ГЛАВА ПЕРВАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ПЕРВАЯ

 «Николай Рубцов — поэт долгожданный. Блок и Есенин были последними, кто очаровывал читающий мир поэзией — непридуманной, органической. Полвека прошло в поиске, в изыске, в утверждении многих форм, а также — истин... Время от времени в огромном хоре советской поэзии звучали голоса яркие, неповторимые. И все же — хотелось Рубцова. Требовалось. Кислородное голодание без его стихов — надвигалось...»

«Стихи его настигают душу внезапно. Они не томятся в книгах, не ждут, когда на них задержится читающий взгляд, а, кажется, существуют в самом воздухе. Они, как ветер, как зелень и синева, возникли из неба и земли и сами стали этой вечной синевой и зеленью...»

«Стихи Рубцова выражают то, что невыразимо ни зримым образом, ни словом в его собственном значении... Образ и слово играют в поэзии Рубцова как бы вспомогательную роль, они служат чему-то третьему, возникающему из их взаимодействия».

Эти высказывания Глеба Горбовского, Александра Романова, Вадима Кожинова — лучшее свидетельство тому, как непрост разговор о поэзии Рубцова. Стоит только исследователю попытаться выразить ее суть, как тут же, отказываясь от литературоведческой терминологии, вынужден он оперировать понятиями и категориями самой жизни.

Обманчива простота рубцовской лирики. Анализируя ее, легко обнаруживаешь закономерности и приемы, которыми пользуется поэт, но результат, достигаемый этими приемами, не закономерен, не достигаем данными приемами.

Судите сами...

Рубцов словно специально пользуется неточными определениями. «За расхлябанным следом», «пустынные стога», «в деревне мглистой», «распутья вещие»...

Что это? Языковая небрежность? Или поиск подлинного, соответствующего стиховой ситуации смысла, освобождение живой души слова из грамматико-лексических оков?

А вот другой пример... Наверное, ни у кого из поэтов не найдется столь многочисленных повторов самого себя, как у Рубцова. Кажется, он забывал созданные и уже зафиксированные в стихах образы, многократно повторяя их снова и снова:

Скачут ли свадьбы в глуши потрясенного бора,

Мчатся ли птицы, поднявшие крик над селеньем,

Льется ли чудное пение детского хора, —

О, моя жизнь! На душе не проходит волненье...

(«У размытой дороги»)

Как просто в прекрасную глушь листопада

Уводит меня полевая ограда

И детское пенье в багряном лесу...

(«Жар-птица»)

Словно слышится пение хора,

Словно скачут на тройках гонцы,

И в глуши задремавшего бора

Все звенят и звенят бубенцы...

(«Тайна»)

И пенья нет, но ясно слышу я

Незримых певчих пенье хоровое...

(«Привет, Россия...»)

Скачет ли свадьба в глуши потрясенного бора,

Или, как ласка, в минуты ненастной погоды

Где-то послышится пение детского хора, —

Так — вспоминаю — бывало и в прежние годы!

(«Скачет ли свадьба...»)

Все эти «свадьбы», эти «хоры», рассыпанные по стихам Рубцова, право же, сразу и не перечислишь...

Что это? Самоповтор? Или «причастность к тому, что, в сущности, невыразимо»? Ведь приближение потусторонних сил столь же естественно и обычно в поэзии Рубцова, как дуновение ветра или шум осеннего дождя, и поэтому даже и не осознается как повтор...

Еще более загадочной выглядит взаимосвязь поэзии Рубцова и его жизни. По стихам Николая Михайловича точнее, чем по документам и автобиографиям, прослеживается его жизненный путь. И не только тот, который уже был пройден поэтом к моменту создания стихотворения, но и события будущей жизни, о которой Рубцов мог только догадываться...

Конечно, многие настоящие поэты угадывали свою судьбу, легко заглядывали в будущее, но в Николае Рубцове провидческие способности оказались развиты с такой необыкновенной силой, что, когда читаешь написанные им незадолго до смерти стихи:

Я умру в крещенские морозы.

Я умру, когда трещат березы, —

охватывает жутковатое чувство нереальности. Невозможно видеть вперед так ясно, как видел Рубцов! Хотя — сам Рубцов говорил: «мы сваливать не вправе вину свою на жизнь. Кто едет, тот и правит, поехал — так держись!» — отчего же невозможно? Очень даже можно, если учесть, что Рубцов и жил так, будто писал самое главное стихотворение, и, совершенно точно зная финал, ясно представляя, что ждет впереди, даже и не пытался что-либо изменить...

Потому что не прожить свою жизнь, не пройти назначенный ему Путь до конца он не мог, да и не хотел...

— 1 —

О родителях Николая Рубцова известно немного...

Отец поэта — Михаил Андрианович Рубцов родился в деревне Самылково на Вологодчине.

Работал продавцом в сельпо.

В двадцать первом году женился на Александре Михайловне Рычковой.

В Самылково появились первые дети — три дочери: Рая, Надежда, Галина и сын Альберт.

Николай Рубцов был пятым ребенком в семье и родился 3 января 1936 года уже в Емецке Архангельской области,[1] куда Рубцовы переехали, по-видимому, летом 1929 года...

Еще до рождения Николая в положении семьи произошли перемены. Михаил Андрианович вступил в партию, и из продавцов возрос до должности начальника Отдела рабочего снабжения (ОРС) местного леспромхоза. Исполнилось Михаилу Андриановичу, когда родился Николай, тридцать шесть лет.

Был Михаил Андрианович, как вспоминают сослуживцы, простым и компанейским человеком. Часто у Рубцовых, хотя и размещалась семья в двух проходных комнатках, останавливались на ночевку наезжавшие в райцентр из лесопунктов командированные. Место находилось для всех.

Весело было и в праздники...

По общему коридору жило еще три семьи... Гуляли сообща. Начинали в одной квартире, потом переходили в другие...

