали, и выстрелы, все слышали, но уцелели. Немцы не догадались. А кто вез на конях и скот гнали, тех всех экспедиция догнала и расстреляла. Мы после вышли, когда все утихло, прошли по лесу — жуткая была картина. Мы прошли до своих землянок — лежали трупы, кони, коровы пострелянные — жуткая картина была.

Вторая экспедиция шла летом. Это, по-моему, уже в сорок четвертом. Летом, уже мы сидели в тайниках. Пришел из партизанского отряда Орловский, помню его фамилию, выступил перед населением и рассказал, как строить эти тайники. Построили мы тайники. Каждая семья строила себе тайник. Чтоб можно было только сесть всей семьей. Срезали дерн аккуратненько. Очертишь так вот квадрат. Дерн клали, песок весь выкапывали, чтоб можно было сесть, яму такую выкапывали. В корзины песок, относили далеко и под мох прятали. Немцы уже знали, что такие тайники существуют, и когда шла экспедиция — они искали. Это всё мы тщательно маскировали: песок, накладывали досок толстых, чтоб не прогибалось, и назад ровненько дерн складывали. Все как было — снова на эти доски. Потом по дерну хвоей засыпали. Точно — как вокруг лес растет. И устраивали, чтоб дышать можно было. Под большое дерево, около большого дерева выкопать, а под корни, чтоб просвет был, несколько их. Когда сидишь, чтоб воздуху немножко — дышать. Там же долго сидеть нельзя было, только тот момент, когда пройдет экспедиция. Потом вылезешь из этого тайника — человек желтый, желтый, в общем — головокружение. В земле, полностью в земле.

Вторая экспедиция когда шла, у нас был тайник. И Кухаренок такой жил, и Чагак. Они из Боркович. Удравши были от немцев в партизанскую зону. Шел этот Кухаренок по лесу и как раз наткнулся на немецкую цепь, на экспедицию, на самых на немцев напоролся И растерялся, ну, и назад, бегом в свой лагерь, А немцу только засмеялись, потому что они знали, что со всех сторон все оцеплено, три цепи шли.

Он сразу как прибежал — замахал: „Немцы идут!“ Мы тут костер погасили, который был… Землянка у нас наверху была, когда открыто жили. И мы сразу все в тайник. Как только в свои тайники залезли… Такую дверку делали на завесах, палочкой подпирали, и влазили туда. Ляжешь и ногами туда всунешься… Все в тайники влезли, и тогда за эту палочку возьмешь и опустишь.

Пришли немцы, землянку взорвали. Мы разговор слышали немецкий, вещи какие были — они разбросали. Прошли по самому нашему тайнику — хруп-хруп-хруп, веточки под ногами у них…

Мы эти тайники делали так тщательно, что было нас там три семьи, все знали приблизительно, где чей тайник, а бывало, сами не могли найти, чтоб поднять эту дверку. Один у другого.

И вот Кухаренок, когда прошла эта экспедиция, он первый вылез из тайника и решил прийти, дать нам сигнал, что немцы ушли. И знал, где наш тайник, и не нашел. Слышим, он ходит, зовет нас по фамилии, вызывает, что немцы, значит, прошли, а мы не верим: а вдруг немцы заставили его показать наш тайник. А потом приподняли дверку, посмотрели сквозь щель, что это Кухаренок один, никаких немцев нема — и мы вылезли сами.

А Чагак не успел тайник сделать полностью, он его замаскировал, а дверку эту на завесах, через которую надо в тайник лезть, он не успел сделать. Поэтому они вскочили в тайник все, елочку взяли в руки, сели в эту… Ну, человеку только чтоб сесть… И елочку берут. И держали. Дак они ни живые ни мертвые сидели, все видели через эти ветки. Сидят и видят, как немец дошел, почти уже вот-вот ногой наступит, остановился, посмотрел. Они уже изготовившись были: если немец наступит, он обвалится в ихнюю яму, дак они какие-то там веревки подготовили, чтоб сразу ему рот закрыть, чтоб он и не крикнул, и не пискнул…

Так мы две экспедиции в лесу и просидели…

Как Красная Армия пришла, дак все взрослые побежали от радости, а нас, детей, оставили, а мы сидим и не знаем, что делать. Празднуют там взрослые, солдаты говорят, что много прошли, а только тут мирное население встретили. Все было всюду сожжено.

