ГЛАВА ТРЕТЬЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

О встрече Николая Михайловича Рубцова с отцом я услышал в Невской Дубровке от Валентины Алексеевны Рубцовой — жены старшего брата Николая Рубцова, Альберта...

С Альбертом Валентина Алексеевна познакомилась в 1954 году в Сестрорецке, там они и расписались.

Валентина работала на заводе имени Воскова, а Альберт — на телефонной станции. Несколько месяцев жили в комнате на почте, но пришел новый начальник, и комнату отобрали. Жить стало негде. Родители Валентины Алексеевны тоже не имели тогда угла, еще только устраивались под Ленинградом — в поселке Приютино. Родная деревня их сгорела во время войны...

Все эти подробности важны, потому что они и определят дальнейшую географию юности Николая Рубцова.

В 1955 году в Сестрорецк приезжал Михаил Андрианович.

Посмотрел, как мыкается по чужим квартирам сын, пожалел молодых и пригласил жить к себе, в Вологду. Забегая вперед, скажем, что ничего хорошего из этого не получилось, и через пару месяцев Альберт Михайлович и Валентина Алексеевна ушли из отцовского дома на частную квартиру, а потом и вообще уехали из Вологды...

Трудно сказать, чем руководствовался Михаил Андрианович, делая свое предложение. Незадолго до этого он уволился с хлопотливой, но весьма хлебной должности начальника ОРСа. История случилась темная — пропал вагон с яблоками... До суда дело не дошло, но со снабженческой работой Михаилу Андриановичу пришлось расстаться. Так что, возможно, теперь, когда был поставлен крест на карьере; Михаил Андрианович вспомнил, как хорошо жили в прежние времена большими семьями, сообща огорёвывая свалившуюся беду. И позабыл, позабыл Михаил Андрианович, что и время стало другим, да и сам он тоже изменился.

— У меня совсем ума не было, так поехали... — вздыхала, вспоминая об этой авантюре, Валентина Алексеевна, прожили они в Вологде недолго, чуть больше года...

Здесь, в Вологде, и стала Валентина Алексеевна свидетелем встречи Николая Рубцова с отцом, с братом...

— 1 —

Зима 1955 года выдалась холодная.

Вот уже и март наступил, а морозы не ослабевали...

Только что спровадила Валентина Сергеевна цыган, выпрашивавших сахар, — сахара тогда совсем не стало в Вологде — как снова заскрипел снег под окнами.

Валентина быстро выскочила на крылечко. У калитки стоял черненький, худенький парнишка в осеннем пальто, в ботинках.

— Чего? — спросила Валентина. — От своих отстал?

—  Не отстал... — засмеялся парнишка. — Я вообще не цыган. Я брата разыскиваю. А вы... — он постучал нога об ногу, пытаясь согреться. — Вы не жена Альберта будете?

—  Жена! — сказала Валентина. — А ты откуда знаешь?

— Я в справке адрес сестры спрашивал, Галины... А мне сказали, что только Валентина Рубцова есть. И адрес этот дали. А здесь у меня отец живет.

—  Михаил Андрианович?

— Ага...

— А чего же тогда в дом не заходишь?

— А можно?

—  Заходи. А то я тоже с тобой замерзла.

—  А Женя? Она дома?

—  Сейчас должна прийти, в магазин пошла.

—  Я тогда посижу немного, погреюсь, — сказал Николай. — Ты, Валя, когда Альберт придет, покажи мне... Я ведь и не помню его...

Пока говорили, пока отогревался в домашнем тепле Николай, вернулась мачеха — высокая, светлоглазая женщина. Только взглянула на Николая и даже раздеваться не стала — вышла, хлопнув дверью.

—  Куда это она?! — удивилась Валентина.

—  Отца предупреждать, чтобы не оставлял меня здесь.

—  А ты откуда знаешь?

—  Знаю... Ты мне подмигни, Валентина, когда Альберт придет... Я боюсь, что и не узнаю его...

«И вот пришел отец, — вспоминала Валентина Сергеевна. — И ведь не обнялись даже.

Сел на лавку, и сидят, разговаривают с Николаем, ну, так, будто вчера расстались.

Альберт только к пяти часам пришел...

Николай-то попросил меня подмигнуть, а только я и сообразить ничего не успела, они уже обнимаются»...

—  Николай!

—  Олег!

На следующий день утром Михаил Андрианович подошел к Валентине Сергеевне и сказал:

—  Ты скажи Николаю, чтобы не задерживался. Пускай уезжает.

—  А почему я должна ему это говорить?!

—  Да потому... — ответил Михаил Андрианович, — что отец я. Мне не удобно. А тебе-то чего? Скажи...

Когда проснулся Николай, Валентина Сергеевна передала ему просьбу отца.

Думала, что рассердится, но он спокойно выслушал все, а потом сказал:

— Ты, Валентина, не беспокойся. Я все знаю. Я брата нашел и уеду теперь, не буду стеснять никого. А на отца ты не обижайся. Он всю жизнь на легкой работе был, а теперь старый, больной, с ломом ходит... А я уеду. Я брата нашел, теперь не потеряю его.

«Вот ведь, — утирая платком слезы, рассказывала Валентина Сергеевна, — моих годов был, а уже такой умный. Не стал никого осуждать. Серьезно так рассудил. Я уже после подумала, какой он молодец, что не дал мне разругаться. Дала ему мамин адрес в Приютино. Какие у меня копейки были, отдала, и он уехал. А мы потом с Альбертом тоже ушли на частную квартиру...»

О взаимоотношениях братьев Рубцовых разговор еще впереди, а пока вернемся в 1955 год, к Николаю Михайловичу Рубцову, разыскавшему, наконец, и отца, и брата...

Подросток с чуть оттопырившимися ушами, с густыми и широкими, но короткими бровями — таким Рубцов запечатлен на фотографии в паспорте — настороженно смотрел на незнакомого, возбужденно-веселого мужчину, который был его отцом.

Михаил Андрианович, должно быть, не очень-то уютно чувствовал себя под острым, напряженным взглядом сына.

В прежние времена он занимал хорошую должность, работал в ОРСе Северной железной дороги, знал, как надо поставить себя, как говорить с начальством и подчиненными, но этих знаний не хватало для того, чтобы понять, как вести себя в нынешней ситуации. К тому же то и дело заглядывала в комнату Женя. Неприязненно смотрела на пасынка — вздыхала тяжело.