Михаилу Андриановичу такая жизнь нравилась. Он любил компанию, застолья, музыку. Когда возвращался со службы, первым делом заводил патефон...

Дом, где родился Рубцов, сохранился... Красивое, с огромными окнами (в каждой раме по шестнадцать стекол) здание на старинном «рыбном» тракте...

Но у самого Рубцова о Емецке остались весьма смутные воспоминания.

«Первое детское впечатление, — рассказывал он, — относится к тому времени, когда мне исполнился год...

Помню снег, дорога, я на руках у матери. Я прошу булку, хочу булку, мне ее дали. Потом я ее бросил в снег. Отца помню. Мать заплакала, а отец взял меня на руки, поцеловал и опять отдал матери... оказывается, это мы отца провожали.

Его забрали, так мы с ним прощались. Это было в Емецке в начале 37-го. Отца арестовали, ну, как многих тогда. Он год был в тюрьме, чудом уцелел...

Отцу сообщили среди ночи, что он свободен. Он сначала не поверил, а потом собираться стал. Ему писем насовали, чтоб передал на свободе родственникам. Выпихнули его за ворота в глухую ночь, на улице мороз, а он в одном пиджаке и идти далеко. Ну, отец у нас крепкий был, ходовой мужик. Тетка потом мне рассказывала, отцова сестра, она тут, в Вологде, жила. Говорит: «Смотрю утром в окошко, вроде Миша бежит, ожигается, в одном-то пиджачке да по морозу-то...»

Этот рассказ Николая Рубцова был записан женщиной, сыгравшей такую роковую роль в его жизни... И даже допуская, что рассказ записан предельно точно, доверять ему трудно. Смущает нестыковка деталей.

Если Михаила Андриановича забрали в январе, то отчего же на нем был только один пиджак? Должно было иметься и пальто...

В этом рассказе Рубцов верно передает лишь свои ощущения: «прошу булку, хочу булку... бросил в снег», а вся сюжетная канва скорее всего заимствована из недетских впечатлений, и прекрасный рассказ тетки о том, как прибежал морозным утром в одном пиджачке Михаил Андрианович, явно относится к другому эпизоду из жизни отца поэта.

Так или иначе, но документально пока не удается подтвердить, за что арестовывали Михаила Андриановича и арестовывали ли вообще...

Сергей Багров в весьма поэтичном рассказе «Сердце ласточки», основываясь, очевидно, тоже на рассказах самого Рубцова, арест Михаила Андриановича переносит в Няндому.

«В Няндоме жили Рубцовы по двум адресам. Вначале — в добротном, уютно обставленном доме. Но после ареста хозяина жизнь семьи стала невыносимой. Из хорошей квартиры велено убираться. Чтобы духу здесь не было через сутки! В разгаре зимы, не имея ни средств, ни имущества, оказались Рубцовы среди сугробов. С грехом пополам удалось вселиться в гнилое, сарайного типа жилище. Мало кто от Рубцовых не отвернулся. Даже в девочках Наде и Гале, учившихся в средней школе, узрели опасных людей, с которыми надо быть настороже. Наде, имевшей песенный дар, воспретили петь песни, как на концертах, так и на спевках. Надя была самой старшей и, чтобы как-то помочь своей маме, устроилась счетоводом в райпо. Но вскоре она заболела и умерла.

Нельзя представить, как жили Рубцовы дальше. Одиннадцать месяцев просидел Михаил Андрианович в предварительной камере, ожидая суда, которого так, кстати, и не дождался, ибо на редкость честное по тем временам дознание (выделено мной. — Н. К.) вины за ним никакой не нашло, и его отпустили...»

В рассказе Багрова, как мы видим, тоже содержатся очевидные неточности. Несомненно, что источник их — сам Рубцов.

Можно предположить, что он рассказывал эту историю Сергею Багрову летом 1964 года, когда Багров приезжал в Николу. Ведь именно тогда было отправлено Рубцовым письмо Николаю Николаевичу Сидоренко, в котором изложена эта версия биографии отца...

«Родился в семье значительного партийного работника. Его даже врагом народа объявили, потом освободили, и статья о его реабилитации была помещена, кажется, в 1939 г. в Архангельской областной газете. Больше всего времени он работал вообще-то в Вологде».

Тут Михаил Андрианович — еще двух лет не прошло после его смерти! — превращается уже в значительного партийного работника.

Почему Рубцов повышает статус отца, понятно. Он писал Н. Н. Сидоренко, когда стоял вопрос о восстановлении в Литературном институте. И Николаю Михайловичу, с его простоватой хитрецой, могло казаться, что сына значительного партийного работника восстановят быстрее.

Надо сказать, что, вспоминая о своем прошлом, поэт всегда менее всего заботился о фактологии... Канцелярская выверенность свидетельств всегда угнетала его.

Куда больше подлинности в рассказах — записанных, кстати, тоже Сергеем Багровым — непосредственно о самом детстве...

«С малых лет, даже месяцев, когда посмотрит он с маминых рук на ромашковый берег Емцы, на ее поймы, церкви, лодки и тополя, так и выплеснет птичий восторг, так и дернется махоньким телом, точно зная, что сияющий воздух его не обидит, примет в лоно свое и, качая, закружит в лучах светоносного дня.

А еще ему будет по нраву сидеть, как матросу, в высокой корзине, которую старшие сестры отправят с плота по воде, наблюдая, как крошечный брат запыхтит, загудит, объявляя себя настоящим архангельским пароходом...»

Или в прозаическом наброске самого Николая Михайловича Рубцова...

«Закончился этот необыкновенный вечер тем, что все — и наши домашние и гости — забыли погасить свет и по всему дому, кто где, заснули непробудным счастливым сном! Но я не мог уснуть, т. к. предельно был полон волнующих впечатлений. Я неслышно поднялся, кое-как вскарабкался на длинный праздничный стол, уставленный рюмками, тарелками, графинами, и пополз по нему, выпивая из всех рюмок подряд вино, которое там осталось...