Часа через два взрослые возвратились и нам, детям, объявили, что нас освободили — пора выходить из лесу…»

Охотятся на людей, убивают целые деревни, и вдруг… Девочка, лежа среди трупов в своей хате, слышит:

— О, пахнет хлеб в печке! Доставай его, а то я голодный, как зверь!

«Как зверь!..» Говорит, но сам еще, должно быть, считает, что только аппетит у него «звериный». А сам он человек, даже — «сверхчеловек».

Тот, кого со зверьем нельзя сравнивать, — обидишь лесного зверя.

И снова — вслед за огненной людской памятью — вернемся в то жуткое прошлое, которое звери-охотники в фашистских мундирах хотели сделать нашим будущим. Повседневной реальностью готовы были сделать для миллионов людей.

Рассказывает Ганна Андреевна Яцкевич, Кондратовичи Логойского района Минской области:

«…Был мой, а теперь его нема, моего человека. Он прятался с хлопчиком малым. Пришел домой, лег спать. Дождь пошел. А я пошла картошки из ямы достала, — это недалеко. Вылезла из ямы, поглядела — нигде никого нема…

А тут был мужик один, инвалид, едет он конно и говорит:

— Бросай картошку, говорит, мы уже окружены.

Я вскочила в хату да говорю ему… Он спал, а малое Дитя с ним, хлопчик, теперь он уже в армии. Был в армии, а теперь уже отслужил, дома. Дак я к нему, из люльки схватила, да такой платок большой был — на него, обернула. А потом еще была девочка, и старший хлопчик, и муж еще. Они прятались с лошадью, дак теперь на печь залезли, отогрелись уже. Говорю им, что слазьте с печи, что мы уже окружены. Он соскочил с печи. И этот хлопчик, старший. И кинулись мы в эту сторону — будем прятаться где-то. А тут уже окруженные мы…

Оттуда мы уже в свою квартиру пришли. Что ж будем делать, где прятаться? Еще сосед пришел один:

— Что ж будете делать?

Не знаешь, куда уже кидаться, уже окружены. Пришла соседка, тоже спрашивает, что мы делать будем.

— Ничего, — говорю.

Затопила печь, поставила горшок картошки… А зачем она мне?.. Уже без памяти я. И ушли они, сосед с соседкой. Взяли „машинку“[51] — и пошли — тоже в печи разжигать.

Потом муж глядит в окно — так на деревню, а потом говорит:

— Ну, баба, будем утекать: уже идут немцы оттуда и гонят народ.

Тогда мы в эту сторону… Было еще окно приставлено, дак он вынул то окно — кулаком вот так выбил, да этого хлопчика малого… Сам вылез, а потом этого хлопчика малого взял и перед собой… Тут сад был большой, школьный, дак он в этот сад. А я еще поглядела через окно — их уже никого нема, хата раскрыта… И пошли мы в этот сад, чтобы потом в лес. Он выглянул да говорит:

— Никуда уже, в лес уже никак. Уже хата горит. Ну, куда деваться? И там уже немцы стоят, где я брала картошку, при этой яме. И тут немцы, и там немцы. Дак он и будет говорить, мой муж:

— Нема нам уже куда утекать…

Лозина была такая большая, и маленькие отросточки этой лозины. И мы — туда вчетвером: двое хлопчиков и этот маленький, дак мы его качаем на руках, чтоб он не плакал. А старший вот так ничком, согнувшись, около нас. А девочка старшая, та — от нас… Тут жито было. Хотела в лог, дак по ней выстрелили, и она — в жито.

Сидим в этом кусте, уже вчетвером. Мы вот так сидим в этой лозине, а вот так недалечко — стежка. И по этой стежке немцы идут. И вот так автоматы несут, но глядят туда, в лес. Мы сидим под ногами… Я говорю:

— Будем утекать? А он говорит:

— Не показывайся.

А трава большая, вот так, по пояс, и мы сидим так.

Я не помнила ничего. Школу жгли уже, людей убивали — ну, не помнила я ничего, что это жгут, убивают… Он еще помнил, мужчина, дак он еще больше немного…

Младший хлопчик давай плакать… Уже вокруг нас хаты горят, за дымом мы не видим ничего, а этот хлопчик давай плакать:

— Кашки!

