ДЕРЕВЯННЫЕ ГОРОДА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ДЕРЕВЯННЫЕ ГОРОДА

По случаю окончания Горного состоялся шумный выпускной банкет в снятой для этого столовой Свердловского райкома на Большом проспекте Васильевского острова. «Научный доклад в связи с защитой диплома» за столом делал староста одной из групп Олег Горбунов.

«Поскольку оказалось, — вещал Олег, — что в Технологическом институте во время выпускного банкета был убит преподаватель, в качестве эксперимента решено пригласить сюда и преподавателей». Затем шло «геологическое» описание обеих наших групп. «Группа РФ-51-1,— продолжал Горбунов, — представляет собой плотную серую массу с редкой вкрапленностью долбежников. Группа РФ-51-2 характеризуется ярко окрашенными вторичными образованиями, именуемыми женским полом. Группы несогласно перекрываются одна другой, о чем свидетельствует большое количество заключенных браков». Действительно, на последних курсах многие (в том числе и я) успели жениться на своих однокурсницах, что привело впоследствии к многочисленным разводам.

Вечер был шумный. Все предвещали друг другу великое будущее и большие открытия. Предстояло всеобщее расставание.

В заказанной мне «оде», написанной в подражание великому образцу, были такие строчки:

Какие б ни качали нас глубины,

Куда бы новый ни увел маршрут,

Все те же мы, — нам целый мир чужбина,

Отечество нам — Горный институт.

Мне было торжественно присвоено звание «горного инженера-геофизика» и вручены диплом с отличием, не дававший, однако, никаких реальных преимуществ, а также

большой бронзовый овальный институтский знак, напоминающий дворницкую бляху. Распределили меня в Караганду, в «Степную» экспедицию Первого главка. Названия этих экспедиций «степная», «лесная» и другие, как понял я уже в недавние годы, подозрительно напоминали недобро известные названия «Степлаг», «Леслаг» и им подобные. Впрочем, ничего удивительного в этом не было — ведомство, практически, одно и то же. На мое счастье, в Караганде не оказалось ни жилья для молодых специалистов, ни особой потребности в них, и я, получив свободный диплом и вернувшись в Питер, попал на работу в научно-исследовательский институт геологии Арктики, располагавшийся на моей родной Мойке, неподалеку от бывшей школы, в районе все той же Новой Голландии. Меня взяли туда инженером геофизиком по попутным поискам урана, которые в те годы, согласно строгому приказу министра геологии, велись во всех экспедициях при любой геологической съемке. Сейчас этот идиотский приказ отменили.

НИИГА, как сокращенно именовался институт, представлял собой довольно своеобразную организацию, сравнительно недавно переведенную в министерство геологии из системы Севморпути. Поэтому многие, особенно старые сотрудники, еще щеголяли в морской форме и в фуражках с голубым полярным флажком, тем более что экспедиции института работали по всей Арктике — на побережье от Мурманска до Певека и на островах Ледовитого океана. Директором института в те годы был Борис Васильевич Ткаченко, человек органической порядочности и доброты, немало способствовавший созданию и сохранению в институте здорового психологического климата. Его заместителем по науке был профессор Михаил Григорьевич Равич, человек со сложным характером, но одаренный и знающий геолог, немало времени и сил отдавший изучению Арктики и Антарктики, получивший в семидесятые годы Государственную премию и неожиданно скончавшийся от инфаркта при романтических обстоятельствах.

Порывистость и горячность Равича иногда приводили к курьезным ситуациям. Как-то в конце пятидесятых, приехав с инспекцией в нашу съемочную партию на Таймыр, он заприметил молодого смышленого паренька из зеков — Алеху, кашеварившего в нашем отряде. Голубые любознательные глаза и преданный серьезный вид Алехи приглянулись Равичу, и он решил привить пареньку любовь к геологии. Неделю подряд он, не жалея своего драгоценного профессорского времени, таскал Алеху в маршруты, терпеливо объясняя значение мудреных геологических терминов, обучая парня обращаться с компасом и картой, отбирать геологические образцы и на глаз «мордально» определять виды горных пород. Ученик ему попался благодарный — он преданно смотрел в глаза своему наставнику и буквально впитывал знания. Уже на второй день специальным приказом по партии любознательный повар был переведен в техники с существенным повышением оклада. Сам Михаил Григорьевич, неоднократно ставя любознательность Алехи в пример всем другим геологам, с нетерпением ждал момента, когда тот начнет задавать вопросы. Наконец закончив, как он считал, первый курс введения в геологию и надиктовав своему прилежному ученику полтетради, Равич благосклонно произнес: «Ну, Алексей, спрашивай». И блаженно сощурился в предвкушении вопросов. «Михаил Григорьевич, — робко спросил Алеха, не отрывая от учителя своих преданных, все понимающих глаз, — что такое внематочная беременность?» На следующее утро он снова варил кашу.

Помню, как несколько лет спустя, выступая на ученом совете НИИГА с лекцией о своем участии в Антарктической экспедиции, Михаил Григорьевич рассказывал, как его из-за курчавых волос не хотели в Кейптауне пускать в бар для белых. «Тогда я достал советский паспорт, — сказал Равич, — и говорю: «Ай эм рашен». В уважительной тишине присутствовавших раздался ядовитый шепот одного из старейших геологов В. М. Лазуркина: «И тут соврал!»

