ПАРУСА КРУЗЕНШТЕРНА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПАРУСА КРУЗЕНШТЕРНА

«Корабль к походу изготовить!» — рявкнул вдруг вслед за оглушительным звонком хриплый бас из висящего рядом со мной на переборке небольшого мышино-серого цвета динамика, и я от неожиданности дернул головой, как кот, которому внезапно подули в ухо. Над нашими головами глухо застучали по палубе тяжелые матросские ботинки. Вот уже неделю жили мы на корабле, а все никак не могли привыкнуть к принудительной трансляции — все казалось, что каждая команда, объявленная дежурным офицером, относится именно к тебе, и надо, сломя голову, мчаться куда-то и что-то немедленно исполнять.

Если бы полгода назад кто-нибудь сказал мне, сухопутному геологу, занимавшемуся поисками медно-никелевых руд в районе Норильска, что через несколько месяцев я отправлюсь в плавание в Северную Атлантику, да еще на настоящем паруснике, я бы посчитал это глупой шуткой. Но еще в начале шестьдесят первого года в нашем отделе геофизики неожиданно появился новый сотрудник, Николай Николаевич Трубятчинский, уволенный в запас молодой худощавый и небольшого роста морской подполковник, жгучий и неимоверно энергичный брюнет с цыганскими усами. Он, как и многие другие офицеры, стал «жертвой женевского соглашения», одним из нескольких десятков тысяч офицеров, попавших под хрущевское сокращение начала шестидесятых. Вернувшись в родной Ленинград из Калининграда, где он служил, Николай Николаевич пришел в райком партии, который должен был его трудоустроить. Там ему предложили должность директора Сенного рынка. Это, безусловно блестящее предложение неразумный Николай Николаевич отверг, а поскольку по образованию был гидрограф с геофизическим уклоном, пришел в отдел геофизики нашего Института, где когда-то знали его отца, известного магнитолога, тоже Трубятчинского и тоже Николая Николаевича.

Отделом геофизики тогда руководила профессор Раиса Михайловна Деменицкая, женщина острого и не ортодоксального ума, необозримой честолюбивой фантазии и весьма неожиданных поступков, которая сама еще совсем недавно рассталась с морской формой Главсевморпути и нашивками капитана второго ранга. Маленький, энергичный и подвижный как черная ртуть, подполковник ей понравился, а еще больше понравилась идея попробовать наземную геофизику на судах военной гидрографии. Для чего? Во-первых, для того, чтобы заменить современными геофизическими методами, в частности автоматическим каротажем, допотопные способы измерения с борта судна физических параметров морской воды, а во-вторых, чтобы опять же с помощью геофизики изучать геологическое строение океанского дна.

Дело в том, что уже в начале второй половины нашего столетия стало окончательно ясно, что все или почти все, что плохо лежит на суше и доступно для освоения с поверхности, геологи уже нашли. А ненасытный рост промышленного производства требует все новых источников сырья. Тогда вдруг вспомнили, что четыре пятых поверхности нашей планеты, закрашенные на картах и глобусах голубой краской, покрыты водами морей и океанов, а под водой — дно, а в дне — полезные ископаемые.

В начале шестидесятых в США, ФРГ и других передовых странах во всю разворачивались работы по морской геофизике, которые у нас сильно отставали. К чести Раисы Михайловны надо сказать, что она сразу же оценила актуальность этого нового и непривычного для сухопутных геофизиков направления. Пробившись на прием к самым высоким военно-морским начальникам, в числе которых были начальник военной гидрографии, командующий Балтийским флотом и даже Главком, она убедила их в необходимости поставить магнитную и другую геофизическую аппаратуру на военные океанографические суда. Пожалуй, только женщина могла так молниеносно пробить несокрушимые бастионы недоступных для смертных военно-морских ведомств.

И вот я в составе первой геофизической группы из девяти человек под доблестной командой Николая Николаевича Трубятчинского оказался на борту одного из крупнейших в мире парусников — экспедиционного океанографического судна «Крузенштерн», того самого, верхушки мачт которого были когда-то постоянно видны из окна нашей комнаты на Мойке. Именно это судно было выделено морским начальством для постановки опытных геофизических работ в океане. В декабре 1961 года оно отправлялось на полгода в Северную Атлантику для проведения там океанографических исследований по программе Военной Гидрографии. Так, хотя и с некоторым опозданием, сбылась моя школьная мечта попасть, наконец, в океан.

Нет необходимости описывать длинную и нервную эпопею оформления визы для выезда в «капстраны», необходимой для загранплавания в Атлантике, эпопею для меня тем более трудную, что я при всех своих анкетных недостатках оформлялся впервые, ни на что при этом особо не надеясь. Тем большей была нечаянная радость, когда я узнал, что меня «пропустили». Немало хлопот доставила мне и строжайшая медицинская комиссия и заполнение «медицинской книжки моряка», хотя я и был приятно польщен, когда врач-венеролог, бдительно осмотрев меня и проверив анализы, так же, как и другие, написал: «годен». Главным источником неприятностей за более чем тридцать лет прохождения разного рода медкомиссий для меня было (да и сейчас, конечно, осталось) артериальное давление, которое, даже если за полчаса до этого было нормальным, немедленно подскакивало при комиссионной проверке. Эффект этот, являющийся, видимо, следствием неизлечимой уже внутренней боязни «не быть как все», приобрел характер постоянного нервного синдрома, весьма типичного для моего поколения.

Но вот, так или иначе, все рогатки чистилища, выездные и медицинские комиссии пройдены, и в морозный декабрьский день мы подогнали свои грузовики с оборудованием на пирс Балтийска, где у самого выходного маяка стоял великолепный четырехмачтовый барк «Крузенштерн», готовящийся к трудному походу в штормовой зимней Атлантике.