Хозяин мой говорит:

— Не будет места тут нам.

Этот, старший, пополз по траве — дал ему крыжовника. Такой вот, как теперь, зеленый, завязь, нашморгая ему и говорит:

— На, ешь! Заткнись только!

Он, этот хлопчик, крыжовник тот ест, съел весь да плачет. Известно ж, натощак.

Ну, а уже тут пожгли кругом, около нас, и уже на том конце горит, и стреляют там, и все.

Он вышел, немножко поглядел, говорит:

— Не место нам тут. Дитя плачет. Давай в лог туда с ним.

Я его перекинула вот так через плечи и пошла в тот лог. А тогда уже — там Мощенка горит, уже дым. Я тогда лесом — вот так, а тогда — и там крапужина, канавка такая есть на горе — в эту канавку с этим дитем… А тут уже я не знаю, кто где. Он искал старшей девочки — по житу, всюду… Коня убили нашего, он нашел в жите. А эта девчинёха уже бежала из жита… Там сестра, в другой деревне, дак она бежит и плачет… А тогда вышла женщина и говорит:

— Не плачь, девочка: мама тут вот с дитем.

Я ее оставила там, а сама прибежала поглядеть, что тут. Скотину угнали, все угнали. А корова была еще только отелилась, дак она утекала с поля. Я и думала, что она так и от них, от немцев, убежит. Дак я вышла на пригорок, гляжу…

А он говорит:

— Не гляди ты на корову! Давай куда пойдем на ночь.

— Ну, куда ж пойдем — пойдем туда, где дитя. Пошли мы, переночевали в этой деревне, назад пришли — ну, что ж делать, нема чего ни есть, ничего ж нема. Тут еще картошка была, дак мы взяли картошки будем варить.

Только стали варить на этом погорелище — оттуда немец ползет, из хвойничка… Мужик мой поглядел и говорит:

— Не место тут, будем бросать эту картошку…

И ушли мы. А еще я спрятала, было, молока кувшинчик в дрова. И они не сгорели, эти дрова. Мы за этот кувшинчик — в жито, и этому хлопчику дали. Он и голову мыл, и ел, все там! (Смеется.) Дитя! Чтоб хоть не плакал. Ну, и посидели так до вечера. А тогда уже вечером… Деревня тут, три километра. Дак он говорит:

— Темнеет. Пойдем мы в эту деревню, там, може, пустят ночевать.

Там мы уже ночевали, в той деревне. А они тут еще и назавтра… Еще две хаты не спалили, ожидали, что соберутся люди еще. Ну, кто ж пойдет в эту хату? Никто не пошел. Назавтра те пришли, тут и стреляли, брали и свиней, и курей еще ловили, и хаты эти две спалили тогда…»

Послушайте еще Алену Ильиничну Батуру из Засовья Логойского района.

«…Между собой они ничего не говорили. Только с матерью. Спрашивали, где сыны…

Пошли в другую хату, к соседу. А я осталась одна. Что ж мне делать? Слезла я с этой печи. Так, слышу, выстрел у соседа. Мама лежит вот так, убитая. Кровь фонтаном бьет. Брат и сестра убитые на койке, фонтаном кровь бьет. Что ж мне делать? К жизни я еще стремилась. Судьба такая на свете. Я тогда открыла погреб, дощечки две, залезла в погреб этот и закрылась сама с собою. Когда я туда залазила, то увидела, что одна хата горит… Наверно, будут и эту жечь. Дымом мне будет хуже душиться — лучше пусть они меня выстрелом! Давай вылезу. А как я залазила в этот погреб, то мама лежала вот так, убитая, на полу, а у меня была блузка белая, то она затекла кровью. Плечи затекли кровью. Я и не видела, после осмотрелась уже. Я вылезла и выползла в огород. Так вот две грядки были, мама бураков посадила там. Я в борозду влезла, ничком легла, распласталась — нехай тут уже… Слышу, они там у соседа строчат… Хотела бы, чтоб земля провалилась, да чтоб этак поглубже. После слышу: идут жечь нашу хату.

— Вот, говорят, наверно, удирала, в огороде убили.