Ученый совет в конце пятидесятых состоял в основном из старых полярников, в число которых входили такие известные геологи как Николай Николаевич Урванцев, в 1921 году открывший Норильское медно-никелевое месторождение, и затем сидевший в лагере с конца тридцатых до начала пятидесятых, доктора наук Атласов, Сакс, Марков — да и не только они. Среди молодежи господствовал стереотип поведения «старых полярников». Один, например, по фамилии Вакар, даже в Ленинграде ездил на работу летом на байдарке, лихо причаливая у самого подъезда института. Он, помнится, был также неистощимым изобретателем разного рода самодельного арктического снаряжения, именовавшегося по его имени «вакар-рубаха», «вакар-палатка» и так далее. Однако главным достоинством истинного и заслуженного «северянина» считалась способностью к выпивке. Так, старый полярник Емельянцев, например, записался на экскурсию на Ладогу, в течение которой пил, не выходя из каюты, а на вопрос — зачем поехал, ответил: «А на воздухе больше входит».

Вспоминаю, как в первый год работы в институте, когда я поутру шел в свою комнату № 69 по коридору первого этажа, меня, чаще всего по понедельникам, останавливал весьма, как потом выяснилось, талантливый, но сильно в ту пору пьющий геолог Владимир Александрович, который обычно стрелял у меня трешки на опохмелку. Появляясь, вяленый и бледный, как привидение, из-за шкафа с образцами и дохнув на меня страшнейшим перегаром, он доверительно шептал: «Мне сейчас, чтобы умереть, достаточно подпрыгнуть». Я тут же испуганно протягивал ему трешку.

Поначалу я попал в Енисейскую экспедицию, где в мои обязанности входило руководить попутными поисками урана при геологической съемке в правобережье Енисея, в районе Игарки и Норильска.

Так летом пятьдесят седьмого года я впервые попал на Крайний Север, с которым связан был потом более семнадцати лет. До сих пор помню чувство ни с чем не сравнимой гордости, когда я притащил домой выданное мне на институтском складе «полярное обмундирование», состоявшее из старой «восстановленной» цигейковой куртки, двух пар сапог — кирзовых и резиновых, плащ-палатки и спального мешка. Предметом особой гордости был также настоящий кавалерийский карабин с двумя обоймами патронов.

Дело в том, что по существовавшей тогда инструкции секретные материалы, а в число их входили все стотысячные карты, с которыми работали геологи при съемке в енисейской тайге, полагалось выдавать в Первом отделе института только вместе с оружием «для их охраны». Путь мой в первую полярную экспедицию оказался тернистым — я был послан «старшим» с группой сезонных рабочих, набранных в близлежащем к институту районе Покровки, в основном из злостных алиментщиков, бичей и алкашей. Шесть дней мы ехали с ними плацкартным вагоном от Ленинграда до Красноярска, затем дней десять ждали парохода, и еще примерно неделю плыли по Енисею до Игарки. Все это путешествие запомнилось мне как чудовищная непрерывная пьянка. Я, хотя и числился старшим, в силу своей неопытности и беспомощности, был совершенно не в силах с ней бороться, и она закончилась сама собой, когда были, наконец, пропиты все деньги. До сих пор помню, однако, суровую красоту енисейских берегов, которые мне довелось тогда увидеть впервые.

Вид тогдашней Игарки тоже поразил меня — она в те поры была построена целиком из дерева. Здесь был большой лесной порт и лесобиржа. Лес сюда сплавлялся по Енисею и обрабатывался, а потом продавался прямо на иностранные пароходы, заходившие в устье Енисея. Это несоответствие нищих деревянных барачных построек, праздничного пылания белого ночного июльского неба, отражавшегося в енисейской воде, и казавшихся непривычными здесь пароходов с итальянскими и греческими флагами поражало воображение, напоминало о Джеке Лондоне и Киплинге. Здесь все было из дерева — не только дома, но и мостовые, более похожие на огромные настланные полы. Именно это заставило меня потом написать песню об Игарке: «А я иду по деревянным городам, где мостовые скрипят, как половицы».

База нашей экспедиции располагалась на самом краю города, по южную сторону лесобиржи, вытянувшейся вдоль правого берега Енисея и окруженной высоким глухим забором со сторожевыми вышками. Там круглосуточно сновали высокие штабелепогрузчики, напоминающие марсианские треножники из Уэллса, перевозя пакеты досок от лесопильного комбината к причалам. Прямо за почерневшим от ветров и мороза и покосившимся на мерзлоте двухэтажным бревенчатым домом нашей экспедиции, недалеко от которого делал кольцо старенький игарский городской автобус, начиналась тундра. Перед окнами, на пологом берегу енисейской протоки, за которой день и ночь взревывали самолеты на аэродроме, догнивали брошенные здесь рыболовные сейнеры и какая-то старая, но, видно, ладно сколоченная норвежская зверобойная (как мне объяснили) шхуна с остатками латинских букв на покосившейся высокой рубке.

На летнее время, с началом навигации, по Енисею в Игарку завозили обычно несколько десятков тысяч вербованных мужчин и женщин для работы на лесосплаве, сортировке и погрузке леса. На все это время объявлялся сухой закон. До сих пор помню, как, придя в игарский военторг за одеколоном, я спросил, нет ли у них «Шипра». «Шипра» нет, — есть только «Кармен», — ответила продавщица. «Бери — не сомневайся, — толкнул меня локтем случившийся у прилавка работяга, — «Кармен» — вкуснее».

Единственным местом, где продавали спиртное, недоступным, правда, для местных жителей, был клуб иностранных моряков, куда иностранные моряки, как правило, не ходили, и поэтому в нескольких «гостиных» клуба, за столами, заваленными агитационной литературой на английском языке, скучали подвыпившие гебешники. Центром клуба были бар, где «наливали все», и танцевальный зал, где плясали местные комсомольские активистки, «допущенные к иностранцам», и несколько проверенных органами профессионалок. Напротив интерклуба высилась высокая, надежно сложенная из отборных строевых бревен игарская тюрьма, также обнесенная высоким забором, построенная в конце тридцатых-начале сороковых и служившая долгие годы местом пересылки.