Парусник «Крузенштерн» — один из трех крупнейших в мире немецких парусников, построенных в начале века специально для перевозки кофе и пряностей из Южной Америки в Европу. Дело в том, что кофе, чай и пряности не выносят запаха солярки, поэтому для их перевозки решено было построить гигантские парусники водоизмещением около семи тысяч тонн каждый. Это были нынешние «Крузенштерн», «Седов», стоявший здесь же, в Балтийске, неподалеку от нас и также собиравшийся в поход, и «Памир».

«Крузенштерн» и «Седов» были захвачены в качестве трофея после Второй мировой войны и приведены в Кронштадт, где и простояли много лет, поскольку неясно было, на что их употребить. Тем более, что на нашем флоте не было парусной команды, которая могла бы такие большие парусники освоить. Тем не менее, команду подготовили, оба парусника отремонтировали, отодрав в каютах переборки красного дерева и другие ненужные советским морякам излишества, и приспособили их в качестве океанографических судов для научных работ в океане.

Судьба третьего парусника — «Памир», оставшегося в ФРГ, сложилась более трагично. Он был после войны превращен в учебное судно и много лет плавал во всех океанах. В 1957 году, недалеко от Азорских островов, имея на борту экипаж — девяносто шесть гардемаринов и двадцать офицеров, «Памир» был застигнут внезапным ураганом, неся в этот момент полное парусное вооружение. Тогда еще не было приема карт погоды по телетайпу, и штормовое предупреждение на судне вовремя получено не было. Когда командир понял, что надвигается ураган, он приказал немедленно убрать паруса, но было уже поздно. Паруса, как говорят моряки, «обстенило», то есть прижало лобовым ветром к стеньгам. Небывалой силы шквал опрокинул парусник и перевернул его. Из всей команды чудом спаслись только два человека.

«Крузенштерн», спущенный в верфи в Гамбурге в 1929 году, первоначально назывался «Падуя», о чем извещала латинская надпись на старой корабельной рынде. Судно действительно было огромное для парусника — 105 метров в длину и 17 в ширину, водоизмещением 6700 тонн. Высота его мачт, изготовленных не из дерева, а стальных, достигала 53 метров. Парусное вооружение состояло из 56 больших и малых парусов. На «Крузенштерне» кроме парусов был еще не слишком мощный дизель, который годился только для маневров при подходе к берегу и «не выгребал» против сильного ветра. Собственно говоря, по замыслу создателей судна, двигатель ему был не очень нужен. Выйдя из Гамбурга в Атлантику, судно спускалось на юг до границы Северного тропика, где дуют ветры западных румбов, и, поставив все паруса, с крейсерской скоростью около 10 узлов, шло к берегам Америки. Там, приняв груз кофе, оно двигалось обратно, примерно с той же скоростью, уже к югу от экватора. Эти широты раньше носили название «конских» — дело в том, что испанцы когда-то возили по пассатным зонам на своих парусниках в Новый Свет лошадей, так напугавших аборигенов.

Сейчас в огромном носовом трюме, где прежде размещался дорогой и благоуханный груз, разделенном переборками, находились матросские кубрики. Главным достоинством «Крузенштерна», обеспечивавшим его долголетие, был корпус. Известно, что срок средней «жизни» современного судна не превышает, как правило, двадцати лет. Причина этого — неостановимая коррозия стального корпуса химически агрессивной морской водой, которой не в силах противостоять никакая покраска. У «Крузенштерна» же, как уверяли меня моряки, стальной корпус при постройке был плотно обшит пробковым деревом, не допускающим контакта морской воды со сталью. Поэтому уже более семи десятков лет он не только плавает в океане, но и до сих пор выигрывает призы на парусных гонках вроде полученной им недавно «Голубой ленты Атлантики».

Экипаж экспедиционного океанографического судна «Крузенштерн» (или «ЭОС» — по военно-морской аббревиатуре) состоял из 102 матросов и 18 офицеров, не считая нас — девяти прикомандированных. О нас, однако, разговор ниже. Судно, хоть и парусное (а возможно именно поэтому), было по военной табели определено как «корабль Первого ранга». Должность командира занимал капитан I ранга, должности его заместителей — капитаны II ранга, а командиры «боевых частей» были капитанами III ранга — так же, как на современном крейсере. Главными людьми на «Крузенштерне» были боцмана — палубная команда, управлявшаяся с парусами. Командовал ими второй помощник — капитан III ранга Владимир Тимофеевич Роев, невысокий плотный человек, с курносым носом и озорными глазами, немного напоминавший обликом Фернанделя. Был он мастером спорта по яхтам, парусное дело любил фанатично и знал досконально. «Вот поймают меня в плен американцы, — пошучивал он в кают-компании, раскуривая трубку, — и начнут меня бить, пытать и выспрашивать про ракеты или подводные лодки, а я им — шиш. И скажут они, не добившись от меня показаний, — а ведь совсем неплохо держался этот русский! А что я им могу сказать, когда кроме парусов ничего не знаю?» Именно Роев подробно познакомил меня с названием и назначением каждого паруса и каждой детали рангоута. Оказалось, что барк — по-испански корабль, означает в современном флоте парусник с полным прямым и косым парусным вооружением. Из четырех мачт «Крузенштерна», к каждой из которых прикреплена своя команда по главе с боцманом — командиром мачты, три несут прямое вооружение (фок и два грота), а третья — бизань — косое. Как музыка из детских сказок звучали произносимые им названия носовых косых парусов «бом-кливер», «миддель-кливер», «кливер», «фор-стеньги-стаксель».

