Глава 8
Глава 8
С начала зимнего семестра он сел на студенческую скамью.
Конечно, это был не очень обычный студент. Он не был новичком в университете: его знали и любили здесь. Когда он явился к декану медицинского факультета профессору Фехлингу и попросил зачислить его в группу первого курса, чувствовалось, отмечает Швейцер, что профессор с большим удовлетворением проводил бы его в психиатрическую клинику факультета. Но, в конце концов, этот приват-доцент с теологического, этот доктор философии имел право распоряжаться собой как хочет. И туманным утром в конце октября, после напряженной ночной работы над книгой, тридцатилетний студент побрел на свою первую лекцию.
До самой весны 1908 года значительная часть его времени еще уходила на завершение книги о поисках «исторического Иисуса». Только весной он сдал дела в семинарии, но это пока было единственное, от чего он отказался. Он не хотел отказываться от подготовки немецкого издания «Баха», не мог оставить неиспользованными новые материалы для научной книги или недописанной работу об органах. Гюстав Брет настаивал на том, чтобы он участвовал во всех концертах Баховского общества в Париже, и поэтому он всю зиму ездил в Париж. Спать ему теперь приходилось совсем мало, еще меньше, чем всегда.
Весной он должен был оставить свою официальную резиденцию в Коллегиуме Вильгельмитануме. Ему не жаль было обширной резиденции, но снова жаль было старого дома на набережной св. Фомы, студенческой комнатушкис окнами, выходящими во двор. Впрочем, все устроилось наилучшим образом. Фредерик Куртиус, глава лютеранских церквей Эльзаса, тоже располагал обширной резиденцией в этом доме, принадлежащем причту св. Фомы, и он предоставил в распоряжение Швейцера четыре комнатки в мансарде, под потолком со стропилами. В дождливый вторник, на масленицу, студенты перенесли пожитки своего бывшего принципала из одного подъезда в другой.
Семья Куртиус стала теперь для Швейцера вторым домом. Он часто играл Баха старой графине, о которой всегда вспоминал с благодарностью, утверждая, что она помогла ему «сгладить многие углы» его характера. Старая графиня уже лишена была возможности выйти из дому, так что играть для нее было делом милосердия. Она платила ему своей дружбой, уроками житейской мудрости и рассказами о старине.
Впрочем, он нередко играл также молодежи и детям в семье Куртиус, играл Баха, Бетховена, Шуберта. Он импровизировал колыбельные для Иоланты – куклы маленькой Герды. Импровизации удавались ему блестяще; к сожалению, он никогда их не записывал.
Весной он с жаром отдался учебе. Впервые после окончания гимназии он взялся за естественные науки. Это был интересный, но довольно резкий и нелегкий переход. Ему часто вспоминалось, что его кумир, Гёте, к образу которого он прибегал так часто в трудную минуту, «тоже оставил интеллектуальные занятия и обратился к естественным наукам». Швейцера «приводил в необычайное волнение тот факт, что в ту самую пору, когда Гёте придавал завершающую форму столь многим бродившим в нем идеям, он вдруг занялся естественными науками». Продолжая в этой связи свои размышления о Гёте, Швейцер пишет, что «для всякого вида мышления полезно в какой-то момент, когда оно больше не в силах иметь дело с воображаемым, найти свой путь к реальному».
В так называемый доклинический факультетский курс входили анатомия, физиология, химия, физика, зоология, ботаника. В дальнейшем Швейцеру предстояло еще изучать хирургию, гинекологию, психиатрию, бактериологию, патологическую анатомию, фармакологию.
Подход ко всем этим наукам был у него, конечно, не студенческий. Дело было не только в том, что он накапливал медицинские знания: для него это было переживание духовного порядка, нравственный эксперимент. В гуманитарных науках, которыми он до сих пор занимался, «не было истин, которые бы подтверждались как самоочевидные», а лишь «мнения, которые получали признание как истины». «Поиски истины в области истории и философии протекают в бесконечных поединках между чувством реальности одного и богатой силой воображения другого, – писал Швейцер в автобиографии. – Аргументация от факта никогда не может здесь добиться решительной победы над искусно построенным суждением. Как часто то, что считается прогрессом, представляет собой всего-навсего искусно построенное суждение, надолго выводящее из игры всякое реальное открытие!»
«Наблюдать без конца эту драму и входить по различным поводам в соприкосновение с людьми, утратившими всякое ощущение реальности, казалось мне довольно угнетающим. Теперь я вдруг очутился в другом мире. Я имел дело с истинами, которые воплощали реальность, и оказался среди людей, которые считали естественным, что надо подтверждать фактами всякое сделанное ими заявление. Я ощущал потребность в таком опыте для своего интеллектуального развития».
Он был доволен, что он «наконец в состоянии приобрести необходимые знания для того, чтобы почувствовать твердую почву реальности под ногами своей философии!».
Вопреки ожиданиям соприкосновение с миром фактов и подтвержденных ими истин не привело идеалиста Швейцера к недооценке гуманитарных наук. Напротив, он «еще яснее, чем когда-либо», начинает понимать, «до какой степени оправданна и необходима истина мысли, существующая наряду с истиной, установленной при помощи факта». Знание, достигнутое в результате творческого акта сознания, несмотря на всю его субъективность (а может, и благодаря его субъективности), Швейцер продолжает считать явлением более высокого порядка:
«Знание, которое проистекает из регистрации единичного проявления бытия, остается неполным и неудовлетворительным, поскольку оно не способно дать нам окончательный ответ на великий вопрос о том, чем мы являемся во вселенной и для какой цели существуем... Природу живого бытия вне меня я могу понять только через живое бытие, которое во мне. Именно к этому мысленному познанию универсального бытия и отношения к нему отдельного человеческого бытия стремятся гуманитарные науки. Результаты, которых им удается достичь, соответствуют истине в той степени, в какой дух, проявляющий в этом направлении творческую активность, обладает чувством реальности и успел перейти от стадии накопления фактов, касающихся бытия, к рассуждению о природе бытия».