В тюрьме этой оказалось довольно неплохая библиотека художественной литературы, сложившаяся из книг, отобранных у заключенных при «шмонах». Помню, когда мы работали на реке Колю, то взяли во временное пользование в тюремной библиотеке целый вьючный ящик с книгами.

Уже позднее, в 1962 году, мне довелось быть свидетелем страшного пожара в Игарке, когда неизвестно от каких причин (говорили, что поджог) вдруг вспыхнула лесобиржа, а потом огонь перекинулся на город. Жаркий июль и небольшой ветер привели к тому, что буквально за несколько часов сгорело более половины города. Температура пламени была настолько высокой, что его не брала вода, моментально превращавшаяся в пар, и огонь потом гасили уже с вертолета, бросая специальные химические бомбы. Помню, как из обреченного огню интерклуба, под строгой охраной автоматчиков, вытаскивали ящики с коньяком и водкой и давили их трактором прямо на глазах у горюющих мужиков. Только тюрьму удалось отстоять от огня. Выстроившиеся цепочками с ведрами в руках зеки так упорно защищали свой «казенный дом», что огонь отступил. Никому и в голову не пришло бежать, хотя возможность была. Да и куда бежать?

Что же касается интерклуба, то уже с первого года шустрые ленинградцы проторили туда дорогу, раздобыв какие-то липовые бумажки. Поэтому путешествие в интерклуб с его баром и нехитрыми танцевальными знакомствами, так же, как баня и кино, были мощным стимулом для экспедиционной молодежи, прозябавшей под комарами в тайге и тундре, хоть ненадолго выбраться «погулять» в Игарку.

Вторым, уже доступным для всех местом «культурных» развлечений, был клуб лесопильного комбината, единственное в то время каменное здание, возвышавшееся в верхней части города, куда мы также регулярно таскались на танцы, и где нас, экспедиционников, неоднократно било местное население, легко опознавая нашу социальную принадлежность по экспедиционным курткам. Однажды и мне вместе с работавшим одно время вместе со мной Олегом Тарутиным довелось попасть в такую переделку. Я отделался сильно разбитым носом и фонарем под глазом, а Олег — полуоторванной бородой. К этому, впрочем, тогда относились довольно легко.

Женский контингент в Игарке и вообще на Крайнем Севере в те годы формировался по-разному. С одной стороны, за счет молодых специалистов: учительниц, метеорологов, врачей, попавших сюда по распределению, с другой — за счет нескольких тысяч женщин, ежегодно вербуемых на время навигации на сплав и разборку леса. Характерно, что эту тяжелую физически и далеко не безопасную работу выполняли здесь, как правило, женщины.

Весьма своеобразную группу составляли так называемые «тунеядки», девицы в возрасте от семнадцати до двадцати пяти, как правило, из весьма благополучных семей, которых на радость местному мужскому населению тогда высылали согласно хрущевским законам на Крайний Север для принудительного перевоспитания физическим трудом. Работали они по большей части официантками или посудомойками в столовых, так как никакой профессиональной работы выполнять не могли. Помню, в полярном порту Андерма я оказался свидетелем «товарищеского суда» над одной из таких «тунеядок» восемнадцатилетней красавицей Леночкой с ангельскими голубыми глазами, тихим голосом и скромными школьными косичками, казалось бы, сошедшей со страниц Чарской. Ее выслали из Москвы и определили посудомойкой в летную столовую, где она, совершенно ничего делать не умея, за месяц работы ухитрилась перебить почти все фарфоровые тарелки, заменить которые в условиях Арктики оказалось совсем непросто. В столовой возник кризис, и было решено устроить над виновницей показательный «товарищеский суд». В битком набитом зале аэродромного клуба на сцене за столом, накрытым по этому случаю красным сукном, расположились представители общественности — летчики и заслуженные полярники в парадных костюмах с лацканами, утяжеленными многочисленными орденами и значками. С обличительной длинной и скучной речью выступил секретарь местного партком, за ним еще несколько человек, в том числе директор столовой, справедливо сетовавший, что «не на чем людей кормить». В конце попросили высказаться обвиняемую, чтобы она объяснила всем «как она дошла до жизни такой». Скромница Леночка, потупив глаза, поднялась на сцену и тихо, но вполне внятно произнесла в микрофон: «А чего вы от меня хотите, если я за всю свою жизнь ничего кроме… в руках не держала?» Мертвая тишина воцарилась в зале, после чего общественность в полном молчании покинула свои места за кумачовым столом. Собрание закрылось, так и не приняв к обвиняемой никаких мер.

Что касается «любви», то она в Игарке была доступной и несложной. Как-то, прогуливаясь с приятелем метрах в двухстах от нашей базы, мы обратили внимание на странное движение и взмахи веток в кочкарнике. Приглядевшись, мы различили ритмичное мелькание взлетающего вверх голого зада и двух веников над ним. Выяснилось, что между кочками пара занимается любовью, а девушка в такт движениям парня обмахивает его веником от комаров…

Мое же первое знакомство с комарами состоялось на реке Горбиачин неподалеку от Игарки, на базе разведочной геофизической партии. Выданные нам накомарники помогали не очень, да к тому же выяснилось, что в жаркие и влажные июльские дни в них трудно дышать, когда идешь в тайге, по кочкарнику, таща на себе рюкзак с образцами, палатку, карабин и всякую прочую тяжелую дребедень. Была еще, правда, противокомариная жидкость — диметилфталат, которая, если ею густо намазаться, на какое-то время отпугивала комаров, но, во-первых, она быстро выдыхалась, а во-вторых, намазавшись ею, можно было только сидеть неподвижно, так как при движении она больно разъедала все потеющие участки кожи и вызывала долго не проходящее раздражение.