Вообще тайны звучных морских названий усваивались нами довольно просто: «Ударился? — Как называется?» Это относилось к высоким комингсам, о которые мы били ноги, спотыкаясь, к низким водонепроницаемым переборкам, о которые мы ударялись лбами, забывая во время пригибаться, к крутым и скользким трапам, где только оступись — и костей не соберешь, к фальшбортам и кнехтам, на которые не дай бог сесть. Когда я впервые услышал по трансляции грозный приказ: «Городницкому — срочно прибыть на шкафут», — с ударением на «и» в слове прибыть, то долго бегал по судну и спрашивал помещение, где стоит шкаф. Оказалось, что шкафут — это носовая палуба между баком и спардеком, и никакого шкафа там нет.

«Пить чай на клотик» нас не посылали и «принести ведро пару» из машинного отделения тоже не требовали, поскольку прикомандированных штатских вообще поначалу на военном паруснике считали возмутительным недоразумением. Что же касается морских названий, то мне они понравились своим глубинным историческим смыслом и лаконизмом, идущим от древних немецких и голландских корней, привезенных из обучения в еще закладывающийся только комариный и болотистый Санкт-Питерс-Бурх молодым корабельным мастером Петром Алексеевым. Много раз потом мне доводилось наблюдать, как чугунные кнехты упорно держат наброшенные на них швартовы, упорные и молчаливые, как солдаты, как быстро закрепляется фал на нагеле, напоминающем вбитый гвоздь. А грозное слово «полундра» — короткий и выразительный перевод на русский выражения «фалл ундер» — бойся предмета, падающего сверху! Привыкнув к этим словам, вошедшим в привычный каждодневный обиход, забываешь об их первоначальном смысле и слышать перестаешь. Для непривычного уха даже самые, казалось бы, понятные из них звучат необычно. Вспоминаю, как много лет спустя, в семьдесят шестом году, на судне «Дмитрий Менделеев», штормовавшем в осеннем Охотском море, одна девица пожаловалась мне: «Объявляют по радио — не поймешь ни слова — задраить иллюминаторы на глухари! Сказали бы просто, по-русски, — закрыть круглые окошки на железяки!»

«Баковые — на бак, ютовые — на ют, — заклокотал снова бас в динамике. — По местам стоять, со швартов сниматься». Смысл этой команды, услышанной мною впервые в декабре шестьдесят первого в Балтийске, и много раз слышанной за последующую четверть века, всегда поражал меня своей значительностью. Действительно, что случится, если баковые, не дай бог, пойдут по ошибке не на бак, а на ют, а ютовые — наоборот — на бак, и все перепутается?

Но тогда, в первый раз, нам было не до тонкостей командной лексики — мы накинули куртки и выскочили наружу.

На промерзших булыжниках заснеженного пирса стоял небольшой матросский оркестр, зябнувший в куцых шинелишках, и самоотверженно дул в трубы коченеющими губами. Рядом с оркестром, приложив руки к вискам, стояло несколько офицеров во главе с адмиралом, стараясь не реагировать на пронзительный ветер, залеплявший глаза снегом. Поодаль махали руками немногочисленные жены. На открытом мостике «Крузенштерна» также торжественно, в полной парадной форме, стояли командир экспедиции Петр Сергеевич Митрофанов, командир «Крузенштерна» капитан I ранга Власов и другие офицеры. Таких торжественных и парадных проводов мне видеть раньше не приходилось, и сердце мое преисполнилось гордости — вот что значит настоящий флот, настоящее океанское плавание! Впечатление было такое, что мы на судне Колумба плывем открывать Америку.

Торжественность момента, однако, была несколько нарушена. Маленький буксир, отчаянно дымя, начал отводить корму нашего судна от пирса, но швартовая команда зазевалась и не успела сбросить с причального пала один из кормовых концов, который начал опасно натягиваться, угрожая лопнуть и зацепить крутящихся неподалеку накрашенных девиц, машущих матросам на борту. «Уберите детей от концов», — громко скомандовал по радио с мостика не разглядевший их старпом. «Раньше надо было, — весело и громогласно откликнулся в мегафон командир береговой команды, — теперь их от концов за уши не оттянешь». Наконец швартовы были отданы, и подталкиваемые двумя пыхтящими буксирами вдоль неширокого фарватера во льду, мы медленно двинулись от пирса мимо старой немецкой офицерской гостиницы с рестораном «Золотой Якорь», мимо старинного кирпичного маяка, установленного в порту Пиллау еще в прошлом веке, вдоль волнолома, к выходу из гавани, над которым висели свинцовые балтийские облака.

Жить мне довелось вдвоем с Николаем Николаевичем Трубятчинским, в тесной каютке, расположенной в твиндеке, в самой центральной части судна. Преимущество расположения нашей каюты сразу же стало мне очевидно, как только мы вышли из гавани, и нас стало немилосердно качать штормовой балтийской волной. Иллюминатора в каюте не было, его заменял так называемый «бычий глаз» — маленькое подслеповатое и почти не дававшее света отверстие в потолке, именуемом «подволоком». На располагавшейся над нашими головами палубе, называемой «шканцами», все время что-то громыхало, стучало и скрежетало. Убранство каюты было нехитрым — две койки с рундуками, шкафчик и небольшой стол, привинченный к полу («палубе»). На стенах («переборках») красовались вентиляционная труба и уже упомянутый динамик принудительной трансляции. Небогатая обстановка этого помещения запомнилась мне хорошо, поскольку в этой первой своей каюте мне пришлось прожить более полугода. Однообразие ее серо-коричневого интерьера нарушалось только многочисленными и неистребимыми тараканами, да нередкими визитами крыс.