Таковы были размышления, которые пробудило в нем занятие химией, физикой, ботаникой, зоологией и психологией. Когда же подошли первые экзамены, выяснилось, что он слишком много занимался «чистой наукой», пренебрегая экзаменационной программой. И лишь за несколько недель до экзамена по анатомии, психологии и естественным наукам (так называемый экзамен «физикум») друзья-студенты убедили его вступить в их «паук-фербанд» – клуб зубрил, где готовили ответы на излюбленные вопросы профессоров, собранные для зубрил-потомков заботливыми поколениями студентов-медиков. Ответы были записаны, конечно, те самые, которые ожидали услышать профессора. Экзамен он сдал лучше, чем ожидал, но в эти дни он пережил самый жестокий за всю свою жизнь «кризис переутомления». Это не покажется удивительным, если учесть, что он не отказался почти ни от каких своих прежних занятий, а учеба на медицинском факультете всегда считалась трудной. К тому же, как отмечает он сам в автобиографии, память у человека, которому за тридцать, уже не та, что в двадцать один.
В эти трудные годы учебы он спешил закончить эссе об органах. И он все чаще ездил в Париж на концерты. Луи Мийе, блистательный дирижер барселонской «Орфео Катала», пригласил его исполнять органную партию в баховских концертах. Так Швейцер впервые попал в Испанию. В его памяти осталась встреча с каталонским архитектором Гауди, строившим церковь Святого Семейства. Этот одухотворенный творец напомнил ему средневековых зодчих, воплощавших в камне свою глубокую веру, – некое современное подобие его возлюбленного Баха.
Концертов становилось все больше, и Швейцер не хотел, да и не мог от них отказываться: жалованья в семинарии он больше не получал. Были и другие резоны, не менее веские: он был убежден тогда, что это его последние годы гуманитарной деятельности в Европе.
Взявшись за немецкого «Баха», Швейцер вскоре убедился, что просто переводить книгу на немецкий невозможно. Приходилось все время обращаться к оригинальным, не французским, а немецким текстам. При работе над оригиналами появились новые идеи и новые наблюдения. В конце концов, со времени написания французского «Баха» прошло уже два года напряженной исполнительской деятельности. Произошли большие перемены и в его собственном сознании. Вскоре Швейцеру стало ясно, что рождается совершенно новая книга, более полная и интересная, чем французский «Бах». Он переживал годы смертельной усталости, а книга заявляла притязания на его время: это была большая угроза, но он уже не хотел и не мог остановиться. Книга владела им. Он снова писал о Бахе, и это был его новый Бах, на новом этапе знаний и размышлений.
Летом 1906 года, начиная писать немецкий вариант «Баха», он испытал столь естественные, но еще малознакомые ему «муки начала»: истинные муки, нравственные и физические, когда страсть и надежда попеременно поднимаются в душе творца. Он кладет свой первый камень в фундамент стройки и тут же покрывается холодным потом при мысли, что из-за этого камня рухнет все столь дорогое ему сооружение. Ему страшно, что именно этот камень, которого на самом деле потом никто и не увидит, сделает его сооружение уродливым, стиль его – фальшивым, идею – искаженной.
На помощь Швейцеру пришел другой его кумир – Вагнер. В отчаянном, смятенном настроении Швейцер приехал в Байрейт на постановку «Тристана». И вот как-то вечером, вернувшись в счастливом возбуждении с Фестивального холма в гостиничку «Черная лошадь», он поднялся к себе наверх и сел за стол. В тесную комнатку доносился шум голосов из пивного зала, вагнеровская музыка, поднимаясь в нем то ласковым приливом, то бурей безумия, заставляла его обмирать от восторга, пробуждала стремление выразить то, что будила в нем эта музыка, выразить частицу своего существа. Он взялся за перо и почувствовал, что книга пошла.
Он трудился два года с большими перерывами, отвлекаясь для медицинской учебы, для лекций и концертных турне. Книга росла, и когда «Брейткопф и Хэртель» наконец выпустили в свет нового «Баха», в нем было уже не 455 страниц, как во французском, а 844!
Долгожданная книга досталась ему ценой страшного переутомления. Когда она вышла, наконец, в свет, Швейцер писал фон Люпке: «Я так ждал радости, которую принесет мне выпуск этой книги; теперь я слишком утомлен...»
В 1906 году у Мора в Тюбингене вышла книга Швейцера о поисках «исторического Иисуса» – «От Реймаруса до Вреде...». Все предотъездные годы Швейцер работал над подготовкой этой книги ко второму изданию.
При всем этом он с большой серьезностью относился к своим медицинским занятиям. Он знал, что, когда он очутится в джунглях, рядом с ним не будет ни Маделюнга, который помог бы ему в хирургических операциях, ни Фехлинга, который дал бы добрый совет при трудных родах, ни Розенфельда, который помог бы диагносцировать душевнобольного, ни Леви с его лабораторией бактериологических исследований, ни Арнольда Кана, который посоветовал бы наилучшее для данного случая лекарство.