И вот вроде бы и дом у Михаила Андриановича был свой, но Рубцову места в нем не нашлось. Светлоглазая мачеха не собиралась принимать пасынка.

—  Я твоих всех обстирывать не собираюсь! Не для этого я выходила замуж за тебя... — предупредила она Михаила Андриановича, когда вела его домой со станции. Она хотела добавить еще, что и не за разнорабочего выходила она замуж, а за начальника ОРСа, но только взглянула на понурившегося мужа и поняла, что этого не надо говорить, что об этом Михаил Андрианович и думает сейчас.

—  В общем так... — смягчилась она. — До утра пусть ночует у нас, но утром ты ему скажи: до свидания... А не захочет уходить, я ему сама скажу все, что про вас думаю...

Однако до скандала, как мы знаем из рассказа Валентины Алексеевны, дело не дошло. Выручил отца сам Рубцов. Он ушел из дома, в котором уже во второй раз не нашлось ему места. Николай, как свидетельствует Валентина Рубцова, все понимал.

Но понимать и прощать — разные вещи...

Простить отца Рубцов не мог, и поэтому в 1957 году в стихотворении «Березы» он снова «похоронит» Михаила Андриановича:

На войне отца убила пуля,

А у нас в деревне у оград

С ветром и с дождем шумел, как улей,

Вот такой же желтый листопад...

Но ташкентский порыв, смирение и великодушие, проявленные Рубцовым, не пропали даром. «За все добро расплатимся добром, за всю любовь расплатимся любовью». Не сумев сблизиться с отцом, Николай подружился с Альбертом.

Тот и помог на первое время младшему брату хоть как-то устроиться на этой, «не для всех родной» земле.

— 2 —

Если сосчитать, где и сколько жил Рубцов, то получится, что в деревне в общей сложности поэт провел не более десяти лет, считая и детдомовские годы.

Три года прожиты в Ленинграде, два — в Москве, пять — в Вологде. Всего на большие города падает десять лет. Плюс пять лет службы на флоте и работы на тральщике...

Оставшиеся двенадцать лет — самый долгий срок — пришлись на небольшие города и поселки...

И в этом судьба Рубцова перекликается с событиями, происходящими в стране.

Сговорившись с кремлевскими вождями, московско-ленинградские «ученые» на протяжении всех лет советской власти планомерно уничтожали, сводили на нет корневую, деревенскую Россию. Этапы раскулаченных мужиков и эшелоны спецпереселенцев сменились в хрущевско-брежневские десятилетия еще более мощными потоками мигрантов из деревень. Вчерашние хлеборобы пополняли армии лимитчиков, заселяли небольшие, разбухающие от великих строек городки и поселки.

В таком поселке Приютино под Ленинградом и обосновались родители Валентины. Сюда с мужем перебралась и она, когда выяснилось, что с Михаилом Андриановичем и Женей ей не ужиться.

Альберт устроился слесарем на артиллерийский полигон, а жить их определили в семейное общежитие, размещавшееся в старинном барском доме...

Это была знаменитая усадьба первого директора Императорской Публичной библиотеки, президента Академии художеств, секретаря Государственного совета Алексея Николаевича Оленина...

Здесь гостили Александр Пушкин и Карл Брюллов, Михаил Глинка и Иван Мартос, Адам Мицкевич и Федор Толстой... Как писал Константин Батюшков:

Мечтает там Крылов

Под тению березы

О басенных зверях

И рвет парнасски розы

В приютинских лесах.

И Гнедич там мечтает

О греческих богах,

Меж тем как замечает

Кипренский лица их

И кистию чудесной,

С беспечностью прелестной,

Вандиков ученик,

В один крылатый миг

Он пишет их портреты...

Но все это было давно...

Давно пришел в запустение прекрасный английский парк, давно заросла камышами речка Лубья...

Над усадьбой и над поселком в пятидесятые годы распростер свои крылья испытательный артиллерийский полигон. Все строения Оленинской усадьбы — господские дома, людская, кухня-прачечная — принадлежали ему.

Во флигеле, напротив бывшего барского дома, было еще одно общежитие: в большой — 96 квадратных метров — комнате, перегороженной шкафами и занавесками, разместилось двенадцать человек. Двое — с семьями. Здесь, в этой комнате, поселили и Николая Рубцова. Он тоже устроился на полигон слесарем-сборщиком. Произошло это, если судить по «Личному листку по учету кадров СП СССР», в марте 1955 года...

Сейчас дом, где жил Рубцов, реставрируется. Или разрушается... Собственно говоря, слова эти давно уже стали у нас синонимами.

По узенькой лестнице поднялись мы на второй этаж, заглянули в комнату-общежитие. Полы там уже сняты, и проемы окон как-то неестественно поднялись к потолку.

Старого (тысяча девятьсот пятьдесят пятого года) Приютино уже не существует. Давно выселены прежние жители, но — странно! — самые близкие Николаю Рубцову все еще живут в поселке...

Уточняя, где находится дом номер два, Николай Тамби, мой товарищ, с которым мы приехали в Приютино, обратился к парню, возившемуся во дворе другого, запущенного, но еще не взятого в капитальный ремонт флигеля.

—  А вы подождите немного... — ответил тот. — Сейчас Николай приедет. Вроде он жил в том доме...

—  Ему не Беляков фамилия? — спросил я.

— Беляков... — ответил парень и удивленно посмотрел на меня. — А вы откуда знаете?

О Николае Белякове я знал из книг Николая Рубцова, из его:

Не подберу сейчас такого слова,

Чтоб стало ясным все в один момент.

Но не забуду Кольку Белякова

И Колькин музыкальный инструмент... —

стихотворения, написанного в Приютино в 1957 году.

—  А-а... — сказал парень. — Вон там Колькина мать сидит. Поговорите, если желание имеется.

Действительно, в глубине двора грелась на солнце древняя старушка, а у ног ее, теребя сползшие чулки, крутился толстый, похожий на мячик щенок.

—   Колюшка-то? Рубцов-то?  — переспросила бабушка, когда нам удалось докричаться до нее. — Как же, как же не помнить... А где он сейчас-то? Я уже давно его не встречала...