После этого лихого похмелья я ничего не могу вспомнить из значительных событий, как я понимаю, почти целого года».

Но вернемся к Михаилу Андриановичу...

С большой долей уверенности можно предположить, что если и был арестован он, то не за «политику», не как враг народа, а по уголовной статье, связанной с растратой или другими хозяйственными недочетами в ОРСе, возглавляемом им...

Эту версию, косвенно, подтверждают и любовь Михаила Андриановича к застольям, и путаница в рассказах Николая Рубцова, и «на редкость честное по тем временам дознание», которому был подвергнут Михаил Андрианович.

Во всяком случае, вернувшись (если следовать рубцовской версии) из тюрьмы, Михаил Андрианович в апреле 1939 года был восстановлен в рядах ВКП(б) и сразу пошел на повышение. Его перебросили в Няндомское райпо.

Няндома запомнилась Николаю Рубцову лучше. В этом небольшом городке, в доме, стоящем почти вплотную к железнодорожной насыпи, умерла старшая — Рая скончалась еще до рождения Николая — сестра Надежда.

Надежду Рубцов любил... Он запомнил, как выходит она к гостям в нарядном платье, в блестящем монисто на высокой шее, чтобы показать, чему научилась в кружке пения...

«Монисто, — вспоминал Рубцов, — очень шло к ней, придавало ей еще красоты и тихо звенело во время танца. И голос ее звенел, и слова непонятной песни тоже звенели, и всю жизнь сопровождает меня, по временам возникая в душе, какой-то чудный-чудный, тихий звон, оставшийся, наверно, как память об этом пении, как золотой неотразимый отзвук ее славной души».

Живая, общительная, Надежда погасла в одночасье — съездила в деревню на сельхозработы, простудилась и заболела менингитом.

Рубцов часто вспоминал, как мучительно переносила она нестихающую боль и, когда заговаривали с ней, отворачивалась к стене...

Наде было шестнадцать, когда она умерла. Ее хоронили как комсомолку...

Рубцов запомнил красный гроб, множество венков, скопление народа...

На всю жизнь осталась в нем боль утраты, всю жизнь считал он, что, если бы Надежда не умерла так рано, не было бы в его жизни того безысходного сиротства, через которое предстояло пройти ему...

Почти все эти, полулегендарные рассказы Николая Рубцова о жизни в Емецке и Няндоме почерпнуты нами из записок Д. и рассказов Сергея Багрова...

И все...

Более нигде, кажется, ни в стихах, ни в письмах, ни в разговорах с друзьями не вспоминал Рубцов о той жизни, словно это и не его была жизнь, а его началась только в Вологде...

— 2 —

14 января 1941 года Михаил Андрианович Рубцов, как записано в учетной партийной карточке, выбыл из Няндомы в Вологодский горком партии.

В Вологде Рубцовы поселились недалеко от Прилуцкого монастыря, в который еще недавно свозили со всей области раскулаченных мужиков...

Николаю было четыре года...

Из родительских разговоров ему запомнилась всего одна фраза.

— Александра, кипяточку! — кричал отец, усаживаясь за стол.

В рассказе «Дикий лук», передавая атмосферу тех лет, Николай Рубцов попытался нарисовать характер отца.

Рассказ написан уже после смерти Михаила Андриановича, и, читая его, видишь, как пересекаются в этой небольшой зарисовке два взгляда: ребенка в еще неясное, туманное будущее и усталого, измотанного жизнью поэта, как бы усмехающегося своему детскому неведению...

«Давно это было. За Прилуцким монастырем на берегу реки собрались мы однажды все вместе: отец, мать, старшая сестра, брат и я, еще ничего не понимающий толком. День был ясный, солнечный и теплый. Всем было хорошо. Кто загорал, кто купался, а мы с братом на широком зеленом лугу возле реки искали в траве дикий лук и ели его. Неожиданно раздался крик: «Держите его! Держите его!» И тотчас я увидел, что мимо нас, тяжело дыша, не оглядываясь, бежит какой-то человек, а за ним бегут еще двое.

— Держите его!

Отец мой быстро выплыл из воды и, в чем был, тоже побежал за неизвестным. «Стой! — закричал он. — Стой! Стой!» Человек продолжал бежать. Тогда отец, хотя оружия у него никакого не было, крикнул вдруг: «Стой! Стрелять буду!»

Неизвестный, по-прежнему не оглядываясь, прекратил бег и пошел медленным шагом...»

Михаил Андрианович Рубцов был, как говорится, сыном своего времени.

Вот он стоит на фотографии в белой косоворотке, бравый, знающий себе цену деревенский парень. Если бы не революция, быть ему оборотистым сельским лавочником, может, выбился бы он в купеческое сословие, и его жизнь сложилась бы разумно и полезно для себя и для других.

Фотография сделана в начале двадцатых, и во взгляде смотрящего на нас Михаила Андриановича сквозит вера в разумное устроение будущей жизни.

Михаил Андрианович сделал свой выбор. Когда новая власть безжалостно погнала на голодную смерть миллионы русских мужиков, он примкнул к победителям и без сожаления покинул обворованную, обескровленную деревню, чтобы определиться на сытую, хлебную должность в новом, теперь уже полностью подвластном кремлевской нечисти, мире.

И, должно быть, исправно служил хозяевам, коли, несмотря на отсутствие образования, потихоньку рос в должностях, а на пятом десятке даже выдвинулся в круг областной номенклатуры.

Сохранилась еще одна предвоенная фотография... Михаил Андрианович сидит за рабочим столом в конторе. На нем пиджак, белая рубашка, галстук... Волосы гладко зачесаны назад... Взгляд прямой, как бы пронзающий насквозь. В нем чувствуются твердость и преданность генеральной линии партии.

Рассказывают, что, будучи навеселе, Михаил Андрианович ставил на патефон пластинку с «Интернационалом» и, выстроив семью в шеренгу, сам становился в строй и, вытянувшись в струнку, слушал партийный гимн.