Вечером, перед тем как устроиться на ночлег в палатке, каждый долго натягивал кисейный полог над своим спальником, потом надо было осторожно забраться туда, законопатить все дырки и тщательно и методично перебить всех комаров, оказавшихся внутри. После этого можно было на какое-то время уснуть под непрерывное гудение крутящихся снаружи комаров. Ободряя нас — салаг, начальник партии говорил с усмешкой: «Разве это комары? Вот будут комары — в три слоя будут комары! Когда «большой комар» стоит, — продолжал он дальше, увлеченный собственной неуемной фантазией и нашим испуганным вниманием, — приходится кинуть палку в воздух, чтобы определить, где солнце». Мы в страхе ждали прихода «большого комара» и не заметили, как комар понемногу сошел. На самом деле, как я понял тогда, к жизни «в комарах» надо было относиться спокойно, не в пример одному молодому геологу, впервые сюда попавшему, который с криком «жрите, сволочи» срывал с себя накомарник или вдруг начинал стрелять по комарам из пистолета. Пришлось отправить его в психбольницу.

Кстати, огнестрельное оружие, столь щедро нам тогда выдававшееся, все было немецкое, трофейное. Техники и работяги таскались с длинными и неудобными винтовками системы «маузер», обладавшими, однако, как говорили, большой дальнобойностью, а начальники партий щеголяли с внушительными и безотказными «парабеллумами» или маленькими изящными «вальтерами». Перед каждым общим «сабантуем», по раз и навсегда заведенному закону, все оружие сдавалось завхозу и пряталось под замок до окончательной опохмелки.

Не лучше комаров оказалась и мошка, приходившая во второй половине лета вслед за комарами. Если от комаров помогали хотя бы отчасти накомарники и диметилфталат, то от мошки не помогало решительно ничего. Она спокойно проходила через накомарники и сетки пологов, а забираясь под одежду, всегда выедала кожу в самых тесных местах, чаще всего на ногах в сапогах, на запястьях рук, туго стянутых резинкой «энцефалитного костюма», и на линии обруча от накомарника на лбу. Все мы поэтому быстро приобрели облик мучеников с постоянными кровавыми ранами на ногах, руках и надо лбом, как от тернового венца. В вечернее время мошка обычно тучами собиралась в палатке на внутренней стороне тента, под самым ее коньком, и полагалось осторожно, чтобы не поджечь палатку, быстро выжечь ее свечой или обрывком подожженной газеты.

В жаркие августовские дни мошка иногда перемещается по тайге крутящимся черным столбом, напоминающим смерч. Не дай вам Бог ненароком попасть в него! Я хорошо запомнил, как один молодой работяга из Ленинграда, прорубая в тайге просеку для геофизиков, нечаянно оказался на пути такого смерча. Мошка объела его за десять минут так, что пришлось срочно вызывать санрсйс самолета из Игарки.

Поскольку попутные поиски урана там, где его не было (да и не могло быть), практически ничего не давали, а план геологической съемки «горел», меня помимо моих геофизических обязанностей начальство подключило и к геологической съемке, благо подготовка Горного института это вполне позволяла. Мне выдали молоток, геологический компас и карту и бросили вместе со всеми геологами в съемочные маршруты. Вот где я всерьез пожалел о уже привычной мне Средней Азии с ее пусть опасными, но уж во всяком случае хорошо видными отовсюду горами и скалами, среди которых заблудиться практически невозможно. А здесь… Ты делаешь буквально несколько шагов от лагеря, и ветки елей и лиственниц смыкаются над тобой, а пологий исчезающий склон не дает никакой возможности хотя бы примерно ориентироваться по рельефу. Солнце обычно затянуто облаками, и определить, где север, без компаса и карты невозможно. А уж карты! Они хоть и были секретными, составленными под эгидой славной системы НКВД в незапамятные годы лагерей, но уж точностью, даже стотысячные, не отличались. Изображенные на них ручьи на месте, как правило, отсутствовали или же текли не туда. Больше всего надежд возлагалось обычно на аэрофотоснимки, на которых можно было разобрать и лесные массивы, и сеть рек и ручьев. Приходилось поэтому часто во время маршрута останавливаться и определять свое место, хотя и удавалось это далеко не всегда. Помню, и в пятьдесят седьмом, и в пятьдесят восьмом году то и дело пропадали в тайге люди. Так, в пятьдесят восьмом году заблудился где-то в бассейне реки Горбиачин и погиб в тайге гидрогеолог Сиденко. У меня же с того времени надолго остался синдром «определения своего места» в лесу, даже в пригородном.

Начало работы на Крайнем Севере ознаменовалось для меня первым общением с авиацией…

Перед путешествием в Игарку мне ни разу не довелось ни на чем летать, поэтому первый мой в жизни воздушный полет состоялся в июне 1957 года, когда нас перевозили на биплане АН-2, который летчики ласково называли «Аннушкой», на базу партии на реке Горбиачин. Помню, когда в игарском аэропорту «Полярный», расположенном на острове посреди Енисея, самолет оторвался от земли и накренился на правое крыло, делая разворот, и мне больно придавили ногу поехавшие по металлическому полу вьючные ящики и какие-то седла, а в маленьком круглом иллюминаторе стремительно понеслись подо мной бревенчатые дома, штабели леса, вспыхнувшая ослепительным солнцем серая енисейская протока с дымящими посреди нее пароходами, и, наконец, зеленые полосы тайги вперемежку с зеркальными осколками болот, я испытал острое чувство настоящего счастья и обретения своего главного места в жизни. Мне казалось — сбылась моя главная мальчишеская мечта о превращении в «настоящего мужчину», обживающего тайгу и обряженного в штормовку и резиновые сапоги с длинными голенищами. До этого, однако, было еще далековато.