За почти три десятилетия плаваний в океане мне довелось сменить немало судов и кают. Среди них были вполне современные и даже роскошные — с ванной, спальней и гостиной — как на «Витязе» или «Келдыше». Однако настоящим «морским домом» для меня навсегда осталась эта сырая и холодная в стужу, неимоверно душная в жару каюта на «Крузенштерне». Конечно, на этом старом немецком паруснике никаких холодильных установок не было — эпоха кондиционеров еще не коснулась нашего судна. Поэтому, когда мы около двух месяцев работали в Карибском море в районе Гольфстрима, влажность в каюте была такая, что простыни приходилось сушить на верхней палубе на солнце. Не лучше обстояло дело и с питанием. На «Крузенштерне» не было никаких холодильников. Поэтому проблема свежего мяса решалась просто — в Балтийске перед выходом закупили десять живых свиней. На шкафуте, перед полубаком, была устроена специальная выгородка, где они мирно паслись, по мере того, как их поочередно ели. Называли их почему-то «БЧ-8». Мне эти свиньи запомнились надолго. Рядом с ними на шкафуте стояла смонтированная на автомашине ГАЗ-51, наша каротажная станция, на которой нам приходилось ежедневно работать. Уже в Балтике судно попало в сильный шторм. Состояние каждого из нас, впервые столкнувшегося с морской качкой, было, прямо скажем, не блестящее. Свиньи же, бывшие нашими соседями, тоже укачивались, и достаточно было в очередной раз взглянуть на их всегда покрытое нечистотами лежбище, чтобы испытать новый приступ морской болезни.

Непрерывные шторма, которыми встретило нас Северное море, а потом и зимняя Северная Атлантика, где мы попали в «ревущие сороковые», были для нас суровым «морским крещением». По старому морскому закону, в штормовую погоду, чтобы команда не укачивалась, на палубу поднималась из трюма бочка с солеными огурцами, и личному составу раздавалась настоящая «тарань» в жестяных запаянных банках. Гирлянды этой тарани висели у нас в каюте и в лаборатории. Небольшой перерыв в штормах наступил только тогда, когда мы вошли в Датские проливы.

Как сейчас вижу ясный декабрьский вечер, когда наш парусник медленно двигался Зундом, а вслед нам и навстречу — непрерывная, как автоколонна, вереница судов, украшенных флагами всех стран мира. Как тут не вспомнить героя «Баллады о трех котиколовах» Киплинга, героя предсмертно плачущего о том, что не увидит огни, «по Зунду летящие в ночь!» Мостик на «Крузенштерне» открытый — от ветра, дождя и снега не защищен. Прямо перед ним, на спардеке, расположен такой же открытый штурвал, у которого несут вахту три моряка во главе со старшиной первой статьи Овчуховым. На мостике стоит старший помощник, капитан III ранга Виктор Васильевич Шишин, умерший от инфаркта в одном из рейсов несколько лет спустя. Рядом с ним — замполит. На берегу, плавно скользящем вдоль правого борта, над заснеженными холмами, вдруг открываются башни старинного замка с островерхими зелеными крышами. Это замок Кронберг, знаменитый Эльсинор, где жил когда-то героический и несчастливый датский принц. Сейчас в замке — наблюдательный пункт НАТО. «Овчухов, — слышу я с мостика голос замполита, — погляди-ка направо — видишь замок? Это Гамлета замок — ты Шекспира-то читал?» — «Так точно, товарищ капитан второго ранга, — четко откликается Овчухов. — Только, товарищ капитан второго ранга, вопросик к Вам имеется, разрешите обратиться?» — «Обращайся», — снисходительно кивает замполит. «Почему замок в Дании стоит? Гамлет-то ведь, вроде, англичанин?» — «Эх, Овчухов, Овчухов, — сокрушенно качает головой замполит, — серый ты человек. Политграмоту надо знать. Англичане-то в Средние века, как и теперь, колонизаторы были, вот и наставили свои замки по всей Европе!»

Второй передышкой после изнурительных штормов в Северном море, где волны так заливали палубу, что даже рулевых приходилось привязывать страховочными концами к ограждениям, чтобы не смыло, были английские проливы Ламанш и Па-де-Кале. «Всем прикомандированным, — услышали мы вдруг по трансляции совершенно серьезный голос старпома, — срочно подняться на верхнюю палубу. Проходим линию Гринвичского меридиана. Обратите внимание — через каждый кабельтов вдоль всей линии через пролив горят красные огни на буях». И хотя я догадывался, что это розыгрыш, но все же вместе с другими побежал смотреть.

Северная Атлантика встретила нас непрерывными зимними штормами. Почти две недели «Крузенштерн» и второй парусник — «Седов» с зарифленными парусами держались носом на волну. Укачались не только мы, но и большая часть экипажа, где было немало молодых моряков. Из-за сильной качки невозможно стало варить борщ на камбузе, и обед раздавали сухим пайком. Мне запомнился «военный совет», когда командование судна и экспедиции призвало «на ковер» нашего синоптика капитан-лейтенанта Гену Дегтярева, требуя от него рекомендаций, куда держать курс, чтобы уйти от циклонов. Убегать, однако, судя по представленной Дегтяревым карте, было некуда. В ответ на резкую брань со стороны начальника экспедиции он заявил: «Осмелюсь напомнить, товарищ капитан первого ранга, что по статистике Ллойда от кораблекрушений ежегодно гибнет двадцать тысяч человек. Разрешите идти?»