Маленький начальник — отец и в рассказе Рубцова ведет себя очень типично. Не задумываясь, вылезает из реки и «в чем был» устремляется в погоню за неизвестным.

Зачем? Да затем, что за годы номенклатурной службы его выдрессировали на погоню. И этот: «Стой! Стрелять буду!» — подлинный, из тех лет крик.

Это же беспорядок — кто-то посмел убежать!

И неважно, что оружия у преследователя нет, неважно, что в погоню он устремился голым... Социальные роли и преследователем, и преследуемым осознаются настолько отчетливо, что оружие и не требуется, они оба знают магическую силу слов:

— Стой! Стрелять буду!

Беглец вынужден покориться. Он прекратил бег, даже и не оглянувшись, чтобы проверить — насколько реальна угроза...

«Все это поразило меня... — тридцать лет спустя, — напишет поэт Рубцов. — И впервые на этой земле мне было не столько интересно, сколько тревожно и грустно. Но... давно это было».

Приходится только гадать, как сложилась бы судьба Николая Рубцова, не потеряй он так рано семью. Но, оказавшись в детдоме в Николе[2] — всего-то, если считать по прямой, в нескольких десятках километров от деревни Самылково, — открылась ему простая, искупающая отцовские прегрешения и предательства, истина:

С каждой избою и тучею,

С громом, готовым упасть,

Чувствую самую жгучую,

Самую смертную связь.

Эту истину, на осознание которой ушло несколько поколений, Рубцов не уставал повторять всю жизнь.

Не порвать мне мучительной связи

С долгой осенью нашей земли,

С деревцом у сырой коновязи,

С журавлями в холодной дали...

— 3 —

Когда началась война, Михаил Андрианович поменял черную вельветовую куртку на полувоенный френч и легкие хромовые сапоги, и стал заправлять военторгом в Кущубе...

В книге Вячеслава Белкова «Жизнь Рубцова» (Вологда, 1993) приведены рассказы соседей Рубцовых, вспоминавших, что Михаил Андрианович не забывал себя, распределяя продукты... «По пути из Красных казарм на вокзал «заедут домой, шаранут с телеги мешок муки, крупы, бутыли со спиртом прямо в окно передадут...»

Жизнь пошла веселая, как раз такая, которая всегда нравилась Михаилу Андриановичу.

И, конечно же, появились и женщины... Семья стала тяготить Михаила Андриановича. Теперь он — вот уж воистину: кому война, а кому мать родна! — частенько не ночевал дома.

Александра Михайловна, конечно, переживала. Часто жаловалась на сердце.

В апреле, когда стаяли снега, дом на улице Ворошилова подтопило, и на первом этаже, где жили Рубцовы, по колено стояла вода...

Жили посреди воды... Электричества не было, горела коптилка.

Через неделю вода ушла, но волнения, связанные с потопом, не прошли для Александры Михайловны даром...

Этот черный день, 26 июля 1942 года, Николаю Рубцову запомнился на всю жизнь...

Он возвращался с братом из кино, когда возле калитки ребят остановила соседка и сказала:

— А ваша мама умерла.

У нее на глазах показались слезы. Брат тоже заплакал и сказал Николаю, чтоб он шел домой.

«Я ничего не понял тогда, — вспоминал уже взрослый Рубцов, — что такое случилось...»

Сюжет рассказа «Золотой ключик», в котором описаны эти события, Рубцов полностью повторил в стихотворении «Аленький цветок»:

Домик моих родителей

Часто лишал я сна. —

Где он опять, не видели?

Мать без того больна. —

В зарослях сада нашего

Прятался я, как мог.

Там я тайком выращивал

Аленький свой цветок...

Кстати его, некстати ли,

Вырастить все же смог...

Нес я за гробом матери

Аленький свой цветок.

Рубцов потерял мать в том возрасте, когда чувство самосохранения и любовь к матери еще не разделены, когда человек ощущает мать как часть самого себя, и поэтому не надо обманываться кажущейся сентиментальностью стихотворения, написанного, кстати сказать, уже зрелым поэтом. Это точная память о душевном смятении, охватившем ребенка.

Разрастаясь, аленький цветок заполнил «красными цветами» зрелую лирику — едва ли кто из русских поэтов так много писал о матери, как Рубцов...

Но это потом, годы спустя, а тогда, в сорок втором, судьба, словно бы посчитав, что лимит семейного тепла будущим поэтом уже исчерпан, торопливо разрушает рубцовский дом.

Только похоронили мать на Введенском кладбище в Вологде, как снова приходит смерть: умирает самая младшая Рубцова — полугодовалая Надежда.

Отец — он уже получил повестку на фронт — зовет свою сестру Софью Андриановну помочь в беде: надо пристроить ребят...

Мать умерла.

Отец ушел на фронт.

Соседка злая

Не дает проходу.

Я смутно помню

Утро похорон

И за окошком

Скудную природу...

В стихах чуть смещены события, но причина — не в забывчивости поэта. В повествовательной логике не сходятся и не могут сойтись те беды, что обрушились в эти дни на мальчика.

Вдобавок ко всему Николай умудрился потерять хлебные карточки. Если бы отец продолжал работать в военторге, этой потери и не заметили бы, но с Кущубой к тому времени отцу пришлось расстаться. Соседи вспоминают, что Николая сильно выпороли, и он сбежал из дома.

И вот приезжает тетка, и в семье Рубцовых разыгрывается новая трагедия... Софья Андриановна забирает старших детей — Галину и Альберта к себе,[3] а младших — Николая и Бориса — отправляет в Красковский дошкольный детдом.

Софью Андриановну можно понять: у нее — свои дети, и идет война. Она и так сделала все, что могла... Каждый ли способен взять двоих чужих детей? И наверняка взрослый Рубцов понимал это...