«Тебя когда-нибудь в самолете укачивало?» — спросил меня второй пилот, вылезший из пилотской кабины, недоверчиво приглядываясь к моей физиономии. «Никогда!» — уверенно ответил я, тем более что это была чистейшая правда — меня действительно до этого ни разу не укачивало на самолете, поскольку я летел на нем впервые. «Молодец, — одобрительно хлопнул меня пилот по плечу, — а то нам тут еще «на сброс» надо залететь». «На сброс» — так называется доставка по воздуху груза в те места в тайге, где приземлиться самолет не может, поэтому все необходимое просто бросается в открытый люк с небольшой высоты на вираже, так, чтобы не разбилось и не потерялось. Мы в тот раз, как помню, доставляли «на сброс» овес для лошадей. Чтобы овес не рассыпался из лопнувшего мешка, в каждый мешок овес насыпали только наполовину, а потом завязывали его еще в один мешок. Кроме овса, бросали почту, палатки и спирт, налитый по этому случаю в резиновые грелки. Для каждого прицельного броска надо было делать по нескольку заходов. Потом бортмеханик швырял в распахнутый люк очередной мешок, машина вздрагивала, круто поднималась вверх и, опрокидываясь на крыло, стремительно шла на следующий заход. До сих пор не помню, как мне удалось выжить в этой мучительной и непривычной для меня ситуации. Когда самолет, наконец, приземлился, я с трудом выполз из него и лег под крыло. «А говоришь, не укачивало», — неодобрительно покачал головой второй пилот.

Несмотря на неудачный первый опыт, к самолетам всех марок и к вертолетам я привык довольно быстро и укачиваться перестал. В те годы геологов на Крайнем Севере возили летчики Полярной авиации, независимого и ту пору ведомства, на котором еще лежал отсвет громкой славы покорения полюса и арктических перелетом Громова, Чкалова и Водопьянова. Для работы в Полярной авиации тогда действительно требовались высокая профессиональная подготовка, смелость и знание Севера. Почти все командиры машин, летавшие с нами, имели «право первой посадки» в незнакомом месте, были настоящими полярными асами и уж, конечно, личностями. В конце пятидесятых- начале шестидесятых годов мне немало пришлось летать с летчиками полярной авиации и в Туруханском крае, и в районе Норильска, и в Амдерме, и в Косистом, и, наконец, на станцию «Северный полюс», при этом трижды с вынужденными посадками, и я всегда удивлялся их постоянному самообладанию и спокойному юмору даже в самых критических ситуациях.

Реальность таких критических ситуаций я вполне ощутил уже в пятьдесят восьмом году, когда на несколько дней, теперь уже не помню зачем, прилетел из тайги на базу в Игарку, и мне надо было отправляться назад, на реку Горбиачин, где работала наша партия. Меня, как договорились, должна была попутно забросить «Аннушка», летевшая потом дальше с грузом для оленеводов. Переправившись утром в аэропорт через енисейскую протоку, я разыскал командира машины и спросил, когда полетим. «Да часа через два — не раньше, — ответил он. — Еще пообедать успеешь». Успокоенный его ответом, я и впрямь пошел обедать в аэродромную столовую. Не успел я покончить с первым, как услышал за окном гул прогреваемого мотора. Схватив рюкзак, я выскочил наружу и увидел, как «мой» самолет выруливает на взлетную полосу. Я кинулся наперерез ему, размахивая руками. Увидев меня, командир засмеялся и через прозрачный колпак кабины показал мне «дулю». Меня обдало песком и мелкими камушками, взвихрившимися от работы винта, и «Аннушка» взлетела. Обиженный и раздосадованный, я поплелся обратно, собираясь все высказать коварному командиру, когда самолет вернется. Выяснилось, однако, уже в диспетчерской, что командир ни при чем. Ему поменяли полетное задание в связи со срочным сан-рейсом, и дожидаться меня он не стал.

Примерно часа через два самолет должен был возвратиться. Однако он не вернулся ни через два часа, ни к вечеру. Все попытки вызвать его по радио были безрезультатны. Разбитый самолет с погибшим экипажем нашли только на третий день. У них, видимо, что-то случилось с рулем высоты. Все трое — оба пилота и бортмеханик — вцепились в штурвал, напрасно пытаясь выправить машину.

К пятьдесят восьмому году относится также мое первое знакомство с вертолетами, доставлявшими нас туда, где «Аннушка» сесть не могла. Надо прямо сказать, что полеты на них особого удовольствия не доставляли. Этому немало способствовало то, что в первый же год, почти на наших глазах, прямо в Игарском аэропорту, разбился вертолет, у которого при взлете отломался винт. Сами летчики, чаще всего пересаженные на вертолет с самолета за какие-нибудь провинности, свои новые аппараты тоже недолюбливали. «На вертолете летать — все равно, что тигрицу трахать, — говаривали они, — и опасно, и удовольствия мало». «Мы на вертолетах людей не возим, — сказал мне как-то один из вертолетчиков, — возим только грузы и геологов».

С героической и бесшабашной вольницей полярных летчиков связано немало легенд и «баек», ставших предметом настоящего северного эпоса, где правда неотличима от вымысла. Один из знаменитых полярных летчиков-героев конца тридцатых годов, генерал Илья Павлович Мазурук, как-то рассказывал при мне такую историю.