Настоящий ураган прихватил нас уже у берегов Канады. Сила ветра превысила измеряемые пределы. На моих глазах в руках у матроса, измерявшего скорость ветра, оторвало от прибора крутящиеся «чашечки». Командир, не сходивший с мостика почти сутки, с лицом багровым, задубевшим от пронзительного ветра, уходил вниз, в медсанчасть, где была единственная ванная. Там, не раздеваясь, он спал в ней, поскольку спать в обычной койке не давала качка. Ударами волн смыло две шлюпки и порвало леера на правом борту. В вахтенном журнале от того времени сохранилась забавная запись, сделанная одним из молодых вахтенных офицеров: «02 часа 07 минут. Наблюдается резкое усиление ветра и высоты волны. Принимаю решение — разбудить командира экспедиции и спросить — что делать». Уже неподалеку от канадского берега стало ясно, что надо менять курс, чтобы парусник не вынесло на скалы. Для этого, однако, необходимо на какое-то время встать лагом к волне, что крайне рискованно, поскольку критический крен судна — около пятидесяти градусов. Все хорошо помнили историю с «Памиром». Другого выхода, между тем, не было. Всем было приказано надеть спасательные жилеты и покинуть внутренние помещения судна. Офицеры надели чистое белье и парадную форму. Только мы, штатские идиоты, впервые попавшие в океан, радовались этой морской экзотике, напоминавшей рассказы Станюковича, наивно полагая, по своей глупости, что все идет как положено.

Самое интересное, что когда хриплый голос командира приказал по «спикеру» надеть спасательные жилеты, все немедленно перестали укачиваться. Наконец начали опасный поворот. Судно легло на левый борт и крен достиг пятидесяти градусов. Десяток показавшихся бесконечными секунд — и судно со стоном и скрежетом выпрямилось. Не прошло и двух часов, как все снова стали укачиваться. Пожалуй, за все последующие годы плаваний в океане мне ни разу не довелось попадать в такую критическую ситуацию, как в этом первом рейсе в январе шестьдесят второго года. Ураганный шторм прихватил нас в тот раз и на обратном пути, у самого входа в Английский канал, когда с левого борта уже был виден мерцающий маяк на мысе Лизард. Сильный, внезапно налетевший шквал не позволил убрать вовремя косые паруса в носовой части судна, и оно стало зарываться бушпритом в воду. Посылать туда людей было нельзя. Я видел, как все тот же Овчухов, широко расставив ноги и поддерживаемый двумя матросами за бока, расстреливал натянувшиеся фалы из автомата Калашникова, и паруса поочередно с пушечным громом улетали в ночь. Наконец, когда отстрелили последний парус — бом-кливер — судно выпрямилось от носового дифферента и перестало черпать воду.

Значительно позднее, плавая на других, более современных судах, я понял высокую степень их безопасности по сравнению с парусником. На них, однако, никогда не возникало странного ощущения полета, которое охватывает только на палубе парусника, бесшумно движущегося в океане, чуть накренясь на один борт. Пароходы, толкаемые винтом, рассекают воду, как плуг пашню — парусник же, перемещаемый как и волна, ветром, не режет воду, а скользит вместе с ней. И вместо постоянной неприятной вибрации палубы и стука машин — полная тишина, нарушаемая только негромким шелестом волны о борт и скрипом снастей рангоута.

Внешний вид белоснежного нашего парусника, идущего под всеми парусами, был, видимо, неотразим. В шестьдесят втором году в Карибском море, куда мы затесались в самый разгар кубинского кризиса, чуть не приведшего к войне, встретившийся нам американский авианосец «Боксер» первым сыграл «захождение» (так встретившиеся военные корабли приветствуют друг друга) и поднял семафор флагами расцвечивания «Восхищены вашим внешним видом».

Пару лет спустя, уже на Бермудских островах, губернатор Бермуд, дядя английской королевы, вызвал из Лондона телевидение и кино, чтобы снять «Крузенштерн», идущий под парусами. Один из таких снимков у меня сохранился.

Удивительной и романтичной казалась мне и специальная вахта, существовавшая на «Крузенштерне» и упраздненная за ненадобностью на современных судах с их прекрасным обзором из ходовой рубки и радиолокацией.

На самой крайней верхней носовой палубе — полубаке, где висит медный корабельный колокол-рында, стоял вахтенный матрос-впередсмотрящий. Каждый час он должен был отбивать «склянки» — время до конца вахты, и докладывать на мостик обо всех опасностях, которые он видит по курсу судна. «Горизонт чист, ходовые огни горят ясно», — слышался время от времени над палубами его голос.

А чего стоили звучные команды, гремевшие по трансляции, когда судно выполняло какой-нибудь маневр: «Все наверх! На брассы, на правую, все реи бакштаг правого галса!»

Ставя и убирая паруса, моряки палубной команды с удивительной легкостью взбирались по вантам на реи и салинги, ловко и уверенно перемещаясь на огромной высоте. Глядя на них, казалось, что дело это простое и легкое. Нам же, прикомандированным штатским, категорически запрещалось даже на метр отрываться от палубы. И все-таки, проплавать полгода на паруснике и ни разу не подняться на мачту было выше моих сил. Плавали мы в это время в Карибском море, погода была тихая, и я решился попробовать свои силы. Командирский мостик на «Крузенштерне» расположен около первого грота. Поэтому для своих подвигов я выбрал второй грот, имея в виду, что вахтенные на мостике обычно смотрят вперед и назад не оглядываются.