Но что чувствовал шестилетний ребенок? Горе раннего сиротства, осознание собственной несчастливости захлестывали его. Ведь более легкая участь досталась другим! И тем мучительнее, тем болезненнее рана, что о новой обиде приходится молчать. Если и пытался кому-то жаловаться шестилетний мальчишка, то в ответ встречал неприязненное недоумение: зависть — качество неприятное даже и в ребенке.

Откуда только —

Как из-под земли! —

Взялись в жилье

И сумерки, и сырость...

Но вот однажды

Все переменилось,

За мной пришли,

Куда-то повезли.

В Краскове[4] Николаю Рубцову предстояло пережить еще одну трагедию.

20 октября 1943 года вместе с группой детей, вышедших из дошкольного возраста, его отправляют в Никольский детский дом под Тотьмой. Младший брат остался в Краскове. Рвалась последняя ниточка, связывающая Николая с семьей, с родными...

Я смутно помню

Позднюю реку,

Огни на ней,

И скрип и плеск парома,

И крик «Скорей!»,

Потом раскаты грома

И дождь... Потом

Детдом на берегу.

— 4 —

Тотьма... Устье Толшмы... Древняя, овеянная легендами русская земля...

Здесь творил чудеса святой Андрей Тотемский.

Летописи рассказывают, что, босой, он стоял возле храма в снегу и молился. И увидели его «сибирския страны варварского народа людие», и их старейшина Ажбакей, страдающий глазной болезнью, обратился к блаженному с мольбой о помощи. Андрей испугался и убежал, но Ажбакей не растерялся. Пал на колени и водой, что, натаявшая, стояла в следе святого, умыл лицо. И тут же прозрел.

Если Николай Рубцов и слышал это предание, то в самом раннем детстве... Значит, это оттуда, из глубины детской памяти воскрешающие образы древнего предания стихи?

Я шел, свои ноги калеча,

Глаза свои мучая тьмой...

— Куда ты? —  В деревню Предтеча.

— Откуда? —  Из Тотьмы самой...

Или, может быть, сама здешняя земля настраивает людей на один и тот же лад, независимо от того, сколько столетий разделяет умеющих вслушиваться в ее голос сограждан?

Сюда, в устье Толшмы, и привезли в 1943 году семилетнего Николая Рубцова...

Лошадь за детьми, разумеется, не прислали, и двадцать пять километров по разбитой дороге под злым осенним дождем малыши шли пешком. Когда добрались до детдома, там уже спали.

«Вдруг голоса откуда ни возьмись! Топот за окнами и хлопанье дверей... Антонина Алексеевна Алексеевская, воспитатель младшей группы, с мокрыми волосами и с крапинками дождя на плечах, проталкивает вперед присмиревших гостей.

— Ребята, это ваши новые друзья. Они протопали от пристани пешком. Двадцать пять километров. Прямо с парома, без передышки...

Алексеевская держала в руках список. Вычитывала фамилии.

—  Коля Рубцов! Ложись на эту кровать. Мартюков, подвинься.

Без единого слова, но со светом в глазах шел черноглазый мальчишка...»

Эти воспоминания сотрудника великоустюжской газеты «Советская мысль» Анатолия Мартюкова интересны еще и тем, что дают первый из известных нам портретов будущего поэта.

Конечно, можно усомниться, откуда — из октябрьской ночи сорок третьего года или из рубцовских стихов? — «свет в глазах»...[5]

Но есть в воспоминаниях Мартюкова и то, что невозможно придумать, — тот семилетний Рубцов, все еще по-детски доверчивый, надеющийся на ласку, на привет и вместе с тем уже настороженный, готовый к любой неожиданности.

— А тебя зовут Толей, — тихо утвердил он.

Не сказал, не усмехнулся, а именно, как бы даже безразлично, «утвердил».

В одной этой фразе — опыт годичного пребывания в детдоме. Рубцов еще ничего не знает о своем соседе по койке, но понимает, что надо с первых же слов заинтересовать будущего товарища, «утвердить» себя.

—  А как ты узнал? — спрашивает Мартюков.

Но — снова сказался опыт детдома! — даже искуса заинтриговать будущего товарища не возникает в Рубцове.

—  На дощечке написано... — так же тихо объяснил тот.

Как вспоминает Антонина Михайловна Жданова, воспитательница младшей группы, в которую попал Рубцов, жили тогда в детдоме очень трудно. В спальнях было холодно. Не хватало постельного белья. Спали на койках по двое. Рубцов вместе с Анатолием Мартюковым. Не было и обуви. До 1946 года детдомовцы ходили в башмаках с деревянными подошвами, и весь дом был переполнен деревянным стуком, словно здесь размещалась столярная мастерская...

В обед воспитанникам полагались пятьдесят граммов хлеба и тарелка бульона... Еды не хватало, и дети воровали турнепс, пекли его на кострах.

В детском доме было свое подсобное хозяйство. Была лошадь по кличке Охочая и у нее жеребенок Красавчик. За ними ухаживали Рубцов с братьями Горуновыми... Работали все, в том числе и младшеклассники. Особенно тяжело приходилось летом — заготавливали сено, поливали огород, собирали грибы, ягоды, лекарственные травы, ходили в лес за сучьями для кухни. Сучья заготавливали на всю зиму. К осени они горами возвышались возле здания детдома.

Зимой работы становилось меньше, но зато и тоскливо было. По ночам в лесу, возле деревни, выли волки... В коридоре, возле двери, стояла большая бочка с кислой капустой. Запах ее растекался по всему дому...

Дети со всем смирились... Они ни на что, как вспоминают воспитательницы, не жаловались...                                

— 5 —

Когда читаешь воспоминания о Рубцове, порой начинает казаться, что стихи самого поэта звучат как бы в ответ на эти воспоминания.

Вот, например, Евгения Буняк пишет:

«Годы были трудные, голодные, поэтому мало помнится веселого, радостного, хотя взрослые, как только могли, старались скрасить наше сиротство. Особенно запомнились дни рождений, которые отмечали раз в месяц. Мы с Колей (Рубцовым. — Н. К.) родились оба в январе, поэтому всегда сидели за столом в этот день рядом, нас все поздравляли, а в конце угощали конфетами, горошинками драже. Как на чудо, смотрели мы на эти цветные шарики».