Мы не стали рассказывать, что — увы! — уже давно умер Николай Рубцов, и его именем названа улица в Вологде... Бронзовый, сидит сейчас Николай Михайлович на берегу холодной реки... Восьмидесятичетырехлетняя старушка уже не способна была постигнуть такое. Она вообще лучше помнила, что было в пятьдесят пятом году, чем то, что случилось вчера.

Она и нас, похоже, приняла за приятелей Рубцова.

—  Дружил Рубцов с Колькой моим... — сказала она. — Такой паренек хороший...

Зато Николай Васильевич Беляков разговорился не сразу. Жизнь у него сложилась нелегко, да и не очень-то он готов был к разговору...

Хотя и слышал Николай Васильевич о Рубцове по радио, но настоящая слава поэта, похоже, еще не скоро докатится до Приютино.

Разговорился Николай Васильевич в парке, когда вспомнил вдруг — слышанное еще тогда, в пятьдесят пятом году, — рубцовское четверостишие:

И дубы вековые над нами

Оживленно листвою трясли.

И со струн под твоими руками

Улетали на юг журавли...

—  Ну, как жили? — рассказывал он. — Бродили, колобродили, по ночам не спали. Рубцов много рассказывал, стихи читал, вспоминал детство свое, какое оно у него было плохое — рано остался без родителей. У них было два брата: он и Олег...

— Альберт... — поправил я.

—  Олег, по-моему... — сказал Беляков. — Он уже женат был, жил тут в господском доме, у них там типа комнаты было... А Николай в нашем доме поселился, в общежитии. Я ему понравился, он мне понравился, в общем, подружились. Другие-то на Николая не обращали внимания, потому что он привязчивый был, все старался свои стихи прочесть... А у людей свои заботы... Ну а нашел меня, так мы с ним частенько в этом парке сидели, разговаривали. Стихи свои прочитает, а потом спрашивает: нравится? Нравится, нормально, конечно... А он говорит: пойдем, я тебе еще почитаю. Так и ходим всю ночь с ним. Можно сказать, частенько ходили... Поэму свою читал. В ней все с самого малого детства, как он из детдома. Про себя и про брата. Они как раз вместе и росли там. Кормиться было трудно, так они убегали с братом. В общем, читал там о каждой корочке хлеба. Рассказывал эту поэму очень долго... А вообще нормальный парень был. Дружбу любил настоящую.  Не любил, когда изменяют ему... Он верил в человека...

Этот бесхитростный рассказ Николая Васильевича Белякова я записал на магнитофон, и только дома, перенося на бумагу, услышал громкие, порою заглушающие нашу беседу, голоса птиц. Такие же птицы пели здесь, наверное, и Николаю Рубцову...

—  Вы, наверное, и в армию его провожали? — спросил я.

—  Нет... Ну, в общем, об этом не обязательно знать, но заступился я за одного товарища, и, короче, посадили меня. Так что, скорее, это он меня провожал, ну и потом писал письма. И с армии писал. Такие письма были ужасно-прекрасные...

— А они не сохранились?

— Нет... Я потом снова сидел... Этот дом разломали, а мы во флигель перебрались. Куда-то исчезло все...

— А вы после встречались с Рубцовым?

— Да... Он приезжал сюда, когда узнал, что я освободился. И вот такой интересный эпизод был...

Николай Рубцов, направляясь из Ленинграда в Приютино, сошел тогда с электрички на станции Бернгардовка и решил проголосовать на шоссе. Поднял руку. Остановилась машина.

— Куда?

—  В Приютино...

—  Ну, садись...

—  А это хмелеуборочник, в общем, был... — рассказывал Николай Беляков. — А Коля поддавший. Ну и отвезли его в вытрезвитель... А у Рубцова с собой сто пятьдесят рублей денег. Так пока его не раздели, восемьдесят рублей он спрятал в валенок. А остальные отдал. Ну, и, короче говоря, когда оттуда вышел, деньги, которые сдавал, ему вернули, а те, что в валенке были, — исчезли. Он ко мне наутро пришел. В дырявых валенках. Вот честно говорю — дырявые пятки. Сто пятьдесят рублей, а пятки на валенках рваные.

— А в каком это году было?

—  Сейчас соображу... В шестьдесят втором я женился... Значит, шестьдесят четвертый, примерно... Точно не помню, но вроде так... У меня сынишке уже года два исполнилось. Так вот, пришел Рубцов и жалуется, так, мол, и так, в такую историю попал... Ну, короче говоря, взяли мы, это дело отметили... И он уехал в Вологду. Обещал приехать. Даже, по-моему, это не шестьдесят четвертый был, а где-то побольше, потому что больше я его не видел...

—  Может, он из Москвы приезжал?

— Да. Он учился там где-то... Значит, это было позже. Из Москвы он тоже ко мне приезжал, а это было позже... Потому что у меня опять неприятность получилась. И, короче, я уже на зоне узнал о его кончине. Такой журнал есть — «Молодая гвардия»... Там некролог написан был: трагически погиб... Я потом спрашивал вологодских ребят, а они говорят: да, его жена топором зарубила...

— Задушила...

— Или задушила. Ну... Я многих вологодских ребят спрашивал: знаете такого? Да, говорят, знаем...

Николай Васильевич замолчал.

— Мама ваша его хорошо помнит... — осторожно сказал я.

—  А как же... — улыбнулся Николай Васильевич. — Отлично помнит. Он мою мамку здорово любил. Сюда приходил, никогда ему ни в чем не отказывали. И он такой внимательный был... А сам весельчак, на гармошке любил играть. Ночами тут покоя не давал некоторым. Гармошка, она ведь громко играет, а Николай из-за Таи очень сильно тогда переживал. Очень расстраивался. Он мне и в тюрьму писал об этом, и сюда... Почти все письма стихами были написаны.

О Тае я тоже кое-что знал.

В Государственном архиве Вологодской области, в фонде Рубцова, я видел фотографии этой красивой девушки, которые Рубцов сберег в своих бесконечных странствиях.

— А где она теперь живет? — спросил я. — В Ленинграде?

—  Тая-то? Нет... Здесь она живет. Поедемте, покажу.

— 3 —

И вот мы в квартире Таи Смирновой — сейчас Таисии Александровны Голубевой.