На исходе сорок первого года, в самое тяжелое время, когда немцы были уже под Москвой, московская группа особого назначения Полярной авиации (МОГОН) получила срочное и ответственное задание. Надо было перегнать из Аляски в Москву новую партию американских боевых самолетов для пополнения наших повыбитых ВВС.

В состав группы особого назначения входили наши самые прославленные полярные летчики — Герои Советского Союза Водопьянов, Черевичный, Мазурук и другие, хорошо знавшие сложную полярную трассу. С трудом преодолев ураганные ветры и снежные заряды, к тридцать первому декабря они добрались до Амдермы. До Москвы оставалось совсем немного. И тут, как назло, занепогодило. Внезапный циклон принес беспросветную пургу. Стало ясно, что до родной Москвы уже не добраться, и Новый год придется встречать здесь. Это никого не радовало, помимо всего прочего, еще и потому, что все запасы спирта полностью вышли, так как все надеялись к Новому году вернуться домой.

Далее Мазурук описывает такую невеселую картину. За длинным праздничным столом летной столовой сидят, позванивая орденами, унылые героические полярные летчики. На столе — множество самой разнообразной закуски от соленой кеты до нежной американской тушенки, и при этом полное отсутствие хотя бы одной бутылки. Часы показывают одиннадцать вечера, а за столом царит мрачная тишина. Вдруг распахивается наружная дверь, и вместе с клубами снежного пара в помещение входит старый аэродромный механик дядя Вася, держа в руках большую трехлитровую бутыль с непонятной жидкостью красного цвета. «Дорогие наши сталинские соколы, — говорит дядя Вася нетвердым уже голосом, — не извольте погнушаться. Сам не знаю, что это такое — у себя в ремонтном балочке нашел». Таинственную красную жидкость тут же стали испытывать на запах. По запаху — вроде «она». Но ведь красная. Если бы зеленая или хотя бы синяя, как денатурат! Ведь известно, что красный цвет специально добавляют во все яды, чтобы их кто-нибудь сдуру не глотнул. Пробовать жидкость никто не решался. Стрелки часов к этому моменту показывали уже половину двенадцатого. «Уважаемые герои, — снова заявил дядя Вася, — жизни ваши нужны товарищу Сталину и всей нашей стране для войны с фашистами. А я человек старый, одинокий, никому особенно не нужный. Разрешите за вас смерть принять!» С этими словами он налил себе полстакана зловещего красного зелья. Кое-кто фальшивым голосом стал было его отговаривать, но большинство трусливо промолчало, и дядя Вася со словами «За Родину, за Сталина» лихо опрокинул стакан. В напряженном ожидании прошло минут двадцать. Дядя Вася сидел за столом в полном здравии и наливал себе еще. Наконец — без десяти двенадцать — летчики не выдержали. Все налили себе и под далекий бой кремлевских курантов, прорывавшийся сквозь треск ночного эфира, выпили за Новый год и за победу. Оживление и веселый разговор, вспыхнувшие враз за столом, отвлекли общее внимание от дяди Васи. Вспомнили о нем только через полчаса, когда заметили, что за столом его нет. Обнаружили его под столом. Дядя Вася лежал на полу, хрипел и дергал ногами.

«И тут мы все как были, в одних гимнастерках, выскочили из-за стола и дернули стометровку в наш медпункт, в соседнюю избу, к нашему врачу. Нам, конечно, сразу же — рвотное и промывание желудка, потом опять то же самое, и так часа два. И вот лежим мы все трясущиеся и голые, а гимнастерки наши с орденами и золотыми звездами валяются на лавках. И вдруг вспомнил кто-то, — а дядю Васю-то, старика, забыли! С трудом напялив обмундирование, поплелись назад, открыли дверь в столовую и увидели странную картину. За пустым столом сидит живой и здоровый дядя Вася, наливая себе очередной стакан».

«А, голубчики, явились, — язвительно заметил он, допивая таинственную жидкость. — Будете над стариком издеваться? Да вы не сумлевайтесь — спирт чистейший. Просто я в него для понту пачку красного стрептоцита опустил…»

Мой безвременно ушедший из жизни друг — автор песен и журналист Юрий Визбор, прилетавший в пятидесятые годы с каким-то журналистским заданием в район Тикси, тоже попал там как-то на сброс сена. «Для кого сбрасываете?» — поинтересовался Визбор, и словоохотливый бортмеханик популярно объяснил ему, что сено сбрасывают для мамонта. «Вы что, неужели не знаете? — изумился механик недоумению журналиста. — Ведь во всех газетах писали. В устье Лены недавно мамонтенка разморозили, Диму, и оживили. Теперь его в Москву надо переправлять, а в самолет он не помещается. Решили пустить его своим ходом. Вот мы по пути следования ему сено и бросаем». На самом деле, как потом оказалось, сено сбрасывали для лошадей в геологическую экспедицию.

Подобная привычка к веселой и дерзкой мистификации всегда подкупала меня в этих бескорыстных и смелых людях с психологией озорных мальчишек.

Мне рассказывали о забавном случае, произошедшем в Антарктиде на станции «Восток». Прилетевший туда полярный экипаж закрепил по-штормовому машину и по случаю усилившейся пурги пошел выпивать. Когда все сидевшие за столом уже клевали носами, с центральной базы в «Мирном» пришла срочная радиограмма. Необходимо было сообщить в Москву на радио, проводятся ли в Антарктиде какие-нибудь спортивные соревнования. «Как же, проводятся, — сообщил в «Мирный» еще державшийся па ногах радист, глядя на уснувших летчиков и бодрствующего со стаканом в руке синоптика. — Эстафета четыре по сто… С прицепом». «А кто победил?» запросили из «Мирного». «Наука. На втором месте летчики», — сообщил в эфир радист и отключился. На следующий день Московское радио передало в спортивных новостях:

«Несмотря на трудные условия антарктической зимовки, советские полярники не теряют бодрости духа и регулярно проводят спортивные соревнования. Как нам только что сообщили по радио, на станции «Восток» вчера состоялись легкоатлетические соревнования — эстафета четыре по сто метров, с прицепом в виде саней. Первое место заняла команда синоптиков, на втором месте — летный состав».