Курс фармакологии и практические занятия Арнольда Кана Швейцер посещал с особым усердием: он словно видел перед собой вереницу темнокожих пациентов, их глаза, говорящие о страдании, – и тысячи названий лекарств, из которых он под свою ответственность должен выбрать одно, лучшее. Впрочем, научной стороной вопроса и лекциями старенького Шмидеберга он интересовался не меньше, чем практической фармакологией.
Весной 1908 года у Швейцера был практический экзамен по гинекологии. Приват-доцент с теологического факультета принимал роды. Схватки продолжались всю ночь, а к утру положение осложнилось некоторыми привходящими обстоятельствами. В одиннадцать часов утра Швейцер должен был венчать в церкви святого Николая свою старинную подругу и подружку Елены, дочь профессора Кнаппа, Элли Кнапп и ее жениха, молодого политика Теодора Хейса. Жених, невеста и сопровождавшие их друзья уже были на месте и начинали изрядно нервничать, когда у церкви появился, наконец, экипаж с молодым пастором в белом врачебном халате. Швейцер второпях сменил белый халат на облачение священнослужителя, и церемония началась. Через много-много лет невеста (тогда уже супруга президента) вспоминала врезавшиеся ей в память слова проповеди:
«Высшее вдохновение этого момента не в том, что двое поклялись в своем сердце жить друг для друга, а в том, что они приняли решение в сердце своем жить вместе для служения какому-то делу... Только те поймут великие задачи нашего времени, кто поймет, что всякое служение, всякая попытка улучшить человечество и добиться прогресса должны вести к созданию нового духа».
В 1908 году вышло, наконец, из печати расширенное немецкое издание «Баха», которому суждена была долгая жизнь и перевод на многие языки мира, в том числе и на русский. Выход этой книги сильно облегчил материальное положение Швейцера, укрепил его надежды на выполнение нелегкой задачи, которую он перед собой поставил.
В 1909 году Елена проводила свои каникулы в России. После каникул она собиралась уезжать на курсы медицинских сестер во Франкфурт. В это самое время в университетской клинике стажировалась медицинская сестра фрау Морель, жена священника Мореля из Ламбарене. Швейцер очень хотел, чтобы Елена услышала обо всех трудностях работы в районе реки Огове, и зазвал фрау Морель в гости. Фрау Морель пришлось ответить на такое количество вопросов, что она упала в обморок. Когда она очнулась, Швейцер, решивший, что они услышали достаточно много для того, чтобы испугаться, объявил об их с Еленой помолвке. По существу, это было подтверждением того, что решимость их не поколеблена. Елена уехала учиться во Франкфурт, а Швейцер снова засел за медицину.
Пока прилежный студент медицинского факультета корпел в анатомичке, штудировал скелет человека, заучивал названия и назначение лекарств, в Европе ширилась его популярность музыканта, музыковеда-эстетика, философа и теолога. В 1909 году музыканты-органисты, собравшиеся в Вене на конгресс Международного музыкального общества, увидели его в своем кругу, как одного из величайших в мире авторитетов в области органостроения.
Швейцер считал, что музыкант должен знать все о своем искусстве. В книге о Бахе Швейцер писал, что этот музыкальный гений, «человек с таким ясным пониманием всего, что касалось его искусства», обладал необычайной проницательностью даже в практических вопросах архитектуры зданий. Швейцер с восхищением цитировал одно из воспоминаний о Бахе:
«Когда он был в Берлине, ему показали новый оперный театр. Все, что в строении здания относилось к его акустическим свойствам, хорошее или дурное, что другие открыли только на опыте, он обнаружил с первого взгляда... Он обошел расположенную сверху галерею, окружавшую фойе, осмотрел потолок и сказал, более не обследуя помещения: „Архитектор, быть может, и сам того не желая, устроил здесь фокус, о котором никто не подозревает: если кто-нибудь станет в углу удлиненного четырехугольника фойе лицом к стене и шепотом что-либо скажет, то тот, кто стоит в противоположном углу лицом к стене, ясно услышит каждое слово; в середине же зала или в каком-либо другом месте ничего не будет слышно“. Это зависело от направления арки на потолке, особенность которой Бах обнаружил при первом взгляде».
Швейцеру чрезвычайно импонировало это свойство Баха. Через несколько десятилетий он мог бы и сам прочесть весьма изрядную лекцию об архитектуре и организации больничного поселка в джунглях, например, или архитектуре больничной палаты. Пока же, в начале века, он был великим врачевателем органов.
Орган был в крови у Швейцеров. В двадцать один год молодой органист и студент-философ Альберт Швейцер, возвращаясь с вагнеровского фестиваля из Байрейта, совершил, как некогда его дед Шиллингер, паломничество к органу. Он заехал в Штутгарт, чтобы послушать новый, прославляемый прессой орган в тамошнем концертном зале. Видный органист герр Ланг снизошел к любопытству образованного юноши и сам сел за орган. Герр Ланг не знал, впрочем, что этот юный студент не только довольно опытный органист, но и знаток органов, уже имеющий на этот счет собственные теории и убеждения, а также некоторые вполне обоснованные предубеждения, касающиеся фабричных новинок.