Момент для встречи выбран неудачно. Еще не исполнилось сорока дней со смерти мужа Таисии Александровны, и на телевизоре, рядом с его фотографией в рамке, стоит рюмка, прикрытая ломтиком хлеба. Не вовремя мы пришли — откуда же знать? — но Таисия Александровна побеседовать согласилась.

Чуть смущаясь, чуть посмеиваясь над собою, девятнадцатилетней, она роется в альбоме, вспоминая давние пятидесятые годы.

— Рубцов веселый был. Такой веселый, ой! Выйдешь, бывало, на крыльцо, а он уже на гармошке играет. И на танцах играл. Тут парк такой хороший был, так народ к нам даже из города приезжал. Это сейчас он заросший.

Об этих танцах в приютинском парке Николай Рубцов вспоминал и в последний год своей жизни:

«Вечером придем с ребятами, девок еще ни одной нет. Я начинаю на гармошке играть, чтоб Тайка слышала. Потом отдам гармошку приятелю, чтоб тот играл, а сам — к Тайкиному дому. Проберусь как-нибудь задворками, и прямо — к крыльцу. Туман стоит, вблизи даже плохо видно. Смотрю — стоит Тайка на крыльце в белом платье и гармошку слушает. Она думает, что я играю, а я вот он где! Сердце стучит, на душе хорошо! Выскочишь из тумана и к ней. Она вся испугается, а я смеюсь. Хорошо было!»

— И под гармошку танцевали? — спросил я у Таисии Александровны.

— Угу... Еще радиола была. А так вообще и под гармошку.

— А Рубцов не писал из армии?

— Писал... Только сейчас уже не сохранилось ничего. Вот... Только фотографии. Тридцать ведь лет прошло.

И она положила на стол четыре фотографии. На одной — Николай Рубцов в куртке-«москвичке» с белым воротником, с густыми еще, зачесанными на бок волосами. Он лежит перед кустом в траве и чуть усмехается. На обороте его рукой написано:

«Мы с тобою не дружили,

Не встречались по весне,

Но того, что рядом жили,

Нам достаточно вполне!

Тае от Коли. 29/VIII — 55 г. Приютино».

Через два дня Тая подарит Рубцову свою фотографию, ту самую, которая хранится в ГАВО в Рубцовском фонде. На ее обороте надпись:

«На долгую и вечную память Коле от Таи.

30/08 - 55 г.

Красоты Приютино здесь нет, она не всем дается, зато душа проста и сердце просто бьется».

С этой фотографией и ушел Николай Рубцов в армию. Остальные его фотографии присланы уже с Северного флота. На одной — снова стихи:

«Не стоит ни на грош

Сия открытка...

Все ж

Как память

встреч случайных.

Забытых нами встреч,

На случай грусти тайной

Сумей ее сберечь.

1/I — 1956 г.     Тае от Коли».

— 4 —

История юношеского романа, который пережил Николай Рубцов в Приютино, обыкновенна, почти банальна...

— Как-то у нас ничего серьезного и не было... — рассказывает Таисия Александровна. — Почему-то не нравился он мне... Девчонка была, чего понимала? Мы же не знали тогда, что он такой знаменитый станет. Ничего у нас с ним не было. В армию проводила и все... А потом? Потом я встретилась с одним человеком...

—  А Рубцов приезжал к вам?

—  Приезжал... Знаете, какой он потом пьяница был? Он в таком виде приезжал, что мы даже перепугались все. Весна была, а он в рваных валенках, из кармана бутылка торчит... И говорит моему мужу: выйти, мне надо поговорить с ней. А я говорю: «Нет! Чего нам с тобой разговаривать?» Николай тогда посмотрел на мужа и  пальцем погрозил: «Смотри, если только ее обидишь, из-под земли достану...»

Я пишу это и смотрю на подаренную Таисии Александровне фотографию молодого Рубцова.

В «москвичке», с белым воротником, перепоясанный ремнем с неуклюжей, бросающейся в глаза пряжкой, девятнадцатилетний Рубцов крутит в руках травинку и смотрит прямо в объектив фотоаппарата. Через несколько дней ему идти в армию. Но это не пугает его. Растерянности нет в его взгляде. Здесь, в Приютино, его будут ждать родные, друзья, любимая девушка...

И не случайно, что на побывку в пятьдесят седьмом году Рубцов едет сюда, как некогда ездил на каникулы в Николу...

Соловьи, соловьи заливались, а ты

Заливалась слезами в ту ночь;

Закатился закат — закричал паровоз,

Это он на меня закричал!..

Да, я знаю, у многих проходит любовь,

Все проходит, проходит и жизнь,

Но не думал тогда и подумать не мог,

Что и наша любовь позади.

А когда, отслужив, воротился домой,

Безнадежно себя ощутил

Человеком, которого смыло за борт:

 «Знаешь, Тайка встречалась с другим!»

Разумеется, в лирическом стихотворении свои законы отражения действительности. Поэт изменяет, деформирует на свой лад реальные события, как того требует драматургия стиха, но живая, не стихающая боль оживает в душе и, сминая напевно-лирический настрой, взрывается криком: «Знаешь, Тайка встречалась с другим!»

Кто знает, любила ли Тая Рубцова? Она и сама сейчас не помнит этого, потому что молодого Рубцова заслонил страшный, пьяный Рубцов, который вломился в ее квартиру уже в шестьдесят пятом году.

Скорее всего, любила... И, изменив, боялась. Этот страх Таисия Александровна помнит и сейчас:

«С армии-то когда пришел Рубцов, так он идет по дороге с чемоданом, а я убежала из дома — спряталась».

А может быть, все было, как в стихах Рубцова:

Закатился закат. Задремало село.

Ты пришла и сказала: «Прости».

Но простить я не мог, потому что всегда

Слишком сильно я верил тебе!

Ты сказала еще: — Посмотри на меня!

Посмотри — мол, и мне нелегко.

Я ответил, что лучше на звезды смотреть,

Надоело смотреть на тебя!

Соловьи, соловьи заливались, а ты

Все твердила, что любишь меня.

И, угрюмо смеясь, я не верил тебе.

Так у многих проходит любовь...

В трудный час, когда ветер полощет зарю

В темных струях нагретых озер,

Птичьи гнезда ищу, раздвигая ивняк,

Сам не знаю, зачем их ищу.