Вспоминается в связи с этим еще одна история, случившаяся в шестьдесят четвертом году, когда я участвовал в Полярной экспедиции в Северном Ледовитом океане. Работа наша заключалась в проведении магнитных и гравиметрических измерений на льду моря Лаптевых. Самолет АН-2 садился на льдину, из него выскакивали геофизики и проводили наблюдения, после чего самолет перелетал на следующую точку. Поскольку до берегового аэродрома лететь было далеко, то с целью экономии горючего и времени для ночевки выбиралась льдина понадежнее. Самолет ставился «на колодки», чтобы его не сорвало ветром, неподалеку от него воздвигалась утепленная палатка, и люди устраивались спать. В очередной раз, когда экипаж выбрал льдину и мы сели, пришла радиограмма из Косистого, что назавтра ожидается нелетная погода. По такому случаю экипаж наш решил «расслабиться». Притащив бачок с «антиобледенителем» и несколько банок тушенки, они изрядно загуляли. Часа через два весь летный состав — оба пилота и механик, исключая, пожалуй, радиста, полностью отключились, уронив свои мужественные лица на шаткую поверхность складного стола. И в этот момент нас неожиданно вызвали с базы и дали команду срочно вылетать на материк, поскольку получено штормовое предупреждение, и льдину может сломать. Что делать? Слегка протрезвевший от чрезвычайной ситуации радист попытался растолкать сначала первого пилота, потом второго, но все его усилия были напрасны, — оба они лыка не вязали. Только механик, которому долго терли лицо снегом, понемногу начал приходить в себя. Вместе с радистом они снова попытались оживить командира, но и второй заход успеха не имел. Тогда радист решился на крайнюю меру, — он налил полный стакан спирта и с помощью механика с трудом влил этот спирт в командирский рот. «Что ты делаешь?» — испуганно закричал я. «Подожди, — ответил радист, — я его знаю, он сейчас очнется». Действительно, к моему немалому удивлению, минут через пять командир начал подавать признаки жизни. «Помогайте», — скомандовал нам радист. Мы подхватили командирское тело и, преодолевая усилившуюся вьюгу, поволокли его к самолету. С большим трудом мы упихали его в левое кресло и положили его негнущиеся пальцы на рукоятки штурвала. Вторая бригада тем временем срочно грузила в самолет наши пожитки и снимала растяжки и колодки, на которых была закреплена машина. Место второго пилота, лежавшего в грузовом отсеке, занял радист. Самое поразительное, что, почувствовав под руками штурвал, командир мгновенно «включился» и, совершенно трезвым голосом отдав проверочные команды, врубил двигатель и взлетел, после чего немедленно уснул снова. «Ничего, — успокоил меня радист, — курс я знаю и до аэродрома машину доведу. Вот только для посадки снова придется его будить». Через час с небольшим полета мы добрались до Косистого. Перед посадкой была повторена операция со спиртом, после чего первый пилот снова ожил. Несмотря на мой ужас и полную уверенность, что нам пришел конец, посадка была безукоризненной. Совершив посадку, однако, командир отключился уже окончательно, и из кабины его пришлось вытаскивать.

Под впечатлением от общения с полярными летчиками, в 1959 году, во время весновки в Туруханском крае, на реке Колю, о которой речь пойдет ниже, я написал песенку, им посвященную:

Кожаные куртки, брошенные в угол,

тряпкой занавешенное низкое окно.

Бродит за ангарами северная вьюга,

в маленькой гостинице пусто и темно.

С песней этой в ту же осень произошла забавная история. Окончив полевые работы, мы летели домой в Ленинград через Туруханск, где застряли на несколько дней ввиду нелетной погоды — пришла ранняя полярная зима и замела Туруханск внезапной вьюгой. Оставалось только дожидаться. Настроение, однако, было приподнятое — после четырехмесячного сидения в тайге мы, наконец, возвращались домой в Ленинград, к чистому белью, к цивилизации, к родным и близким. Кроме того, мы были, конечно, уверены, что обнаруженные нами рудопроявления дадут начало новому Норильску.

Поздней метельной ночью мы почему-то решили зайти «на огонекк» в дежурное помещение начальника туруханского аэропорта. Сам аэропорт представлял собой грунтовую взлетно-посадочную полосу, быстро раскисавшую под любым дождем, а здание аэропорта было обычной потемневшей и покосившейся на мерзлотной почве от времени избой. Начальник же аэропорта, судя по рассказам, был человеком далеко не заурядным. Мне уже довелось вскользь познакомиться с ним предыдущей весной в мае, когда, приходя к нему, я безуспешно выпрашивал у него вертолет для заброски на весновку, а он неизменно выставлял меня вон, точно указывая, куда именно я должен пойти. Меня еще тогда поразил его неизменно хмурый и похмельный вид, и я поинтересовался причинами такой постоянной мрачности. Причины, как выяснилось из рассказов, были серьезные.