«Когда я услышал пронзительные звуки этого хваленого инструмента, – вспоминал Швейцер впоследствии, – когда я убедился, что фуга Баха, которую исполнял для меня Ланг, представляет собой хаос звуков, где невозможно различить отдельные голоса, мое предчувствие, что современные органы означают в этом аспекте не шаг вперед, а шаг назад, вдруг сменилось уверенностью. Для того чтобы окончательно убедиться в этом факте и выяснить причины этого, я в последующие годы всегда использовал удобное время для того, чтобы узнать как можно больше органов, старых и новых».
Этих «последующих» лет было целых десять. За это время он познакомился с органами Страсбурга, Парижа, Берлина и многих других европейских городов. Он обсуждал проблемы устройства органов и их изготовления с органистами, настройщиками и мастерами-строителями.
«Как правило, мое мнение о том, что старые органы звучат лучше, чем новые, встречали весельем и насмешками», – вспоминает Швейцер. Что ж, вера в безупречность и неуязвимость прогресса не чужда была и органистам.
Швейцер написал эссе об игре на органе и изготовлении органов, напечатанное в 1906 году в журнале «Ди мюзик», а потом изданное отдельной книжечкой у «Брейткопфа и Хэртеля». По собственному выражению, Швейцер хотел в этом эссе «проповедовать евангелие идеального органа».
В чем же были заповеди органного устройства?
Швейцер заявлял, что качество органного звука зависит от четырех постоянно действующих факторов: от труб, от мехов, от напора воздуха и от положения органа в зале.
Коллективный опыт многих поколений органных мастеров дал им возможность рассчитать наилучшие пропорции и формы труб. Они использовали для своих изделий только лучшие материалы. Нынешние мастера при постройке органов исходят из физических теорий, зачастую жертвуя при этом достижениями строителей-предков. Они доводят до крайней степени экономию на материалах, стремясь к дешевизне. В результате нынешние фабричные органы не имеют подчас должного резонанса, потому что диаметр их труб слишком мал, а стенки труб тонки и к тому же изготовлены из второсортных материалов.
Старинные мехи с их «шлайфладе» хоть были менее удобны и более дороги, тоже обеспечивали лучшие акустические условия и лучшее качество звука. Старые мехи давали низкий, бархатистый, но полный звук; современные мехи дают звук резкий и сухой. Звук старинных органов обволакивал слушателя мягкой волной, звук новых – набрасывается на вас, как рев прибоя.
Из-за несовершенства старых мехов воздух подавался в трубы под весьма умеренным нажимом. В усовершенствованных электрифицированных аппаратах можно достичь любого давления воздуха – и вот, ослепленные этим преимуществом, современные строители придают двадцатипятиклавишному органу мощность сорокаклавишного. Воздух врывается теперь в трубы мощной струей, вместо того чтобы поступать постепенно, и выигрыш в мощности тут же оборачивается потерей качества.
Разобрав в подробностях устройство органа, Швейцер переходил к разновидностям звуков. В новых органах появилось большое количество клавиш, довольно неестественно воспроизводящих звучание струнных инструментов. Совершенно естественно, что в органе должны быть трубы, напоминающие по звуку скрипку, виолончель или контрабас, но не нужно заходить в этой имитации слишком далеко. Органные трубы должны давать только намек на качество звучания скрипки, виолончели и контрабаса, а не сочетать в себе звуки этих инструментов. В нынешних органах инструменты эти имитируются в такой степени, что орган начинает звучать, как оркестр.
Дальше следовало пространное, основанное на большом опыте рассуждение о месте органа в церкви и концертном зале, о некоторых, наиболее типичных просчетах современных архитекторов.
Швейцер возражал, в частности, и против дистанционного управления, при котором разделяют пульт и трубы; он настаивал на том, что орган это единый организм.
Вот эти и подобные им соображения развивал Швейцер в своем эссе о немецких и французских органах. Здесь содержался также обзор лучших органов, построенных в «золотой век» органостроения, между 1850—1880 годами. Швейцер упоминал, конечно, мастеров, развивавших идеи знаменитого органного мастера Зильбермана, – таких, как Аристид Кавайе-Коль, соорудивший органы в соборе Парижской богоматери и в церкви святого Сульпиция. Швейцер еще застал в живых друга Видора, почтеннейшего Кавайе-Коля, который любил говорить, что лучше всего звучит тот орган, в котором человек может обойти вокруг каждой трубы. Из других мастеров Швейцер отмечал Ладегаста в Северной Германии и Валькера – в Южной, а также некоторых английских и скандинавских мастеров, работавших под влиянием Кавайе-Коля. Самой богатой старинными органами страной Швейцер считал Голландию.
Таковы были главные положения этого эссе, развитые с большой убежденностью и большим знанием дела. Мало-помалу точка зрения Швейцера приобретала себе сторонников во всем мире, а когда в Вене, на конгрессе Международного музыкального общества, собралась органная секция, вдохновенный эльзасец смог повести за собой большинство мастеров. Швейцер выступил с докладом, который лег потом в основу выработанных секцией «Международных правил органостроения». Один из биографов Швейцера вспоминает, что «зараженная его энтузиазмом секция едва находила время на сон и еду, работая вне всякого расписания над новыми правилами, которые были выработаны ею и размножены за четыре дня». (Тот же биограф характеризует швейцеровскую борьбу за старинные благородные органы как проявление «все той же борьбы за духовные идеалы».)
Правила, выработанные секцией, призывали к изготовлению органов, сочетающих старинную красоту тона с новыми техническими достижениями. Швейцер отмечал впоследствии, что и через двадцать два года его эссе об органостроении оказалось актуальным и было переиздано издательством «Брейткопф и Хэртель».