А вот воспоминания самого Рубцова:

Вот говорят,

Что скуден был паек,

Что были ночи

С холодом, с тоскою, —

Я лучше помню

Ивы над рекою

И запоздалый

В поле огонек.

До слез теперь

Любимые места!

И там, в глуши,

Под крышею детдома,

Для нас звучало

Как-то незнакомо,

Нас оскорбляло

Слово «сирота».

Разница поразительная. Евгения Буняк вспоминает детдомовский нищенский быт, а для Рубцова и нищета, и голод существуют как бы на втором плане...

«Я лучше помню...» — говорит он, и это не поза.

И нищету, и голод для Рубцова заслоняло осознание собственной несчастливости, своей несчастливой избранности. И поэтому-то, едва коснувшись бытовых трудностей, он сразу начинает говорить в стихах о главном для себя...

К сожалению, стихи Рубцова очень часто толкуются в духе обычной поэтической риторики, и строки: «Нас оскорбляло слово «сирота» — выдаются порой за утверждение некоей особой, домашней атмосферы, что существовала в Никольском детдоме, атмосферы, в которой дети якобы и не ощущали себя сиротами.

Подобное толкование лишено малейших оснований. Стихотворение «Детство», как и большинство рубцовских стихотворений, предельно конкретно и не нужно выискивать в нем переносный, не вложенный в его строки смысл.

В Никольском детдоме жили, конечно, и сироты, но больше здесь было эвакуированных детей. Некоторые, попав в детдом, сохранили даже вещи родителей. Вещи эти они очень берегли.

Пионервожатая Екатерина Ивановна Семенихина вспоминает, что дети постоянно просили ее пустить в кладовку, где хранились «взрослые» вещи. Они объясняли, что очень надо проверить, «как они висят».

— Это моей мамы пальто... — хвастали они, попав сюда.

И неважно, что у многих уже не было в живых мам — мамино пальто как бы служило гарантией, что мама жива и с ней не случится ничего плохого.

Из педагогических соображений считалось целесообразно скрывать от детей судьбу родителей (некоторые из них, как, например, мать Геты Меньшиковой — будущей жены поэта, находились в лагерях), и вечерами, когда старшие воспитатели и учителя расходились по домам, дети просили пионервожатую:

— Посмотрите в личном-то деле, где у меня мама?

Трудно поверить, что Николай Рубцов не участвовал в этом захлестывающем детдом мечтании о родителях. Он знал, что отец жив, и верил — а во что еще было верить? — вот закончится война, и отец заберет его, и в домашнем тепле позабудутся тоскливые и холодные детдомовские ночи...

И как же было не оскорбляться слову «сирота», если оно отнимало у ребенка последнюю надежду?

«Большинство одноклассников Коли были эвакуированные дети, — пишет в своих воспоминаниях Н. Д. Василькова. — Из Белоруссии, с Украины... Из Ленинграда блокадного тоже были... И все-таки многие верили, в том числе и Коля Рубцов, что после войны родители их вернутся и обязательно возьмут их из детдома — этой верой только и жили, тянулись со дня на день...

И действительно, в сорок пятом — сорок шестом стали приезжать в Никольский детдом родители за детьми. Помню хорошо, как за первой из нас приехал отец — за Надей Новиковой из Ленинграда. (Эта девочка была привезена к нам из Красковского детдома вместе с Колей Рубцовым)...

Для нас приезд отца за Надей был большим праздником, потому что каждый поверил, что и за ним могут приехать. И жизнь наша с тех пор озарилась тревожным светом надежд, ожиданий... Коля Рубцов тоже ждал...»

Ждал...

Николай Рубцов на исходе войны еще не знал, что отец давно уже демобилизовался и, вернувшись в Вологду, устроился работать в отдел снабжения Северной железной дороги — на весьма хлебное по тем временам место...

Про сына, сданного в детдом, Михаил Андрианович так и не вспомнил. Да и зачем вспоминать, если он снова женился, если уже пошли новые дети...

В 1946 году Николай Рубцов закончил с похвальной грамотой третий класс и начал писать стихи.

Может быть, стихи и спасли его.

Таких обманутых детей в детдоме было немало. Каждый переживал свою трагедию по-своему, и далеко не все могли пережить ее...

«В Николе случилась беда. Утонул в Толшме детдомовец. Мы знали — это Вася Черемхин. В один из июльских дней, в «мертвый час», когда в спальнях царили сны, Вася вышел на улицу...

Он всплыл в смутном месте реки, под Поповым гумном. Там стояла высокая темная ель... вода была темной и неподвижной. Два дня поочередно дежурили старшие на берегу омута».

Рубцову удалось пережить горечь разочарования в своих надеждах, но и в его стихи плеснуло мертвой смутной водой:

И так в тумане смутной воды

Стояло тихо кладбище глухое,

Таким все было смертным и святым,

Что до конца не будет мне покоя...

— 6 —

Впрочем, время было суровое, и горя тогда хватало на всех. Чтобы понять, как же жили в те годы в тотемских деревнях, полистаем подшивку тотемской районной газеты «Рабочий леса»...

8 февраля 1945 г.

«Нарсуд 1-го участка Тотемского района на днях заслушал дело Тугариновой Л. и Филимоновой X. из деревни Юренино Верхне-Толшменского сельсовета, уклонившихся от мобилизации в лес, и приговорил их к году исправительно-трудовых работ с вычетом 25 процентов заработка с отбытием на лесозаготовках при тех лесопунктах, куда они были мобилизованы».

26 апреля 1945 г.

ЦЕННЫЙ ПОЧИН

«Чтобы быстрее справиться с весенними полевыми работами, колхозники сельхозартели «Красная нива», Никольского сельсовета, взяли на себя обязательство провести боронование всех посевов озимых культур на коровах личного пользования».