Надев выпрошенный у боцманов страховой пояс с карабинчиком, я, оглядевшись по сторонам, начал понемногу подниматься по вантам и так довольно легко достиг марсовой площадки — метрах в двадцати пяти выше палубы. Этого, однако, мне показалось мало, и я решил добраться до салинга. От марсовой площадки вверх уже более узкие ванты, да и угол их был куда круче. Стараясь не смотреть вниз, я бодро двинулся вверх, но в какой-то момент, не удержавшись, все же бросил взгляд вниз и оцепенел. Где же судно? Подо мной расстилался необозримый синий океан, и только внизу у самого основания мачты желтела какая-то узкая полоска. Голова моя закружилась. Вдруг ощутивший себя в пустоте, как муха, висящая на зыбкой паутине, я дрожащими руками пристегнул карабин страхового пояса к вантине и ухватился за нее обеими руками. Дальше рассказывал старпом: «Когда тебя снимали, — похохатывая, объяснял он, — то снимали втроем. Два моряка тебя страховали, чтобы ты с перепугу не свалился, а третий пальцы твои от вантин отжимал». Третьим был все тот же старшина Овчухов, человек страшной физической силы. На пари он не просто гнул руками подкову, а разрывал ее на части. Это он пытался мои пальцы от вантин оторвать! «Но ничего у него не вышло, — продолжал старпом, — ты только головой мотал и мычал, а пальцы от вантины так и не отпускал. Пришлось Овчухову дать тебе легкий подзатыльник, чтобы ты отключился. Тут ты враз пальцы разжал, и тебя забрали». От «легкого» овчуховского подзатыльника месяца два у меня все не заживал кровоподтек на шее.

По вечерам на шканцах, на открытой палубе, крутили кино. Натягивался экран, и прямо под густой темнотой тропической ночи вспыхивал луч кинопроектора. Зрители сидели на «банках», поставленных на палубе. А над нами мерно, в такт легкой судовой качке, раскачивались над черными реями яркие, непривычно близкие южные созвездия. На этой вечерней палубе придумалась строчка: «И никогда мы не умрем, пока качаются светила над снастями». Строчка оказалась синтаксически неверной, на что мне справедливо и указал редактор моей первой стихотворной книжки «Атланты». Песня, однако, уже пелась, и переделывать строчку было невозможно. Так она и осталась.

Помимо привыкания к трудностям морской жизни, много хлопот доставляло нам привыкание к жизни военно-морской, с ее жестким и часто тупым укладом, «боевой и политической подготовкой». Помню, в первые месяцы пребывания на судне я обратил внимание, как старательно матросы «драят медяшку». «Не проще ли было бы заменить все эти медные поручни хромированными или никелированными?» — спросил я у Шишина. «Нет, — ответил он, — матрос в море должен всегда быть занят. Все пиратские бунты от того и происходили, что у людей появлялось свободное время». Он был прав. Когда, уже подружившись с нашими офицерами, я вдруг спрашивал, для чего нужно делать то или другое бессмысленное, на мой взгляд, дело, они с грустной улыбкой отвечали: «Чтобы служба медом не казалась». Они же объясняли мне, что если командир, отдав приказ, понимает, что приказал не то что надо, он свой приказ все равно отменять не должен, иначе подорвет свой командирский авторитет.

За долгие годы плаваний на военных гидрографических судах я на всю жизнь проникся глубочайшим уважением и любовью к морским офицерам, людям героической, но чаще всего совсем не романтичной, как все мы считали в детстве, в том числе и я, мечтавший когда-то сдуру о военно-морском училище, а весьма прозаической и неблагодарной профессии. Полная зависимость от вышестоящего начальника, порой изрядного самодура, круглосуточная занятость то «боевой», то «политической» подготовкой, возня с личным составом своей «боевой части», за который отвечаешь головой, и все это — при осознании бессмысленности своих трудов. Нашим-то офицерам еще хоть повезло, — они регулярно плавали в океане, а вот большинство боевых кораблей значительную часть времени вообще проводили «у стенки», так что мальчишеские мечты о «дальних странах и океанах» для большинства молодых офицеров так и не осуществились. Разочарованным в жестокой реальности военно-морской службы пути «на гражданку» практически уже не было. Недаром среди наших офицеров была популярна грустная шутка: «Залезть на тигра легко, но как с него слезть?» Почти все они рано обзавелись семьями, но всю жизнь практически жили в отрыве от них, — даже когда корабль стоит у стенки в родном порту, офицерам далеко не всегда удается ночевать дома. Все это, вместе с нищим бытом и «режимностью» семейного существования в полузакрытых военных городках типа Балтийска или Североморска, часто приводило к личным и семейным драмам и даже трагедиям.

Вместе с тем, меня всегда привлекал открытый прямой дух корабельного офицерского коллектива, чуждый всякой показухе, фальши и любой лжи, их мягкий доброжелательный юмор, полная готовность немедленно помочь товарищу и, конечно же, любовь к морю, которую не могли вытравить никакие невзгоды. А бесконечные крутые и поучительные морские истории, соленый и сочный фольклор кают-кампаний! Найдя в моем лице благодарного слушателя, мои морские приятели охотно «заливали» при мне разнообразные невероятные истории, которые, как оказывалось впоследствии, имели по большей части вполне реальную основу.

Рассказывали, например, об одном незадачливом капитане III ранга, к которому приехала из провинции в Кронштадт рожать жена. Решив не связываться с родильными домами, он повел беременную жену гулять в парк к причалу возле Усть-Рогатки, где так же, как и в Петропавловской крепости в Санкт-Петербурге, каждый день в полдень стреляет пушка. Бравый капитан, ничего не сказав жене, подвел ее близко к пушке. Пушка выпалила, и жена тут же родила ему наследника.

Большая часть «баек» обычно имела детективно-сексуальный характер.