Слышу я это, слышу, а не повернусь, не могу… Как они будут вот так стрелять… Я ж видела, как маму убивали… Не повернусь, ни головы не поверну — убивайте и что хотите! Лежу, лежу так… Они пошли, хату подпалили. Хата горит, на меня искры… Мне уже трудно. Искры сыплются. Где уже кофточка сухая, она тлеет. Я возьму так вот земли — и так во облегчу. Посыплю — и легко мне. Чувствую — тут уже около пояса мне печет, тлеет. Я опять этой рукою… А они, вот, занялись соседями, пошли к соседям хату жечь. Ой, как трудно, тяже ло! Слышу — они говорят, и по-нашему, и гергечут всяк… Никак мне не выползти. А после они в третью хату пошли, убивать. Потом я — так вот, так вот, как говорят — по-пластунски, локтями, локтями, как змея какая, выкатилась из этих гряд, вкатилась туда, где картошка посажена. И лежу в разоре, тоже в борозде. Выстрелы. Пули — тив-тив-тив! Деревня горит, бревна валятся, искрит… Ой, конец свету. Я думала, что я уже осталась на свете одна. Конец свету, а я одна, что я буду одна делать? Мне страшно уже одной жить… Я думаю, что и во всех деревнях так, и уже конец свету, и больше народу не будет. И свету не будет.

Лежала я, лежала, пока это все не погорело. После уже, когда солнце повернуло за полдень, села я уже. Тихо стало — ни пули не свистят, ничего… Гляжу, а Амлишево, другая деревня, горит. Все, думаю я, конец всему… Что мне делать? А еще, вот, деревня Горелое — не горит. Думаю: пойду я туда, там люди есть. Собралась и пошла. Шла по деревне, босая, голая, в крови эти, плечи, у меня были… Туда, за речкой, это Горелое. Минула я деревню свою… Вся деревня горит, эти трупы шкварчат, горят синим огнем — люди горят. Поглядишь — и мне уже одна путь: иду в эту деревню уцелевшую…

Оглянусь я — за мной дядька бежит. Как я оглянусь — он рукою махнет и махнет, а я — еще, я — еще!.. А дядька этот за мной. Он бежит, а мне кажется, что немец в комбинезоне. За куст спряталась. А уже обессилела, не могу… Со страху, со всего тамака… За куст заслонилась — ну, тут уже меня убьют… Глаза так вот закрыла и сижу…

Подходит этот дядька.

— Кто это? — говорит.

Гляжу — знакомый, Неверка Владя.

— Ай, — говорит он, — как ты одна осталась? Уцепилась я за него, а он:

— Тихо, не плачь. И я только с женкой остался, всю семью убили. И мать убили. А я через окно утек. Пойдем на Амлишево, на болото.

А то Амлишево горит… Все сгорело, а амлишевцы в болоте сидят. А моя тетя была в Амлишеве. Я рада этому дядьке: что еще на свете человек есть! Да еще подсказывает, что еще и тетя моя есть, в болоте сидит…

И пошла я с тем человеком туда, в болото. Пришла, правда, тетю свою нашла с семьею, и стали мы уже…

Ой, ой, как уже трудно было…

Уже в болоте я осмотрелась, что все мои плечи в крови — уже от мамы и от брата, от сестры… С кровати капало, лилось. Мамина кровь меня и спасла, только мамина кровь.

Если б не эта кровь на мне, то и могли бы они меня полоснуть.

Жила я одна, одна, а потом замуж вышла, и замуж мой плохой — мужик жуликоватый, меня бросил, детей бросил, трое детей, три девочки. И я борюсь, их учу, добиваюсь. Правда, первая замуж вышла, десять классов кончила и замуж вышла — ради меня вышла:

— Мама, говорит, будем младших учить. Я тебе буду помогать под старость.

Хорошая она, в Лонве живет. Одна в техникуме, а меньшая — восемь кончила и тоже хочет учиться. Осталась я одна — из-под пуль вышла, из той крови, дак нехай хоть дети мои живут, чтоб они в люди вышли…»

Рассказывает Вольга Фоминична Гайдаш из деревни Первомайск Речицкого района Гомельской области:

«…Четырнадцатого мая сорок третьего года немцы спалили нашу деревню. Мужа моего взяли партизаны-ковпаковцы осенью сорок второго года, и две недели спустя мы переехали в лес. За Ковпаком у нас пошло человек восемьдесят. В лесу мы, партизанские семьи, сидели всю зиму. После нам пришли, сказали:

— Кто у Ковпака, то вы не бойтесь, вас расстреливать не будут.