Это правда иль нет, соловьи, соловьи,

Это правда иль нет, тополя,

Что любовь не вернуть, как нельзя отыскать

Отвихрившийся след корабля?

Эти риторические, обращенные то к соловьям, то к тополям, вопросы совсем не риторичны для Рубцова, который ощущает себя «человеком, которого смыло за борт».

Не трудно заметить, что история приютинской любви Рубцова, по сути дела, во всех деталях повторяет рисунок юношеского романа с Татьяной Решетовой...

Увы... Детдомовское детство было тяжело еще и тем, что даже элементарного представления об азбуке человеческих отношений выходящему в самостоятельную жизнь воспитаннику не давало. Для молодого Рубцова характерно суровое неприятие даже малейших компромиссов, полное отсутствие умения подлаживаться под характер другого человека. Разумеется, качества, может быть, и не самые плохие, но доставляющие обладателю их массу хлопот. Тем более такому ласковому и влюбчивому, каким был Рубцов.

Бушующая в душе любовь не способна смягчить его. Наоборот, Рубцов словно бы упивается своей горечью.

Стихотворение «Соловьи» написано в 1962 году, когда время все-таки смягчило боль разрыва, а в пятьдесят седьмом свой гнев Рубцов выплеснул в есенинском дольнике. Над стихами стоит посвящение — «Т. С.» — Таисии Александровне, носившей в девичестве фамилию Смирнова.

Хочешь, стих сочиню сейчас?

Не жаль, что уйдешь в обиде...

Много видел бесстыжих глаз,

А вот таких не видел!

Душа у тебя — я знаю теперь —

Пуста и темна, как сени...

«Много в жизни смешных потерь», —

Верно сказал Есенин.[6]

Не лучший, конечно, избрал путь Николай Рубцов, чтобы вернуть расположение возлюбленной...

Как, впрочем, и когда, не надеясь ни на что — и все-таки надеясь! — пришел в ее дом в рваных валенках, с торчащей из кармана поллитровкой...

— Я чего-то раньше и вообще не замечала, чтобы кто-то особенно пил тогда, — рассеянно, словно позабыв, что разговаривает с нами, произнесла Таисия Александровна. — А про Рубцова все считали, что он детдомовский, что он и не пьяница совсем... И вот явился в таком виде. Весна. Сыро. А он в валенках без галош. Весь мокрый. Бутылка в кармане. Я потом об этой встрече его родственнице рассказала, которая на Котовом поле живет. А она говорит: никогда не поверю. Он, знаешь, как ходит? С тростью, в шляпе, разодет весь... Ну, не знаю, говорю, я его таким никогда не видела... А он что? Правда, с тростью ходил? В шляпе?

— 5 —

Нет... Насчет трости я ничего не слышал.

Николай Михайлович Рубцов вообще не очень-то заботился о своей внешности. Это уже на памятнике приодели его, обули в красивые туфли, накинули на плечи элегантное пальто... А в жизни все было не так красиво, не так изящно...

А шляпа была. Шляпу Рубцов носил. И возле могилы отца он стоял в шляпе на голове, и вообще...

Про эту шляпу можно даже прочитать в воспоминаниях Владимира Степанова, который познакомился с Рубцовым летом 1967 года.

Вместе с ребятами из «Вологодского комсомольца» он отправился пообедать в ресторан «Чайка». И все время с удивлением поглядывал на Рубцова, «который и в ресторане не снимал с головы помятую соломенную шляпу. Но и шляпа не скрывала, что голова пострижена наголо».

Заметив удивление Степанова, Рубцов, смущаясь, рассказал, что накануне он рано утром приехал из Москвы...

К знакомым идти было рано, а погода благоприятствовала, и Рубцов отправился в скверик. Постелил на траву пиджачок и открыл бутылку вина.

Он совсем немного и выпил, когда заметил, что с дорожки его разглядывает молодая женщина. Или бутылку, к которой время от времени Рубцов прикладывался... Издалека определить, куда именно смотрит женщина, было трудно, и Рубцов поманил ее, чтобы подошла ближе. Женщина подошла и села рядом. Поговорили. Рубцов почитал стихи...

Когда вино в бутылке закончилось, женщина сказала, что стихи ей понравились и она не против продолжения знакомства...

Рубцов обрадовался.

Оставил женщину сидеть на своем пиджачке и сторожить чемоданчик, а сам побежал в ларек еще за одной бутылкой вина.

Когда же вернулся, женщины в скверике уже не было. Не было и чемоданчика. Пиджачка тоже не было...

Сообразив, что далеко уйти с чемоданом женщина не могла, Рубцов бросился догонять ее и на бегу врезался в милиционеров, а те, не долго думая, ухватив его под руки, отвели в отделение.

В общем, повторилась почти та же история, о которой рассказал Н. В. Беляков. Разница состояла только в том, что теперь Рубцов был почти трезвым и без денег. Тем не менее исход оказался столь же печальным.

Пока ждали начальство, пока где-то разбирались в документах, поэта остригли. И только потом, увидев, что он не пьян и не буянит, а главное, сообразив, что он ничего нарушающего общественный порядок не совершил, отпустили.

Так что носил Рубцов шляпы... Как не носить... Кстати, как-то я прочитал в Вологде объявление: «Ателье головных уборов переехало на улицу Николая Рубцова». Тут бы и посмеяться, как умеет жизнь закручивать сюжеты, только почему-то было это совсем не смешно.

Невеселым оказался отпуск матроса Рубцова в 1957 году... Разрыв с Таей он переживал так тяжело еще, может быть, и потому, что все рушилось, ничего не оставалось от жизни, которую он сам для себя придумал:

Когда-то я мечтал под темным дубом,

Что невеселым мыслям есть конец,

Что я не буду с девушками грубым

И пьянствовать не стану, как отец.

Мечты, мечты... А в жизни все иначе.

Нельзя никак прожить без кабаков.

И если я спрошу: «Что это значит?» —

Мне даст ответ лишь Колька Беляков.

Но — увы — и с другом было не посоветоваться, друг тянул свой срок в лагерях. Да и брату, Альберту, который с каждым годом все сильнее ощущал, что вся жизнь у него «в тумане», тоже было не до Николая.