Командиром «Крузенштерна» тогда был Павел Васильевич Власов, старый и, по-видимому, опытный моряк, но «высших женских курсов» явно не кончавший и владевший, как говорили «строевым, матерным и русским со словарем». Помню, уже при возвращении в Балтийск, еще на рейде, к нам на борт прибыли таможенники для досмотра. Закончив свою работу, они пришли в кают-компанию на обед. Как раз в тот момент началась швартовка судна, и швартующий нас буксир, неудачно потянув за буксирный конец, чуть не вырвал носовой кнехт на полубаке. При этом с мостика по всей судовой трансляции раздался такой виртуозный мат Власова, что обедавшая таможенница поперхнулась супом, и пришлось вызывать врача. Из всех английских слов, дававшихся ему с трудом, он запомнил только одно — «эбаут». «В нем что-то родное звучит», — объяснял он мне. И во всех случаях при встречах с англичанами говорил «эбаут». Спросят его бывало, например, какова длина вашего судна — метров сто? Он отвечает: «Эбаут». Гости довольны, кивают. «А сколько вы уже плаваете в океане, месяца четыре?» «Эбаут», — отвечает он. И опять все в порядке.

Примерно год спустя, во время второго похода на «Крузенштерне», мы зашли на английскую военно-морскую базу в Гибралтар, и командующий базой контр-адмирал сэр Томас Бест пригласил командира экспедиции и командиров судов, среди которых был и Власов, на званый обед, где роль переводчика пришлось играть мне. Когда подали черепаховый суп, и лакеи, стоявшие сзади, налили какую-то прозрачную жидкость из графина в плоские бокалы, поставленные перед нами рядом с обычными рюмками и фужерами, Павел Васильевич, схватив своей крепкой волосатой рукой бокал, сказал: «Переведи — за мир и дружбу», и, крякнув, выпил. Адмирал начал что-то смущенно говорить по-английски. Смысл его слов, которые я переводить командиру не стал, состоял в том, что это не вино, а виноградный соус, который доливают в черепаховый суп.

В другой раз, в Центральной Атлантике, где вокруг судна все время сновали акулы, какой-то умник объяснил Власову, что капитан, который съест сердце акулы, становится бесстрашным на всю жизнь. Сразу же после этого началась настоящая кампания по ловле акул, к которой активно подключились наши офицеры. Наконец у какой-то отборной акулы было вынуто сердце, его то ли сварили, то ли поджарили, и вестовой на специальном блюде на глазах у всей команды понес его в командирский салон, куда были приглашены помощники, и где на столе ожидала закуски бутылка «Столичной». Не прошло, однако, и пяти минут, как из салона выскочил командир с багровым лицом и кинулся к фальшборту. Зная, что его никогда не укачивает, я был немало удивлен его бурной реакцией на акулье сердце. Так ему и не удалось стать бесстрашным капитаном.

Вместе с тем, он пару раз выручал меня из довольно критических ситуаций. Дело в том, что у меня почему-то с первых дней пребывания на «Крузенштерне», сразу же не сложились отношения с нашим замполитом.

У замполита были свои непреложные правила. Он считал, например, что рядовые моряки и старшины могут читать только балтийскую многотиражку «Страж Балтики», где все изложено специально для них. А вот центральные газеты — «Правду» или «Известия», они читать не должны, потому что могут кое-чего там и не понять. Поэтому центральные газеты должен им комментировать и объяснять он сам. Что касается офицеров, то они могут читать и центральные газеты самостоятельно. А вот вольнодумные издания вроде «Литературной газеты» не имеет права читать уже никто, поскольку от них можно ждать разных идеологических диверсий.

С самых первых дней, как только мы появились на «Крузенштерне», наш замполит почему-то начал подозревать во мне опасного вольнодумца.

Поводом для этого послужило мое явное сопротивление его приказу не появляться на верхней палубе без головного убора, а также покидать ее всякий раз, когда мы встречаемся с военными судами — «чтобы не нарушать строгого облика военного судна своим распущенным видом». Кроме того, я возражал, хотя и безуспешно, против необходимости сидеть каждый понедельник на занятиях по марксистской философии, наивно ссылаясь на законченный институтский курс этой науки. Конфликт с замполитом, чреватый для меня потерей загранвизы, еще обострился после того, как по его приказу судовая трансляция с утра до ночи беспрерывно на полную громкость передавала одни и те же, безумно всем надоевшие за полгода плавания, песни с нескольких затертых пластинок. Среди прочих была там особенно опостылевшая мне лирическая песня на слова Михаила Танича «Девушки сидят на подоконнике — обнявшись, вполголоса поют». В конце песни говорится, что девушки ее «оборвут, не кончив, и со смехом побегут с ребятами в кино, и уходит песня грустным эхом через запотевшее окно». Песня эта, крутившаяся много раз на дню, обрыдла нам особенно, но замполиту она нравилась, и просьбы ставить ее пореже успеха не имели.

В тот день, по случаю женского праздника 8 Марта, обед в кают-компании, где мы, штатские, сидели в самом конце офицерского стола, был праздничным. Павел Васильевич, по случаю праздника, надел парадную тужурку с многочисленными орденами. Слева от него, как и положено, сидел замполит, справа — старпом. Подали борщ, и замполит налил себе полную тарелку. И тут, как назло, снова зазвучала эта несчастная песня. Я решил идти ва-банк. «Павел Васильевич, — громко спросил я через весь стол, — разрешите обратиться?» «В чем дело?» — спросил он подозрительно. «Почему в День советских женщин у нас по радио поют такие идейно невыдержанные песни?» Офицеры, разговаривавшие за столом, отложили ложки и стали прислушиваться. Замполит, кося на меня недобрым глазом, тем не менее набрал в рот полную ложку борща. Это-то его и подвело. «Ну, как же, — продолжал я, — вы послушайте, какие оскорбительные, пошлые слова про наших женщин звучат в той песне!» «Какие?» — покосившись на набравшего в рот борщ замполита, снова спросил Власов. «А вот про них говорится, что они «оборвут, не кончив, и со смехом». Тут замполит от неожиданности и возмущения поперхнулся и весь свой борщ, выдал на ордена парадной тужурки командира. Над столом повисла мертвая тишина. «За борт», — брезгливо отряхивая салфеткой ошметки капусты с лацканов, коротко бросил командир. «Его?» — с надеждой спросил оклемавшийся замполит. «Пластинку», — рявкнул Власов и, поднявшись, вышел из кают-компании.