Сказали это нам свои люди, а людям — немцы. Ну, мы и поприезжали додому. Я тоже в лесу с конем была. Переночевала я у брата, а потом приходит мать моя, свекровь. И говорит, что приходили из полиции и говорили, чтобы я дома была завтра, в десять часов, и чтоб никуда не уходила.

Ну, мне страшно стало, что гоняются за мной.

Зарезала овцу. В лес удирать снова собираюсь… Луплю ту овцу в одиннадцать часов.

Приходят, стучатся вечером. Свету тогда не было, коптилка.

Они постучались, я испугалась, растерялася.

У меня детей было трое: сын с тридцать пятого года и дочка с тридцать седьмого, а младшенькая — с тридцать девятого. Та сидит около меня, а мне деваться некуда. А еще боялась потому, что они гонялись за одежей моего хозяина: у него были сапоги хромовые и кожанка. Забрать хотели у меня.

Страх мне стал. А тут подпечье у нас, куда кур загоняют. Свекровь пошла открывать сени, а я — под ту печь, потому что боялась. А дети, старшие, что были на печи, не увидели, где я. А младшенькая сидела.

А мать говорит:

— Вот была только что, а куда девалась, не знаю. Она думала, что я за нею выскочила во двор, она и не видела, что я под печь спряталась…

— Ну, дак скажи ей, чтоб она завтра в десять была дома.

Они уехали, а я тогда коня запрягла, мясо то, овцу необлупленную, на телегу — ив лес. Двое детей со мной поехали, а младшенькая с бабкой осталась. Мать не пустила ее. Она и так в том лесу намерзлась. Назавтра в Десять часов они приехали, забрали мать мою и дитя. Она еще им песенки пела, маленькая… Четыре года девочке было. И тут ее расстреляли вместе со всеми. Тринадцать душ тогда убили, старых женщин и детей…

А в мае месяце, тринадцатого, приехали к нам в лес и сказали… Мы там в лесу сидели, старик пахал, дак они того старика позвали и сказали:

— Кто в лесу сидит — объяви им, чтоб ехали домой Кто в лесу — постреляем.

И по лесу они походили, кого захватили в куренях — постреляли: детей малых и стариков. Люди перепугались: собрались все, поехали в деревню ночью. Прямо как обоз шел из того леса. Утром пришли домой.

Тут старик такой ходит и говорит:

— Кто партизанские, то мы не будем из-за них, из-за партизанских семей, хорониться в лесу…

Ну, я — партизанская семья, мне уже надо молчать. Пришла я к соседу, он друг наш был, и спрашиваю:

— Что будем, Брель, делать? А он говорит:

— Кто куда хочет, а моя семья невинная, не буду я отвечать за кого-то.

Его с семьей тогда забрали, и он, и дети его — все погорели.

Ну, стали угонять скотину, телят. Людей посгоняли. Тут одна старуха осталась, тоже партизанская семья. Она из села прибежала сюда, на наш край, Халиха эта. Я спрашиваю:

— Тетка, партизанские семьи сгоняют отдельно или всех людей вместе?

А она говорит:

— Всех сгоняют в сараи, в хаты, кто партизанская семья, а кто и не партизанская.

Ну, я стою с детьми на улице. Около хаты своей. У дверей стою. Прогнали они одну кучу, прогнали другую. Сестры моей дочь была в Германии, дак сестра письма держит, а я у нее спрашиваю:

— Куда ты, Татьяна, пойдешь? А она говорит:

— Ты прячься, а я пойду туда: у меня письмо есть, дак, може, в Германию меня заберут?

Дочка ее была в Германии, а две дома были, а сын был в партизанах. Она думала, что ее письма те спасут. Их там в хаты позагоняли, а я, где стояла, стою, жду. У меня такая думка была: взяла и выпила я хорошо, и думаю, чтоб убивали нас на ходу. И детей так настрополила:

— Сынок и донька, будем утекать, чтоб так стреляли нас.