Ты говорил, что покидаешь дом, Что жизнь у тебя в тумане, Словно о прошлом, играл потом «Вальс цветов» на баяне...

«Словно о прошлом», нужно было научиться и Рубцову думать о Приютино, которое уже привык он считать родным. Еще одна местность могла стать его домом и не стала им, еще один вариант благополучной жизни был перечеркнут безжалостной судьбой.

Я люблю, когда шумят березы,

Когда листья падают с берез.

Слушаю — и набегают слезы

На глаза, отвыкшие от слез...

Альберт исполнил свое обещание. Перебрался в поселок Невская Дубровка...

А Николай Рубцов, хотя и приезжал после пятьдесят седьмого года в Приютино, но только в гости.

Об этом и думал я, разговаривая с Таисией Александровной Голубевой.

— А больше, после того, вы его не видели?

—  Нет... — вздыхая, ответила она. — Больше не приезжал сюда...

Не приезжал... Зато сколько раз вспоминал о Приютино, сколько раз переносился душой в эти места, которые могли стать его домом. И разве не о старинном приютинском парке вспоминал Рубцов за три года до смерти, когда писал:

Песчаный путь

В еловый темный лес.

В зеленый пруд

Упавшие деревья.

И бирюза,

И огненные перья

Ночной грозою

Вымытых небес!

Желтея грустно,

Старый особняк

Стоит в глуши

Запущенного парка...

— 6 —

В Рубцовском фонде в Государственном архиве Вологодской области хранится снимок: мельтешащие над морем чайки, а вдалеке — крохотное, как эти чайки, суденышко. На обороте рукой Рубцова написано:

«Море черного цвета. Снег на горах. Это начало лета В наших местах! г. Североморск».

В Североморске, визирщиком на эскадренном миноносце «Острый», и проходила флотская служба Николая Михайловича Рубцова. Служба была суровая, края тоже суровые, но — странно! — такое веселое лицо у Рубцова только на флотских фотографиях.

Об этом же и воспоминания людей, знавших Николая Рубцова в те годы...

«Думаю, что время службы на флоте, — пишет Борис Романов, — было для него самым благополучным — в бытовом отношении — за всю-то его несладкую жизнь...»

Психологически объяснимо, почему именно тогда Рубцову удалось преодолеть комплекс «несчастливости». На флоте Рубцов впервые оказался в равном положении со своими сверстниками. Годы детдома — там равенство было заведомо ущербным — не в счет... А здесь, на службе, хотя и имели товарищи Рубцова свой дом, любящих родителей, но это не создавало им никаких преимуществ по сравнению с Рубцовым. Конечно, они грустили, тосковали о близких, но грустить было не заказано и Рубцову. Более того, погружаясь мечтами в выдуманную жизнь, он грустил еще слаще:

Как живешь, моя добрая мать?

Что есть нового в нашем селенье?

Мне сегодня приснился опять

Дом пустой, сад с густою сиренью.

Ни в коей мере не идеализируя ранние стихотворные опыты Рубцова, все же надо сказать, что до армии он писал иначе. Может быть, корявее, но честнее... Самообман, опасный для любого человека, для такого поэта, как Рубцов, был опасен вдвойне.

Конечно, Рубцов играл... Хотя бы в стихах, хотя бы в словах пытался примерить на себя облик человека, у которого есть мать, семья... Но в том-то и беда, что в этой игре легко перескользнуть через запретную черту. Даже родной язык начинает изменять Рубцову, и немецкое — «что есть?» — появляется в его языковых конструкциях.

Понятно, что так играть нельзя. Игра эта опасна прежде всего для собственной души и — случайно ли? — флотские стихи Рубцова поражают своей внутренней пустотой:

Улыбку смахнул

командир с лица:

Эсминец в атаку брошен.

Все наше искусство

и все сердца

В атаку брошены тоже.

Чужие слова, отработанные, ставшие штампами, мертвые схемы полностью вытесняют из стихов голос самого Рубцова, превращают стихи в графоманские опусы:

Я труду научился на флоте,

И теперь на любом берегу

Без большого размаха в работе

Я, наверное, жить не смогу...

Что ж, и такие строки были в творчестве поэта, чей путь всегда неоднозначен и ясен. Идти по этому Пути было трудно... И — увы — часто сворачивал Рубцов на уводящие в бок кривые тропинки, и только чудом — вот оно истинное Чудо! — удавалось ему вернуться назад.

Здесь хочется сделать небольшое отступление...

Биография Рубцова не вмещается в традиционные схемы. И прежде всего потому, что, прослеживая путь поэта, невозможно обнаружить благостного единения его с народом. Напротив, оказываясь «в народе», Рубцов почти всегда чувствовал себя неуютно... Подобные факты замалчиваются, ибо разрушают благостную схему, тот патриотический «имидж», который сам поэт и придумал.

Но кто решил, будто народ врачует душу художника, утешает его?

Представление это тем более неверно, что понятие «вечный народ» (тот народ, который был, есть и будет) наши идеологи склонны порою зауживать. Народом они называют лишь современников поэта. А современникам не хватает дистанции времени, чтобы по достоинству оценить художника. И надо сказать, что это «небрежение» современников необходимо прежде всего самому художнику, ведь в столкновении, в жесткой ломке судьбы и прозревает душа.

Разумеется, у девятнадцатилетнего Рубцова не было бесстрашия, необходимого для решительного выбора единственного Пути. Это мужество появится позднее, в шестьдесят четвертом году, а пока... Пока он просто стремится быть таким же, как все.

Но в армии как раз и требуют, чтобы ты был таким, как все. Так что гармония получалась полная — внутренний настрой сливался с требованиями действительности... Поэтому-то, наверное, и чувствовал себя Рубцов все годы службы счастливым...

Он отличался веселостью и общительностью. Смело вступал в любой разговор о литературе, о поэзии... И замыкался только, когда начинали расспрашивать его о семье, о родителях.

Однажды Рубцов спросил у Валентина Сафонова:

—  У тебя они живы?

— Живы.

—  Отец воевал?

Сафонов молча кивнул, испытывая, как он вспоминает, странное стеснение и, не решаясь рассказать, что не только отец — вся семья у них, включая и его, и брата Эрика, прошла через войну, начиная с самого первого дня. И пережили многое... И за колючей проволокой довелось посидеть, и в партизанском отряде побывать...