7 июня 1945 г.

«Весенний сев в 1945 году колхозы Никольского сельсовета начали и провели более организованно, чем в прошлом...

Нельзя не отметить и большого трудового подъема в колхозной деревне. Люди работали не покладая рук. Многие перевыполнили нормы выработки. Так, пахарь колхоза «Объединение» Боря Каминский на паре лошадей вспахал 14,5 га... Четырнадцатилетний Павлин Микляев на паре бычков вспахал до 10 га...»

13 сентября 1945 г.

ЗОРКО БЕРЕГИТЕ КОЛХОЗНУЮ СОБСТВЕННОСТЬ

«...Жукова А А. украла 3,5 кг колосьев в колхозе «1 Мая», за что осуждена нарсудом к одному году исправительно-трудовых работ».

А вот подшивка газеты за тысяча девятьсот сорок седьмой, страшный и голодный на Вологодчине год...

«...кандидатом в депутаты Верховного Совета РСФСР по Тотемскому избирательному округу № 225 выдвинули верного соратника товарища Сталина Лаврентия Павловича Берия и знатную стахановку Тафтинского лесопункта Клавдию Константиновну Лосеву».

27 февраля 1947 г.

«В этом году верхушки необходимо заготовлять не только в районах, где ощущается нехватка картофеля в связи с сильной засухой прошлого года, но и в районах, где его достаточно. Это даст возможность увеличить продовольственные ресурсы и весной сверх плана посадить картофель на большей площади».

Из беседы с академиком Т. Д. Лысенко

6 марта 1947 г.

«Колхозники сельхозартели «Искра» собрали в семенной фонд колхоза 4 центнера зерна и 3 центнера картошки из своих личных запасов.

Колхозник П. П. Гущин сдал на колхозный склад 50 кг зерна, Е. И. Гущина, А. И. Опалихин, М. А. Мизанцев — по 32 кг каждый и т. д.».

15 мая 1947 г.

ПОЧИН ПАТРИОТА

«Замечательный пример честного, сознательного отношения к артельному хозяйству показывает 80-летний колхозник сельхозартели «Маяк» Евгений Павлович Верещагин.

Для того чтобы помочь колхозу быстрее провести сев, Евгений Павлович выехал на вспашку колхозного поля на своей личной корове. За первые пять дней работы он вспахал 2,12 гектара, за вторую пятидневку — 2,5 гектара...

Почин тов. Верещагина должны подхватить все колхозники района».

24 июля 1947 г.

В РАЙПРОКУРАТУРЕ

«Е. В. Овчинникова, работая пастухом в колхозе «Победа», систематически производила дойку коров и молоко использовала для своих надобностей. 29 июня она выдоила на пастьбе четырех коров, от которых получила 5 литров молока, и была задержана на месте преступления.

За кражу колхозного молока Овчинникова арестована и предается суду по Указу Президиума Верховного Совета СССР от 4 июня 1947 года «Об уголовной ответственности за хищение государственного и общественного имущества».

Ю. Архипов, прокурор Тотемского р-на.

14 августа 1947 г.

«Для школ района нынче отпущено 135 250 штук тетрадей, 630 коробок перьев, 16 200 карандашей, 10 350 экземпляров учебников и т. д. — почти в три раза больше, нем в прошлом году. Плохо то, что учебники и ученические принадлежности многих школ лежат до сих пор в сельпо и не выкупаются».

4 сентября 1947 г.

ИЗ ЗАЛА СУДА

Опалихина Л. Е. из колхоза «Искра», несмотря на предупреждение райуполминзага от 2 июля 1947 года о добровольной уплате недоимки мяса за 1945—46 гг. и первый квартал 1947 г. в количестве 105,8 кг в десятидневный срок, недоимки не погасила. 14 авг. 1947 г. Народный суд 1-го участка Тотемского района по иску райуполминзага решил наложить на хозяйство Опалихиной Л. Е. штраф в сумме 1 058 руб. и за недоимку мяса взыскать его стоимость деньгами в сумме 2 116 руб.

Овчинникова Е. В., работая пастухом, занималась дойкой колхозных коров на пастбище. Народный суд 1-го участка Тотемского района 16 августа 1947 года приговорил Овчинникову Е. В. к заключению в исправительно-трудовом лагере сроком на 10 лет. Осужденная арестована».

Генриетта Михайловна Шамахова, будущая жена Николая Михайловича Рубцова, родилась в Николе... Когда ее мать, подобно героине газетной заметки, гражданке Овчинниковой Е.В., посадили в тюрьму, девочку никуда не повезли, просто перевели в детский дом.

«В июне 1947 года, — вспоминает она, — я сама попала в этот детский дом. Нас было там в то время 105 человек. (Помню, вышивали номер на одежде.) Меня определили в младшую группу девочек, а было мне в то время десять лет. Коля Рубцов был в старшей группе. Помню его друзей: Витя, Миша, Володя Горуновы, Саша Пятунин».

— 7 —

Через двадцать лет, вспоминая детдомовские годы, Николай Рубцов напишет:

«Это было тревожное время. По вечерам деревенские парни распевали под гармошку прощальные частушки:

Скоро, скоро мы уедем

И уедем далеко,

Где советские снаряды

Роют землю глубоко!

А мы по утрам, замерзая в своих плохоньких одеждах, пробирались сквозь мороз и сугробы к родной школе. Там нас встречала Нина Ильинична и заботилась о нас, как только могла...

Все мы тогда испытывали острый недостаток школьных принадлежностей. Даже чернил не было. Бумаги не было тоже. Нина Ильинична учила нас изготовлять чернила из сажи. А тетради для нас делала из своих книг. И мы с превеликим прилежанием выводили буквы по этим пожелтевшим страницам на уроках чистописания.

По вечерам зимой рано темнело, завывали в темноте сильные ветры. И Нина Ильинична часто провожала учеников из школы. Долго по вечерам горел в ее окне свет, горел озабоченно и трепетно, как сама ее добрая душа. И никто из нас знать не знал, что в жизни у нее случилось большое горе: погиб на фронте муж...»