Всего лишь год назад этот неприветливый и обрюзгший человек был майором военной авиации, пилотом первого класса, и командовал где-то под Москвой эскадрильей тяжелых реактивных бомбардировщиков. Примерно через месяц ему должны были присвоить очередное воинское звание подполковника и назначить начальником штаба полка. Был он высок ростом, статен и широкоплеч, и очень гордился личным сходством с «великим летчиком нашей эпохи» Валерием Павловичем Чкаловым. Именно это сходство его и подвело. Я вспоминаю, как уже где-то в восьмидесятые годы, в Центральном доме литераторов, выступал писатель Марк Галлай, в прошлом летчик-испытатель, Герой Советского Союза, с воспоминаниями о своем учителе — Чкалове: «Валерий Павлович, — сказал он, — был человеком большой личной храбрости». Помолчал и добавил: «Любил выражаться по-русски». Снова помолчал и еще добавил: «К женщинам относился конкретно».

Примерно такими же чертами отличался и наш герой. Всем известна нашумевшая в свое время, еще до войны, история, как Чкалов на пари со своими друзьями-летчиками пролетел на самолете под главным пролетом Троицкого моста над Невой в Ленинграде. И хотя он продемонстрировал не только полное свое бесстрашие, но и уникальное пилотское мастерство, его все же надолго уволили из авиации и летать запретили. Герой нашего рассказа, всерьез относясь к своему сходству с великим летчиком, решил во что бы то ни стало повторить чкаловский подвиг. А поскольку больших мостов через реки в Подмосковье не оказалось, то он на пари с такими же асами посадил свой тяжелый современный реактивный командирский бомбардировщик на Можайское шоссе, и посадил, как утверждают очевидцы, классно.

Не успел он принять поздравления и почать бутылку из трех ящиков выигранного им на пари коньяка, как дело о нем уже было передано командованию ВВС. К тому же еще совершенно некстати выяснилось, что по Можайскому шоссе пролегает трасса личных автомашин особо ответственных товарищей. В итоге недолгого, но сурового разбирательства бывший командир эскадрильи был от командования отстранен, из майоров разжалован и из военной авиации навсегда уволен. Для исправления он послан был в Туруханск в Полярную авиацию, командовать аэродромом без права полетов. Потому-то и пребывал в перманентно хмуром состоянии.

Услышанная романтическая история только укрепила в нас желание немедленно пообщаться с начальником аэропорта, и мы, несмотря на поздний час, осторожно постучались к нему. В его полупустом кабинете, на огромном деревянном рубленом столе, за которым он сидел, подперев щеку кулаком, стоял селектор, соединявший его с аэродромными службами, пара телефонов и небольшой дюралевый бачок с упомянутым выше «антиобледенителем». «Антиобледенителем» называется специальная жидкость, которая разбрызгивается на плоскости летящего самолета в северных широтах, чтобы они при полете в облаках и тумане не покрывались льдом и самолет не падал. Говорят, что в последние годы, благодаря успехам отечественной (а может быть, зарубежной) химии, для летчиков изобрели что-то такое, что можно только лить на плоскости, но в то отсталое время это был чистый спирт-ректификат.

Посидев с хозяином, встретившим нас с неожиданным радушием, минут двадцать, я решился показать ему свою песню про полярных летчиков, не сказав, конечно, что это моя, во избежание неожиданных последствий (я уже говорил, что он был человеком невычисляемым). Когда, немного пригубив антиобледенителя, я эту песню спел, он действительно совершил поступок довольно неожиданный. Включив селектор, он объявил по аэродрому боевую тревогу, и когда минут через пятнадцать в кабинет набились испуганные и полуодетые люди, он нетвердым голосом приказал: «Немедленно проснуться, отложить все дела и начать разучивать новую песню».

Па следующий день его сняли и с этой должности. В бумаге, посланной по его персональному делу в Главное управление Полярной авиации, значилось, что он, «грубо используя служебное положение, пытался принудить во внеслужебное время сотрудников и сотрудниц (подчеркнуто особо) разучивать нецензурную песню неизвестного содержания».

Понесенное им вторичное наказание не было, видимо, слишком долгим, уже через пару лет выяснилось, что он снова стал летчиком, на этот раз уже в системе Полярной авиации. А поскольку летчик он был действительно классный, то дела его довольно скоро пошли в гору. К середине шестидесятых он уже стал начальником крупного авиапредприятия на Северо-Востоке, был награжден орденами и впоследствии с почетом ушел на пенсию.

А песня осталась на Крайнем Севере как безымянная. Впрочем, не совсем безымянная. Прошлым летом мне довелось лететь самолетом из Мурманска в Москву. Седой командир корабля, с многочисленными орденскими планками на тужурке, идя по проходу между креслами, оглянулся на меня и спросил: «Простите, я не обознался? Это вы «Кожаные куртки» написали?» «Я», — сознался я, смутившись. «Напишите мне что-нибудь на память. Это ведь наша песня».

С тех давних северных экспедиций запомнился мне и еще один увлекательный и небезопасный способ путешествия — плавание по северным рекам на байдарках или надувных резиновых лодках, именуемых почему-то «клипер-ботами». Реки были быстрые, порожистые, иногда непроходимые, с большим числом водопадов и перекатов, особенно в правобережье Енисея. Чтобы защитить тонкие резиновые борта от острых камней, их часто обвязывали снизу брезентом. Надувные лодки обычно состояли из трех и более отсеков, что, однако, не всегда давало гарантию безопасности на перекатах. Каждый раз, прежде чем проходить «на плаву» опасный участок на неведомой реке, полагалось тщательно осмотреть его с берега. Это, однако, в тяжелом дневном переходе, под комарами, далеко не всегда выполнялось, так как требовало дополнительных усилий. Результатом были довольно частые в те годы несчастные случаи на воде, в том числе и с трагическим исходом. Но об этом ниже.