Немцы телят везут по улице, а потом только трое идут и женщин гонят, бабушек. Один, такой молодой, видно, чистый немец. Подходит ко мне. А мой пацан… Шапка на нем — шлем такой был, пуп сверху. Красноармейская. Дак немец за тот пуп взял, шапку поднял над его головой, потом опять надел. Ручонка хлопчикова у меня в этой руке, а дочки — в этой. Немец с него снова снял и снова надел шапку. А тогда, в третий раз, его вот так под мышки подхватил и поднял. И мне, вот, кажется, что он кинет и убьет его. Поставил. Опять ту шапку поднял й опять опустил.

Дак я тогда говорю:

— Пан, я пойду ребенка своего возьму.

У меня уже тогда ребенка не было, но мне так в уме мелькнуло. Дак он засмеялся и говорит:

— Иди!

Сам собрался и ушел. Дак мы во двор в свой. Ну, в хату зашли — нечего брать. А я думала, что он стережет и убьет нас. Кошка была с котятами за печкой. Я ту кошку с котятами замотала в платок и выношу во двор.

Этот мой сын поглядел и говорит:

— Мама, уже нема никого, поехали. Давай острогу поставим в колодезь и попрячемся.

Поставили мы острогу, влезли дети, и я влезла, и так меня видно.

— Не, так мы пропадем, дети!

Выскочили мы на огород. Там у нас блиндаж был. А в том блиндаже уже соседка сидит, четыре души. И тут еще женщина бежит с детками, и у нее на руках — маленькое дитятко. И та — туда. Стали кричать те дети. Ну, мы и вылезли оттуда. Вылезла я со своими детьми, вижу: бегут за этой женщиной вдогонку втроем. Немцы. Бегут — ну, мне уже некуда деваться. Я в борозду — вот так. И дети мои в борозду между грядами попадали. Они в тот блиндаж, выгнали ту женщину, две дочки у нее, и была там женщина чужая. Избили их и погнали 5, Деревню. А в деревне уже стонет земля, горит, кричат!.. Так все — прямо аж тоскливо лежать. Тот хлопчик утек назад в блиндаж, думал, что я в блиндаже. И соседа Другого утек. Ну, они в блиндаж не полезли, потому что я им сказала, чтоб шли в борозду, потому что из блиндажа повыгоняют. Они в борозде полегли. Моих двое и… Всех пятеро нас в борозде. Перебежали через нас. Кошка ж та с котятами лежит около меня, и кукла, что я собиралась в Германию. Яички, сала кусок и хлеба ломоть. Они тут мою куклу ногой подбили и, значиться побежали. Я сама себе думаю: „Или они подумали, что мы убитые?“ Они пробежали. Потом опять бегут, хаты жгут, хлевы уже, сараи наши. Горит уже деревня. Уже дым. Тут у меня в головах стог соломы стоит, и я уже растерялась, как он стал ту солому поджигать зажигалкой… На мне та тужурка-кожанка и сапоги хромовые, потому что подумала я: сгорю сама и все на мне сгорит! Я растерялась, а дети спят — мои двое и чужие. Мои руки вот так позаложены за голову были, дак рука упала. Он на мою руку наступил, перешел… И собрались они, и ушли. Солому запалили. А дети лежат — позасыпали. Только уже как солома загорелась, и хлев наш загорелся, и полымя стало припекать — дети горят: и рубашки на них, и волосы горят. Мой уже весь обгорел хлопчик, кричит:

— Ой, мама! Я не могу уже лежать! — А я ему говорю:

— Лежи!

А тут шляшок, вот эта улочка наша, около школы. Мы туда повернули, дак по нас бьют, стреляют, нули сыплются, как боб. Мы опять там лежали, этот мой хлопец встал… Тут такие от буртов ямки, дак я их туда попереносила.

Уже солнце заходило. Вечер. Тихий такой. Шулы[52] стоят — горят, а мне все кажется, что это немцы стоят. Попереходила я сюда, а тут у меня на дворе конь стоит. Только сухари у меня украдены с воза.

Я уже тогда, вечером, пошла искать, кто в лесу остался живой…

Хлопчику моему было восемь, а девочке шесть, седьмой год. А младшенькую расстреляли, я вам говорила.

Что она им пела, дак слыхала женщина, соседка. Она была, видела, как и на подводу садилась свекровь моя, и прощалась. А младшенькая, четыре годика было, сказала:

— Дяди, не берите меня с бабулей, я вам спою песенку, которая „Пасею агурочкі“[53].

Она спела им, стоя на подоконнике, и они ее забрали и застрелили…»