Комментируя тенденцию некоторых музыковедов возвысить еще более старые органы – скажем, органы времен Баха, Швейцер заявлял, что у искусства есть абсолютные идеалы и что возраст инструмента сам по себе в данном случае не играет роли. Баховские органы были лишь предшественниками идеальных органов Кавайе-Коля и других мастеров.
Как человек действия Швейцер не только теоретизировал по поводу идеальных органов, но и старался претворить в жизнь свой идеал. Впоследствии друзья говорили о нем, что в Африке он спасает старых негров, в Европе – старые органы. Однако бороться за «настоящий орган» оказывалось чаще всего нелегко. Истинно художественный орган всегда обходился на тридцать процентов дороже, и редко удавалось подбить на такие расходы причт, если за те же деньги церковь могла иметь орган с еще большим количеством клавиш. Швейцер приводит в своей автобиографии рассуждение некоего «кондитера с музыкальными наклонностями» о печальной судьбе «органного и кондитерского дела»:
«С органным делом происходит то же самое, что и с кондитерским! Нынешние люди не понимают, что такое хороший орган и что такое хорошие кондитерские изделия. Никто уже и не помнит сегодня, каковы на вкус изделия, приготовленные из свежего молока, свежих сливок, свежего масла, свежих яичек, свежего растительного масла, лучшего свиного сала и натуральных фруктовых соков, подслащенных сахаром, – ничем, кроме сахара. Все уже привыкли довольствоваться изделиями, приготовленными из консервированного молока, консервированных сливок, консервированного масла, яичного порошка, самых дешевых сортов растительного масла и сала, синтетических соков и любых сладостей, потому что людям ничего другого не доводилось пробовать. Люди не понимают больше, что такое качество, и довольствуются одним только внешним видом. А если я попытаюсь изготовлять и продавать что-нибудь настоящее, как в прежние времена, я потеряю покупателя, потому что моя продукция, как у хорошего строителя органов, будет на тридцать процентов дороже...»
Это шутливое рассуждение отражало истинный упадок вкуса, с которым Швейцер никогда не уставал бороться. Он не уставал превозносить «шлайфладе» старинных органных мехов, спасать от разрушения шедевры органостроения, выбивать из упрямой общины средства на их реставрацию.
«Этой борьбе за настоящие органы, – писал он позднее, – я посвятил много времени и трудов. Сколько ночей провел я над схемами органов,присланными мне для поправок или одобрения. Сколько путешествий совершил я для того, чтобы на месте убедиться, можно ли реставрировать или перестроить орган. Сотни писем написал я епископам, настоятелям, главам консисторий, мэрам, священникам, церковным комитетам и церковным старшинам, органным мастерам и органистам, пытаясь убедить их, что, может быть, есть смысл лучше реставрировать их прекрасный старинный орган, вместо того чтобы заменять его новым».
Швейцер с волнением вспоминает в автобиографии о своей борьбе за спасение старых органов от гибели:
«Сколько красноречия пришлось мне употребить, чтобы отменить смертные приговоры, вынесенные прекрасным старинным органам! Как много сельских органистов принимали известие о том, что их орган, который они по причине его преклонного возраста ни во что не ставили, оказался прекрасным инструментом, с тем же недоверчивым смехом, с каким Сарра встретила известие о том, что у нее будут наследники!7 И как много органистов сменили дружеское отношение ко мне на вражду из-за того, что я оказался препятствием для замены старинного органа фабричным, или за то, что по моей вине им пришлось отказаться в пользу качества от прибавления трех или четырех новых клавиш! Первый старинный орган, который я спас – и нелегкая же это была задача! – был прекрасный зильбермановский инструмент в страсбургской церкви св. Фомы».
В начале тридцатых годов, упоминая о борьбе за органы, Швейцер дает этой своей деятельности следующее объяснение:
«Все те труды и тревоги, которые выпали на мою долю из-за практического интереса к органостроению, заставляли меня иногда жалеть, что я связался с органами, но если я все-таки не бросал их, то причина заключалась в том, что борьба за хороший орган была для меня частью борьбы за правду».
Борьба за хорошие органы была ко всему прочему одним из обстоятельств, которые наряду с писанием философских и музыковедческих книг, с чтением проповедей, преподаванием и исполнительской деятельностью делали такими интересными и такими безумно трудными его студенческие годы.
В 1911 году издательство Мора в Тюбингене выпустило книгу Швейцера об апостоле Павле. Идеи Павла, фигура которого уже давно привлекала Швейцера, занимали большое место в трудах его студенческих лет. Особенно много Швейцер занимался идеями Павла в последние два года учебы и в год практики. По его собственным словам, Швейцера привлекает в Павле «абсолютное и непоколебимое уважение к правде»: Павел «не принимает в расчет, будут ли толкования, к которым он пришел, лежать в рамках взглядов, царивших в христианской общине, и могут ли они быть признаны приемлемыми для веры». Швейцер тоже, как известно, «не принимал в расчет» подобных соображений. Он писал, что «вере нечего бояться мышления, даже если оно потревожит ее мир и поведет к столкновению, результат которого покажется губительным для благочестия». Сам Швейцер никогда не боялся «губительных последствий» того, что считал истиной. В год его смерти прогрессивные «Фрисинкер» («Вольнодумец») и «Прогрессив уорлд» («Прогрессивный мир») удивленно писали: «Не совсем ясно, как сохранил он веру в бога». Так или иначе, журналы эти считали его своим, истинным гуманистом и вольнодумцем.