—  Ты счастливый: отец и мать есть — не пропадешь! — сказал Николай. — А я вот всю жизнь один. И всю жизнь боюсь затеряться. В детдоме боялся... И потом, когда бродяжил, менял адреса и работу. И в учебке тоже, когда выдернули из привычной одежки...

Зато самой службы Рубцов не боялся. Благодаря детдомовскому опыту, к флотской жизни он был подготовлен лучше других.

Московский прозаик Евгений Чернов, человек весьма наблюдательный, запомнил драку в общежитии Литинститута, в которой участвовал и Николай Рубцов... Более всего поразило Чернова, как хорошо тщедушный Рубцов «держал удар». То есть ни на мгновение не терялся от боли, и по мере своих сил наносил удары более мускулистым противникам.

Что и говорить, «держать удары» жизнь научила Рубцова, и суровость флотской службы не пугала его... Тем более что складывалась она вполне благополучно.

Адмирал Иван Матвеевич Капитанц, командовавший в 1958 году эсминцем «Острый», хорошо запомнил старшину 2-й статьи Рубцова.

«Среднего роста, худощавый, подтянутый, скромный и вежливый, готовый всегда выполнить приказ. Он был душою коллектива в кубрике, к нему тянулись моряки, он им читал стихи. Рубцов был очень собран и организован, флотскую службу любил, особенно дальние походы... Он любил море».

Очень скоро, как отличник боевой и политической подготовки, старшина Рубцов получил право посещать занятия литературного объединения при газете «На страже Заполярья».

Чему учили на занятиях литобъединения, видно из заметки, напечатанной в газете:                                                

«У ФЛОТСКИХ ПОЭТОВ И ПРОЗАИКОВ

В минувшее воскресенье члены литературного объединения при газете «На страже Заполярья» собрались на очередное занятие...

С поэтами беседовал Зелик Яковлевич Штейман, уже знакомый членам литобъединения по встрече в прошлом году. Он конкретно разобрал некоторые произведения старшего матроса Николая Рубцова... Речь шла о поэтическом мастерстве, о борьбе за образность и действенность стихов, о точности словоупотребления, о необходимости высокого душевного накала при создании каждого произведения и большей требовательности к себе — требовательности в свете решений Коммунистической партии».

Стоит ли удивляться, что Рубцов — этот тончайший лирик, лирик по своей природе своей, писал тогда:

От имени жизни,

идущей

в зенит 

Расцвета, —      

в заветное 

завтра,

Это же   

сила

мира

гремит

В наших

учебных

залпах.

Впрочем, в газете «На страже Заполярья» публиковались и не такие шедевры Николая Рубцова. Политуправление постоянно поручало кружковцам подготовку различных «политических» листовок, и Рубцов отличился и на этой стезе.

3 апреля 1959 года вместе с капитаном В. Лешкиновым, старшиной второй статьи Р. Валеевым, матросом К. Орловым Рубцов напишет «Открытое письмо начальнику штаба ВМС США адмиралу Арлейгу Бэрку»:

Известно всем — СССР

Ракетами силен.

И можем мы, почтенный сэр,

Любой достать район.

Стихи эти не нуждаются в комментарии. Такое ощущение, что автор полностью освободился от ненужного груза человеческих чувств и ощущений...

Удивительно, как меняется лицо Николая Рубцова за годы службы...

Бесследно исчезает мальчишка в бескозырке, что запечатлен на фотографии «Привет из Североморска»... Вместо него — незнакомый нам человек со значком отличника ВМФ на суконке...

Конечно, неверно было бы думать, что Рубцов искренне верил в то, что писал по заданию политуправления... Но и считать, что стихотворные опусы тех лет никак не задевали душу, тоже неверно. Многое в этих стихах — искреннее...

Осенью пятьдесят шестого года, в связи с египетскими событиями (Израиль развязал войну против Египта, и на стороне Тель-Авива выступили англичане и французы) по флоту была объявлена повышенная готовность.

«Тревоги игрались поминутно, — вспоминает Валентин Сафонов, — спали матросы не раздеваясь, да и громко это сказано — спали. Счастлив уже, коли вырубишься на полчаса — до очередной сирены. Мир, казалось, висел на волоске. Вот-вот полыхнет она, третья мировая»...

Так вот, в те дни Рубцов обмолвился, что написал заявление с просьбой отправить в Египет в составе интернациональной бригады.

— Ну и что у тебя вышло? — сочувственно спросил Сафонов.

—  Толку не вышло, — ответил Рубцов. — Вызвал святой отец, прочел «проповедь». Тем и кончилось!

«Святым отцом» называли на кораблях заместителя командира по политчасти.

— 7 —

А неудовлетворенность, разумеется, была...

После побывки в Приютино, в 1957 году началась в Рубцове та внутренняя неподвластная ему самому работа, которая и сделала его истинным поэтом...

Подтверждением служат не те флотские стихи, что публиковались на страницах газеты «На страже Заполярья» или в альманахе «Полярное сияние», а, к примеру, первый, написанный тогда, вариант «Элегии»...

Но для окружающих смысл внутренней работы, происходившей в Рубцове, был непонятен, и не удивительно, что, как пишет в своих воспоминаниях Валентин Сафонов, стихи:

Стукнул по карману — не звенит,

Стукнул по другому — не слыхать.

В тихий свой, безоблачный зенит

Улетают мысли отдыхать.

Но очнусь, и выйду за порог,

И пойду на ветер, на откос

О печали пройденных дорог

Шелестеть остатками волос... —

были восприняты товарищами по литобъединению как шутка.

«Очень уж не вязалась печальная наполненность этих строк с обликом автора — жизнерадостного морячка. Впрочем, даже не то что не вязалась — противоречила ему.

Был Николай ростом не высок, но крепок. Пышные усы носил — они ему довольно задиристый, этакий петушковатый вид придавали. Короткую, по уставу, прическу, в которой если и содержался намек на будущую лысину, то весьма незначительный. Аккуратен, подтянут — флотская форма очень шла ему...»

Впрочем, и стихи, написанные в 1957 году в Приютино, тоже не очень-то вяжутся с обликом «жизнерадостного морячка»...