Замполит, однако, был человек опытный и злопамятный. До этого он служил в Клайпеде на базе подводных лодок, где любил разбирать персональные дела, связанные с супружескими изменами. «Что же это происходит, — заявил он как-то на партийном собрании. — Офицеры плавают в море, моряки с ихними женами спят, а политработники стоят в стороне? Так не пойдет. Мы должны к этому вопросу подключиться». В случае со мной он тоже ждал своего часа и дождался. Поход наш уже перевалил за половину, когда московское радио вдруг передало мою песню «Снег» в исполнении артиста Юрия Пузырева. Примерно через день после этого ко мне явилась делегация от боцманской команды с просьбой написать «такую же хорошую песню про море, про то, как мы здесь всякие трудности переносим вдали от жен и подруг, но все-таки море любим больше». «Только, если можно, — сказал Овчухов, возглавлявший делегацию, — напишите попросту, по-матроски, без всяких интеллигентских выкрутасов». И я на свою беду попробовал, написав шуточную матросскую песенку. Морякам новая песня как будто понравилась. Во всяком случае, они ее тут же переписали и далее пару раз успели исполнить на баке вечерком под баян, на котором виртуозно играл старшина второй статьи, известный женский сердцеед Слава Агуреев.

На следующий день, однако, начались неприятности. Распевавшие песню неожиданно получили по два наряда вне очереди, а сам текст песни у них был конфискован. Ко мне явился замполит и сказал: «Ну, когда мы в базу вернемся, с вами Особый отдел будет разбираться за ваши идеологические диверсии. А я все-таки хочу спросить, как это так — я дней и ночей не сплю, личный состав неустанно воспитываю в духе постоянной преданности и духовной чистоты, а вы взяли и мне его весь в один день морально разложили?» Я не на шутку испугался: «Чем же это я разложил?» «Вы что, и вправду не понимаете или ваньку валяете? Это ваши слова?» — И он сунул мне под нос отобранную у Агуреева тетрадку, где под мою диктовку был записан текст песни. — «Мои». «Ну вот, а еще отпираетесь», — сказал он с торжествующей улыбкой. «Вы тут ясно пишете, что у женщины есть грудь!» «Ну и что?» — не понял я. — «А то, что вы таким образом на секс намекаете. А для советского человека у женщины грудь в любви — не главное, главнее — это моральный облик!» Сразу стало ясно, что общего языка мы с ним не найдем…

В начале июня, когда «Крузенштерн» возвратился в Балтийск, замполит ухитрился внести историю со злополучной песней в свое политдонесение, которое попало на стол к тогдашнему начальнику политотдела Дважды Краснознаменного Балтийского флота контр-адмиралу товарищу Почипайло. Туда же шустрый замполит принес и отобранную у матросов магнитофонную пленку с записью той песни, с просьбой прослушать для определения меры наказания для автора, «разложившего личный состав». Начальник политотдела, как рассказывали мне потом случившиеся там офицеры, торопился на футбол — команда балтийцев играла с каким-то сильным противником, но все-таки выслушать песню согласился. «Ну, что же, сказал он, — надевая фуражку, — ничего особенного, правильная песня. Она показывает, что моряк должен любить море больше, чем бабу». И, уже выходя в дверь, обернулся и твердо закончил: «Разрешить!» Это мудрое решение определило не только судьбу песни, которая не стоила обсуждения в столь высоких инстанциях, но и судьбу автора, дав ему возможность плавать в океане и дальше.

За последующие двадцать восемь лет плаваний мне немало довелось иметь дел с замполитами или «первыми помощниками», как их называют в гражданском флоте. Бывали среди них и порядочные люди. Но уж сама природа этой совершенно ненужной на судне должности такова, что в лучшем случае обязывает человека к безделью, а в худшем — к соглядатайству и доносительству. Отдельные представители славной этой профессии ухитрялись успешно сочетать первое со вторым. Когда судно находится в рейсе несколько месяцев подряд, хуже всего на нем тому, кому делать нечего. Я помню, как мучился один из наших «перпомов» на судне «Академик Келдыш», изнывая от вынужденного безделья. Стосковавшись по земле и оставленному им на берегу садовому участку, он устроил на аварийном мостике над ходовой рубкой настоящую оранжерею, которой мог бы позавидовать самый взыскательный садовод.

Одним из самых порядочных первых помощников, встретившихся мне, был Николай Григорьевич Тур, долгие годы плававший на «Дмитрии Менделееве». О его щепетильности и деликатности ходили анекдоты. Помню, в одном из рейсов накануне дня 8 Марта мы готовили стенгазету, чтобы вывесить ее наутро в кают-компании. Часов в 12 вечера выяснилось, что надо срочно что-то нарисовать. Беспокойный и настырный заместитель начальника рейса, бывший к тому же еще и представителем партбюро Института, настропалил Тура пойти и срочно поднять второго электромеханика — штатного судового художника. Перпом отправился к нему в каюту, но тут же вернулся, несколько сконфуженный. «Понимаете, я постучался к нему, а у него, оказывается, женщина. Я не решился их беспокоить», — смущенно объяснил он.