В работе об учении Павла Швейцер применил свою самую существенную теологическую гипотезу и для начала высказал предположение, не является ли объяснением многочисленных противоречий, находимых у Павла теологами, тот самый факт, что Павел, как и Иисус, разделял эсхатологические воззрения своего века.
«С моим исследованием учения святого Павла, – писал впоследствии Швейцер, – произошло то же, что произошло ранее с работами о тайной вечере и жизни Иисуса. Вместо того чтобы ограничиться простым изложением своего открытия, я каждый раз взваливал себе на плечи написание истории проблемы».
Швейцер признается, что побудило его к этому восхищение «Метафизикой» Аристотеля, где принят именно этот способ. Вначале Швейцер думал, что он напишет на этот раз лишь обзорную литературно-историческую главу, но, как не раз у него бывало, глава выросла в книгу.
Один из «солидных» теологических журналов писал после смерти Швейцера, что «трудно себе представить, как его философия может быть выражена в христианских терминах кем-либо, кто не получал с раннего возраста его воспитания». Немецкий биограф Швейцера В. Пихт вообще считал, что «исследование Павла имеет дело со специальными проблемами, недоступными пониманию читателя, не связанного с теологией, и не вызывающими у него интереса (несмотря на всю важность этих проблем для христианской мысли»).
Так или иначе, мы ограничимся упоминанием о том, что работа о Павле подводила еще ближе, чем прежние труды Швейцера, к проблемам этики, и слово «этика» все чаще и чаще, как заклинание, звучало на страницах книги.
В этот до предела заполненный трудами 1911 год Швейцер вдруг снова занялся Бахом. Нью-йоркский издатель попросил Видора подготовить издание органных произведений Баха с рекомендациями для исполнителей. Видор соглашался на эту работу только на том условии, что они будут делать ее вдвоем со Швейцером. Оба они недолюбливали так называемые «практические» издания музыки, однако на сей раз вынуждены были согласиться, что после нот (ни в коем случае не в самих нотах) будут следовать небольшие статейки, которые познакомят музыкантов, играющих на современных органах, с органным стилем Баха, с тем, какая смена клавиатур и какие регистры предусматривались при исполнении того или иного произведения на органах, для которых писал Бах. Дело в том, что Бах в отличие от других композиторов, писавших для органа, не оставил указаний для смены клавиатур и регистров. Для исполнителей его времени в этом и не было нужды, но с той поры сильно изменились и сами органы, и музыкальные вкусы. К моменту возрождения популярности Баха в середине прошлого века стала возникать новая традиция, опиравшаяся на стиль XVIII века и находившая правильное исполнение Баха слишком простым и грубым. После Великой Французской революции, во время которой погибло большинство французских органов, после замечательных работ Кавайе-Коля по изготовлению новых органов, как это ни парадоксально, хранительницей старой немецкой традиции явилась парижская школа (продолжавшая уроки Гессе из Вроцлава), и музыканты всего мира стали прибегать к теоретическим работам этой школы. И Видор, и его ученик Швейцер, проведший к этому времени столько экспериментов со старинными органами, относились именно к этой школе. Рекомендации их в новом издании Баха как раз и предназначались для органистов, которым приходилось иметь дело только с современными органами. После короткой инструктивной части Видор и Швейцер предлагали каждому органисту экспериментировать самому, увеличивая силу звука и оттенки тона, но не отрываясь при этом от баховского стиля.
В течение труднейшего 1911-го и нелегкого 1912 годов Швейцер не раз ездил в Париж для совместной работы с Видором. Потом Видор приезжал к Швейцеру в Гюнсбах, и они но нескольку дней жили в пасторском доме, работая над «Бахом». Они решили начать врозь подготовку черновиков, а потом работать над ними вместе.
У них было много трудных проблем. Как быть с указаниями для пальцев? Ведь во времена Баха расположение пальцев при игре на органе было совсем иным. И педали в те времена были гораздо короче. Органист мог нажимать на педаль только носком, но никак не пяткой. Швейцеру еще приходилось видеть такие педали на старинных органах деревенских церквей.
Как уже говорилось, Швейцер терпеть не мог «практических» изданий, где у него перед глазами вечно торчали указания для пальцев и фразировка, все эти форте и пьяно, крещендо и диминуэндо, и он настоял на том, чтобы их инструктивные заметки были напечатаны отдельно от нот: «Так, чтобы органист мог познакомиться с нашими советами, но остаться наедине с Бахом безо всякого чичероне, как только обратится к самому произведению». Соавторы решили не давать фразировки и указаний для пальцев, и Швейцер высказал надежду, что именно так начнут, наконец, издавать музыку в будущем.
У Видора и Швейцера были весьма интересные соображения о темпе исполнения Баха (ведь орган XVII века и не мог иметь нынешнего темпа исполнения; известно, например, что знаменитый Гессе исполнял Баха в очень спокойном темпе).
Для органистов, знакомых только с современными органами, в рекомендациях Видора и Швейцера содержалось много нового.
«Мы надеялись, – пишет Швейцер, – что требования, которые произведения Баха предъявляют к органу, сделают для популяризации идеала настоящего органа с хорошим тоном больше, чем любое число эссе об органостроении. И надежды наши оправдались».
Учитель и ученик, два артиста, две различные творческие индивидуальности, Видор и Швейцер, не обошлись, конечно, без разногласий. Они нашли простой выход из положения, свидетельствующий о большом взаимном уважении. Издание выходило на трех языках – французском, немецком и английском. Они решили, что в случае расхождений французский текст будет чаще учитывать точку зрения Видора, в большей степени приложимую к особенности старинных французских органов, в немецком же и в соответствующем ему английском издании доминировала точка зрения Швейцера, учитывающая характер современных органов.