И все же, понимая, что во время службы на флоте Рубцов почти вплотную подошел к границе, за которой начинался уже совсем другой человек, не имеющий никакого отношения к Рубцову, которого мы знаем, что-то удерживает назвать его флотские годы потерянными для русской литературы.

Нет... Здесь, на флоте, Рубцов впервые в жизни почувствовал, что он может преодолеть собственную несчастливость, впервые почувствовал в себе силу, позволяющую перешагнуть через детдомовскую закомплексованность и стать хозяином собственной жизни.

«О себе писать ничего пока не стану, — сообщает Рубцов Валентину Сафонову. — Скажу только, что все чаще (до ДМБ-то недалеко!) задумываюсь, каким делом заняться в жизни. Ни черта не могу придумать! Неужели всю жизнь придется делать то, что подскажет обстановка? Но ведь только дохлая рыба (так гласит народная мудрость) плывет по течению!»

За несколько месяцев до «дембеля» Рубцов «некстати» (так он выразился в стихотворении «Сестра») угодил в госпиталь.

Разлучив «с просторами синих волн и скал», его увезли в Мурманск на операцию. Что именно резали Рубцову, неизвестно. На все расспросы о болезни он отвечал, что все это ерунда и операция была легкой...

«Дня три-четыре мучился, — сообщает он в письме, — потом столько же наслаждался тишиной и полным бездействием, на корабль не очень-то хочется, но и здесь чувствуешь себя не лучше, чем собака на цепи, которой приходится тявкать на кошку или на луну.

Обстановка для писания стихов подходящая, но у меня почти ничего не получается, и я решил убить время чтением разнообразной литературы. Читал немного учебник по стенографии — в основном искал почему-то обозначения слов «любовь» и «тебя», читал новеллы Мопассана, мемуары В. Рождественского в «Звезде», точнее в нескольких «Звездах», и даже «Общую хирургию» просматривал... Еще занимаюсь игрой в шахматы...

Ночами часто предаюсь воспоминаниям. И очень в такие минуты хочется вырваться наконец на простор, поехать куда-нибудь, посмотреть на давно знакомые памятные места, послоняться по голубичным болотам да по земляничным полянам или посидеть ночью в лесу у костра и наблюдать, как черные тени, падающие от деревьев, передвигаются вокруг костра, словно какие-то таинственные существа.

Ужасно люблю такие вещи.

С особенным удовольствием теперь слушаю хорошую музыку, приставив динамик к самому уху, и иногда в такие минуты просто становлюсь ребенком, освобождая душу от всякой скверны, накопленной годами...»

Любопытно тут, как — почти цитатно — перекликается это письмо, отправленное из мурманского госпиталя, с сочинением «О родном уголке», написанном еще в тотемском техникуме. Совсем немного и потребовалось покоя и уединения, чтобы зашевелилась, ожила душа Рубцова, отозвалась грустью на воспоминания о родном, зазвенела, словно струна... И одновременно с этими щемяще-сладкими видениями зашевелились, ожили в душе прежние детские страхи...

«Наверно, в предчувствии скорого расставания, — вспоминает Валентин Сафонов, — встречались мы теперь, как никогда, часто. Был самый разгар полярного лета, и алый парус солнца круглые сутки плавал над головой, не желая прятаться за сопки. Мы часами шатались по улицам Североморска — вдвоем, втроем, вчетвером. Все друзья, ровесники. Читали друг другу стихи — свои и чужие. Спорили — яростно, тоже друг друга не щадя. Мечтали о том времени, когда обретем уверенность в своих силах, чтобы написать об этом вот — о флоте, о Североморске, о юности своей на улицах Сафонова, Гаджиева, Полярной. Повести написать, поэмы...

Погода держалась на редкость теплая, и грибы на мшаниках росли чаще, чем карликовые березы. Уйма, пропасть грибов! Когда в городе дышать становилось невмоготу (изредка, а случается такое и на Крайнем Севере), мы подавались на Щука-озеро. Купались в обжигающе ледяной воде, бродили в сопках...

Как-то уехали на редакционной машине: шофер, Юра Кушак, отважившийся на самоволку Коля Рубцов и я. В озеро Рубцов входил неохотно: кусается вода, жалит! Зато обилие грибов поразило его несказанно. Радовался, как ребенок:

— Господи, да их тут косой не возьмешь!

К вечеру вернулись в редакцию и с двумя ведрами, полными отборных грибов, двинули на Восточную, к Юрке. Шагали бодрой рысцой, предвкушая, как отварим грибки да сыпанем на сковородку — экое будет жаркое! И тут случилось неожиданное: дорогу нам преградила хмельная ватага, особей этак шесть или семь. Матерятся, кулаками сучат. Запахло мордобоем. Мы с Юркой опустили ведра, готовые защищаться, а Коля проворно нагнулся и схватил с земли ребрастый булыжник.

—  Не подходи! — выкрикнул с исказившимся лицом. Ватага покружилась вокруг нас и, матерясь, уступила дорогу.

—  Это, кореша, не те, не они... — донеслось в спину сожалеющее,  с  хрипотцой.   —  Хотя  и  этим  бы  ввалить стоило.

— За Нинку изгваздать хотели, — пояснил всезнающий Кушак, имея в виду перезрелую сотрудницу редакции, за которой давно и не без успеха волочился туповатый сверхсрочник двухметрового роста. И уточнил: — А за Нинку вовсе и не нас надо...

—  Колька, — сказал я Рубцову, — ты же противник всякого насилия, а тут... за камень сразу.

Он внимательно взглянул на меня: не смеюсь ли? И очень серьезно ответил:

—  Я же детдомовский. Меня часто били. Может, вовсе убили б, да вот... приходилось иногда...»

Этот эпизод тоже перекликается, только уже со стихотворением «Сколько водки выпито!», которое напишет Николай Рубцов в этом же, 1959 году, в Невской Дубровке у брата...

Детдомовское детство, бродяжническая жизнь, конечно же, многому научили Рубцова, но все-таки и в стихах, и в эпизоде, который запомнился Сафонову, на наш взгляд, больше игры... Или — понта... Это уж кому как нравится...

Осенью 1959 года Николай Рубцов демобилизовался. Перед отъездом он заезжал в Североморск к Валентину Сафонову, попрощаться.

—  Куда проездной выписываешь? — спросил тот.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.