Зарисовка для районной газеты «Ленинский путь» написана Рубцовым в 1964 году, почти одновременно со стихотворением «Русский огонек»... И случайно ли слова «как сама ее добрая душа» почти без изменения вошли в стихотворение:

Спасибо, скромный русский огонек...

За то, что, с доброй верою дружа,

Среди тревог великих и разбоя

Горишь, горишь, как добрая душа,

Горишь во мгле, и нет тебе покоя...

Более того, читаешь сейчас «Русский огонек» и кажется, что в нем сошлись судьбы колхозников, пахавших колхозные поля на своих коровах, сдававших в трудные годы собственное зерно в колхозные закрома... За три с половиной килограмма колосьев их отправляли в заключение на год, а за пять литров молока — на десять лет, но и этот «разбой» не в силах был загасить свет в их душах...

«Русский огонек» Рубцов писал в шестьдесят четвертом году, когда давным-давно закрыли детдом на берегу, когда взгляд поэта, многое повидавшего на своем веку, легко проникал в самые сокровенные тайны русского бытия...

У десятилетнего Рубцова этого опыта и умудренности не было.

«Целыми вечерами, — вспоминает Е. И. Семенихина, — сидели ребята в пионерской комнате и мечтали, греясь у растопленной печки. Мечтали о том, что будет время, когда все будут счастливы, не будет детдомов...»

Рубцов в то время был хрупким мальчиком «с черными бездонными глазами и очень располагающей к себе улыбкой». Он хорошо играл на гармошке, хорошо учился, выделялся какой-то особой непосредственностью и доверчивостью.

Между прочим, именно тогда состоялось его знакомство с будущей женой Гетой...

Генриетта Михайловна занималась в детдоме вместе с девочками акробатикой. Летом 1949 года в Тотьме состоялась олимпиада детских домов. Из Николы возили четырнадцать человек.

Ездил и Рубцов. Он играл на гармошке разные песни, сопровождал музыкой акробатические номера, которые Гета исполняла с Женей Буняк.

Учили в Никольской школе, конечно, плохо. Преподавателем русского языка и литературы, физкультуры и географии был один человек. Об особых знаниях тут говорить не приходилось...

Зато были книги.

Зато на стенах классов висели дореволюционные наглядные пособия...

Комплект таких картин, рассказывающих о промышленности русских городов, нам с сотрудницей Тотемского краеведческого музея удалось найти на чердаке старой Никольской школы. Пролежав десятки лет в опилках, они даже и не потускнели.

Мы протерли картины тряпкой, и снова заблестела прежняя, такая богатая и такая счастливая русская жизнь.

Нижний Новгород, Тверь, Самара...

Разумеется, в городских школах подобные наглядные пособия безжалостно изымались и уничтожались... В Николе их спасла бедность. Нечем было заменить старорежимные пособия, вот и оставались распахнутыми для детей окна в досоветскую, словно бы освещенную другим солнцем жизнь.

«Воскресенье... — вспоминает Анатолий Мартюков. — И мы отчасти свободные люди. Сочится влагой оранжево-глинистый высокий берег оврага, что в сторону деревни Камешкурье. Это у самого берега реки Толшмы под Николой. Отчетливы и удивительно свежи золотые копеечки мать-и-мачехи. Они обозначились по всему берегу пригретого оврага. Густая синяя дымка вытекает из оврага и рдеет над рекой. Мы — это Валя Колобков, Виля Северный, Коля Рубцов... стоим на речном мосту. Большая страшная вода мечется под ногами. Слева — село Никола с церковью из красного кирпича на возвышенности, справа от моста — дорога... Далекая, непонятная, по-апрельски живая, манящая...»

В детдоме все жили с повышенной — палец в рот не клади — активностью. Недаром здесь была сочинена частушка:

Мы детдомовски ребята,

Мы нигде не пропадем!

В синем море не утонем,

Бережочечком пройдем!

Но Рубцов все-таки не потерялся, сумел стать заводилой и среди детдомовцев.

Клавдия Васильевна Игошева вспоминает, как дети ходили в поход за двадцать пять километров до деревни Черепанихи. Там переехали на пароме через Сухону, развели на берегу костер. На обратном пути ночевали в Манылове, в гумне...

Всем поход очень понравился, и Рубцов предложил повторить его. Он вызвался организовать игру «Спрятанное знамя», которое должна была искать вся школа.

Николай с ребятами разработал план, ориентиры, но, к сожалению, Клавдия Васильевна так и не сумела выяснить, можно ли играть в такую игру. Не сказали воспитательнице в роно ни да, ни нет.

Вот так и жили тогда в далекой, затерянной посреди вологодской глуши деревне Никола...

12 июня 1950 года Николай Рубцов получил свидетельство об окончании семи классов и в тот же день уехал в Ригу поступать в мореходное училище.

Откуда у мальчишки, выросшего посреди полей и лесов, возникла необъяснимая любовь к морю, которого он никогда не видел? И как тут не вспомнить, что и прославленные русские адмиралы тоже выросли в глубине континента...

Впрочем, тут с Рубцовым все понятно. Мечту о морских странствиях в юном поэте пробудил опыт тотемских земляков...

В конце сороковых годов, когда наконец-то начали вспоминать имена славных российских мужей, выплыло из неразличимой тьмы «досемнадцатого» года имя Федора Кускова, основавшего столетие назад «Форт-Росс» в Калифорнии. О Кускове написали в районной газете, появился посвященный ему стенд и в Тотемском краеведческом музее...

«Колю Рубцова, — пишет в своих воспоминаниях Н. Д. Василькова, — отправляли первым в Ригу... Выдали ему самодельный чемодан, который вместо замка закрывался гвоздиком. Мы, девочки, подарили Коле двенадцать носовых платков — и все обвязанные, вышитые нами». 

Данный текст является ознакомительным фрагментом.