До отъезда Швейцера в Африку они успели закончить пять томов сочинений Баха. Они договорились, что следующие три тома – хоральные прелюды – Швейцер подготовит в Африке вчерне.
Излишне, наверное, говорить, с каким увлечением Швейцер снова работал над «Бахом», так же как излишне, наверное, говорить, какую огромную дополнительную нагрузку представляла для него эта работа в безумном 1911 году.
Год подходил к концу. В октябре начинались государственные экзамены. В сентябре Швейцер еще играл на музыкальном фестивале в Мюнхене, где исполнялась новая «Симфония Сакра» его учителя Видора. Видор дирижировал оркестром, а его ученик Швейцер сидел за органом. Деньги, заработанные в Мюнхене, пошли на оплату последней в его жизни экзаменационной сессии – государственных экзаменов на медицинском факультете.
17 декабря был сдан последний экзамен. Принимал его профессор Маделюнг. Потом оба они, студент и профессор, вышли в темноту декабрьского вечера, и Швейцер вспоминал впоследствии, что, шагая рядом с Маделюнгом, он никак не мог осознать того, что все это ему не снится, что он действительно сдал свой последний экзамен и что страшное напряжение этих месяцев позади. Маделюнг уже второй или третий раз повторял свою фразу, но она доносилась до Швейцера словно откуда-то из потусторонних сфер:
– Только ваше великолепное здоровье позволило вам осилить такую работу.
Экзамены были позади. Оставался год практики, нечто вроде нашей субординатуры, и оставалась письменная работа для получения докторской степени.
Тема письменной работы Швейцера продолжала прежние его поиски «исторического Иисуса». Его Иисус, живущий в фантастическом мире позднеиудейской эсхатологии, показался некоторым из критиков существом, страдающим галлюцинациями и маниями, каким-то визионером. И Швейцер решил в своей медицинской работевыяснить с чисто медицинской, психиатрической точки зрения, связаны ли эти мессианские предчувствия Иисуса с какими-либо психическими расстройствами.
Специалисты-медики де Лоостен, Вильям Хирш и Бине-Сангле находили в поведении Иисуса признаки параноического умственного расстройства, отмечая у него, в частности, манию величия и манию преследования. Сами по себе работы эти были довольно незначительны, но, чтобы иметь основание анализировать их, Швейцеру пришлось глубоко уйти в исследование литературы о паранойе. Не раз он начинал жалеть о выборе темы, не раз хотел бросить работу, но в конце концов довел ее до конца.
Швейцер пришел к выводу, что всерьез можно разбирать лишь высокое мнение Иисуса о себе и его галлюцинации во время крещения. Что касается мессианских ожиданий, то здесь, по мнению Швейцера, нельзя видеть никаких отклонений от нормы, ибо это попросту была широко распространенная система позднеиудейских воззрений. Даже самая мысль о том, что именно он является человеком, чье появление как мессии возвестит приход мессианского царствия, не заключала в себе, по мнению Швейцера, ничего болезненного, говорящего о мании величия. Иисус происходил, согласно легенде, из дома Давидова, а именно представителям этого дома пророки предсказывали роль мессии. То, что он до времени скрывал свой ранг, тоже имело оправдание в позднеиудейских предсказаниях о знамениях прихода царствия; вот их-то совершенно не приняли в расчет медики-критики, так же как не приняли они в расчет всех прочих обстоятельств, которые довольно подробно разобрал Швейцер в своей работе.
В медицинской диссертации Швейцера биографы и критики отмечали один из важнейших принципов его исследования – постоянное противопоставление открытий исторической науки и субъективных утверждений веры.
В этот период напряженной теологической и музыковедческой работы Швейцеру пришлось, снова обратиться к совершенно новому для него виду практической деятельности, столь далекой от мира старинных нот и книжек на древнееврейском и древнегреческом языках. Нужно было подготовить все необходимое для дальней дороги и для долгой жизни в габонских джунглях. Нужно было захватить все необходимое для того, чтобы лечить несчастных, лишенных медицинской помощи. Нужно было закупить медикаменты, инструменты, предметы домашнего и больничного обихода, продукты питания. А для всего этого нужны были к тому же деньги, деньги и деньги. Он обратил на это все свои сбережения – и то, что он заработал концертами, и то, что получил за книжку о Бахе. Но этого было мало.
Ему пришлось преодолеть свою скрытность, гордость, неумение и нежелание просить. Он должен был сейчас просить людей, чтобы они пожертвовали на помощь другим людям. Он не мог дать при этом никаких гарантий. Дающие должны были просто поверить в то, что он обратит эти деньги на помощь страждущим. Он не мог им еще продемонстрировать никаких результатов. Люди, верившие в него (чаще, чем в его дело и его идею помощи), давали ему деньги.
«Большинство друзей и знакомых, – вспоминает он, – помогали мне справиться с моим смущением, заявляя, что они поддержат мой авантюрный план, потому что он принадлежит мне».
Вряд ли эти шутливые оговорки избавляли его совсем от мучительной неловкости, которая ощущается даже в крайне сдержанном его рассказе: «...должен признаться, что я замечал также, как ощутимо менялся самый тон моего приема, когда обнаруживалось, что я пришел не просто как гость, а как нищий».
Правда, он тут же оговаривается, что профессора Страсбургского университета проявили трогательную щедрость по отношению к подданным какой-то французской колонии; что доброта, с которой он встретился во время этого унизительного обхода, «перевешивает в сотни раз те унижения, с которыми ему пришлось примириться».
Это действительно была немалая щедрость и терпимость со стороны либеральной страсбургской профессуры. Националистические предрассудки, вспоминает Швейцер, глубоко проникли в среду интеллигенции в эти предвоенные годы раздора. Страсбургское общество уже было разбито на германофильские и франкофильские группировки. Даже кружок интеллектуалов, в который входили Елена и Швейцер, не избежал раскола: Элли Хейс, урожденная Кнапп, не дружила больше с Пьером Бюхером, редактором «Эльзасского обозрения», проявлявшего «непатриотические» французские симпатии. Элли и ее муж проявляли «непатриотические» немецкие симпатии. В ту пору, отмечал Швейцер, человека легче было подвигнуть на националистические страсти, чем на щедрость во имя добрых дел. Тем больше чести страсбургским профессорам, которые в последние предвоенные годы, когда в Европе уже «тлел пожар», жертвовали на лечение подданных далекой французской колонии. Право же, дело, затеянное Швейцером накануне решительных сражений, должно было выглядеть странно для всякого воинственно настроенного человека.
Довольно значительную часть всех средств собрали прихожане его любимого прихода – паства церкви св. Николая. Деньги поступали и из других уголков Эльзаса, где были сейчас его ученики.
Парижское Баховское общество и его хор вместе с органистом Швейцером и солисткой Марией Филиппи дали в Гавре концерт, сбор от которого пошел в пользу будущей больницы. Концерт прошел с успехом, и, кроме концерта, в Гавре была с той же целью прочитана лекция о Бахе.
Некоторые состоятельные друзья (может, также не очень верившие в успех этого странного предприятия) пообещали помогать Швейцеру и впредь, если станет совсем худо. Он получил большую поддержку в Страсбурге от фрау Анни Фишер, вдовы университетского профессора хирургии, которая взялась быть его банкиром и делопроизводителем – гигантская работа, за которую Швейцер никогда не уставал ее благодарить (первая же книга, начатая в Африке, была посвящена фрау Анни Фишер). Сын фрау Фишер, закончив университет, тоже стал врачом и позднее уехал в тропики.
Финансовая проблема была близка к разрешению, нужно было браться за покупки. Но для начала требовалось точно определить количество и ассортимент необходимых ему предметов. Это была совершенно новая, незнакомая и чуждая ему работа. Он обложился каталогами и стал с упорством составлять, уточнять и выверять списки. Вскоре он объявил друзьям, что, судя по каталогам большинства фирм, составление их поручают какой-нибудь жене грузчика, той, у которой нет более важных дел. Однако мало-помалу он пришел к мысли, что его новая работа находится в полном соответствии с духом самоотдачи, которым он был движим. Он даже научился получать «артистическое удовольствие» от тщательного ее выполнения.
Весной 1912 года Швейцер вручил заявление об отставке – и в церкви св. Николая, и в университете. У него было в этот момент тяжело на сердце.
«Не читать больше проповедей и не читать больше лекций, – писал он через два десятка лет, – было для меня большой жертвой, и до самого своего отъезда в Африку я, проходя мимо, всегда, когда было возможно, старался обходить стороной церковь святого Николая или университет, потому что самый вид этих зданий, где я занимался трудом, которым мне уже не придется никогда заниматься, причинял мне боль. Даже сегодня я не могу спокойно видеть окна второй лекционной аудитории, что к востоку от входа в главный университетский корпус, потому что я часто читал лекции в этой аудитории».
В ту же весну он уехал в Париж, где должен был изучать тропическую медицину, делать закупки для Африки и вести окончательные переговоры с Парижской миссией.
Он знал уже, что ему хватит денег на то, чтобы организовать свою маленькую независимую больничку в джунглях Габона; и он мог увереннее вести переговоры с Парижской миссией о том, чтобы работать под ее эгидой на миссионерском пункте, не требуя за это, впрочем, никакого вознаграждения. Он уже выбрал место – далеко от центральной станции, в самых дебрях, на реке Огове.
Когда-то, лет сорок тому назад, здесь жили американский миссионер и американский врач доктор Нассау. Позднее Габон стал французским, и американским миссионерам пришлось уехать, потому что они не могли вести службу на французском языке. Во французской миссии врача не было вовсе.
Миссия без устали взывала о помощи страдающим африканским братьям, о помощи самой миссии в ее делах милосердия. И если Швейцер не понимал, почему же при этом миссия может отказаться от добровольных, квалифицированных и совершенно бесплатных услуг человека, откликнувшегося на ее призыв, то это показывает лишь, что он не до конца осознал всю силу организаций современного западного общества, хотя общий их дух он уже неплохо уловил и передал в своих первых философских трудах о цивилизации. Наиболее ортодоксальные члены комитета, ведавшего делами миссии, возражали против неортодоксальных взглядов нового доктора. Было решено вызвать его на заседание комитета и там проэкзаменовать в отношении его взглядов и верований. Этого вольнолюбивый воспитанник либерального Страсбургского университета допустить не мог.
Швейцер направил комитету письмо, где заявлял, что если бы комитет следовал завету Иисуса «кто не против нас, тот с нами», то он не имел бы права отказать даже магометанину, который предложил бы свои услуги для облегчения страданий африканцев.