Глава 5
Глава 5
В Берлине ему понравилось. Понравился и сам город – большой, но еще по-провинциальному неторопливый. Понравились лекции здешних философов. Понравилось спокойствие, отсутствие тревожных настроений и отчаянных политических споров в обществе, с одной стороны, гораздо реже встречавшийся пустой обмен вежливыми фразами – с другой. Здесь еще была провинция, в здешних гостиных не стеснялись брать быка за рога и говорить по существу – о самых фундаментальных вопросах жизни и смерти, о философии, о богословии, о своей профессии.
Благодаря унаследованному от деда Шиллингера неудержимому стремлению содействовать прогрессу науки молодой эльзасец снова стал ее «подопытным кроликом». Как и в Париже, он участвовал здесь в музыкальных экспериментах. Карл Штумпф исследовал психологическое воздействие музыкального тона и восприятие тона. Швейцер присоединился к Штумпфу. Увлекательные эксперименты часто заставляли его забывать даже о философии.
Конечно, он не оставил и занятий органом. Видор дал ему рекомендательное письмо к профессору Генриху Рейману, органисту церкви кайзера Вильгельма. Профессор не только разрешил ученику Видора упражняться на органе, но и разрешил замещать себя в выходные дни и по праздникам. Берлинские органисты и берлинские органы несколько разочаровали Альберта. Органисты стремились здесь к виртуозности, жертвуя истинной пластичностью стиля, которой большое значение придавал Видор. А звук берлинских органов показался Альберту и сухим, и скучным после творений Кавайе-Коля, после органов церкви св. Сульпиция и собора Парижской богоматери.
Зато профессор Рейман познакомил его со многими очень интересными музыкантами и художниками. Вообще, берлинское общество оказалось легкодоступным. Оно не было поделено перегородками всех видов, как парижское. И хотя в Берлине у Альберта не было двух влиятельных дядюшек и любящих тетушек, здесь оказалось легче знакомиться и легче входить в дома.
Друзья представили его знаменитому теологу Харнаку, чьей «Историей догмы» он восхищался еще в Страсбурге. Однако от робости двадцатичетырехлетний студент так и не смог ни разу поговорить с профессором Харнаком об интересовавших его проблемах. Впоследствии профессор Харнак писал ему открытки, насыщенные всяческой информацией, – и в Страсбург, и в Гюнсбах, и в Ламбарене. Настоящей находкой для Альберта оказался в Берлине дом вдовы профессора Эрнста Куртиуса, известного эллиниста. Альберт был знаком в Кольмаре с Фридрихом Куртиусом, пасынком профессорской вдовы, и в берлинском доме Куртиусов его приняли с большой теплотой. Это был интереснейший дом, где собиралась берлинская духовная «элита» – самая умная и мыслящая, самая ищущая часть общества. Здесь не боялись оригинальных мыслей, не боялись говорить по существу о том, что интересует вас больше всего, а не о том, что может просто показаться забавным и позволит приятно провести вечер. Услышав от Альберта о его взглядах на четвертое Евангелие, как противоречащее трем предшествующим, выполз из своего угла Герман Гримм и яростной, блистательной речью стал отвращать эльзасца от «ереси». Альберт упорствовал, разворачивая давно продуманную систему доказательств, однако он с трудом противостоял учености и эмоциональному пылу противника. А в уголке, у кофейного стола спорили о цивилизации; и во время паузы, прислушавшись к разговору в углу, Гримм вдруг выпалил яростно и насмешливо:
– Да что вы будете говорить мне о прогрессе мысли. Все это мы взяли готовеньким и не продвинули ни на шаг. Мы нахлебнички. Только жуем, только перепеваем то, что добыли другие до нас. Одним словом, эпигоны. – И повторил, радуясь хлесткой и точной формулировке: – Wir Epigonen! (Мы эпигоны!)
Альберт возвращался пешком по пустынным берлинским улицам. Ему нужно было проветриться, прежде чем сесть за ночную работу. Дня ему все равно не хватало. Жаль было упустить и лекцию Харнака, и эксперименты со Штумпфом, и репетицию в церкви кайзера Вильгельма, и вечер у Куртиусов. А он еще должен был сегодня дочитать книгу о китайских философах.
Он шел и думал об этой фразе Гримма, которая задела его за живое, потому что он и сам уже не раз думал об этом. Мы эпигоны? Ну конечно. А что мы создали? Был XVIII век, «золотой век» философии, век разума и оптимизма. Правда, тогдашние философы недостаточно строго отнеслись к проблемам этики, не смогли дать убедительного синтеза веры и этики, так что критики из XIX века были в этой связи зачастую правы. Но, критикуя детали, рассуждал Швейцер, они разрушили все здание.
Мысль эта взволновала его. Он напишет книгу об упадке цивилизации. Можно так и назвать ее: «Мы эпигоны».
Днем он слышал в церкви кайзера Вильгельма, как два солидных берлинца в ожидании начала службы обсуждали международное положение... Они говорили о долге Германии и «реальной политике». И кажется, эта «реальная политика» могла оправдать в их глазах любое действие. Модный термин в нынешнем Берлине – «реальполитик». Даже церковь, похоже, не чужда соображений о «реальной политике»...
Придя домой, он записал мысли, рожденные сегодняшним вечером, О том, что растут организации и с их ростом усугубляется духовное убожество человека. Что индивид начал брать в готовом виде взгляды, не подлежащие ни обсуждению, ни изменению...3
Швейцер думал о будущей книге. «Мы эпигоны!» – это будет ее первая часть: о том, как мы стали нахлебниками, как утратили мораль, пришли к упадку культуры. А дальше будет этическая и, вероятно, религиозная часть. Что ж, он не побоится сказать и о том, что церковь теряет моральную силу.
Из Берлина он вернулся полным новых идей и замыслов. В Страсбурге его ждал экзамен. Надо признать, что и Циглер и Виндельбанд, которым так понравилась его докторская диссертация, были несколько разочарованы его устным ответом. Сказалось увлечение музыкальными экспериментами Штумпфа: он не успел прочитать всего, что положено. К тому же из-за своего принципа – прежде всего тщательно перечитать все оригиналы – он почти не читал учебников, не знал всех точек зрения, всех критик, и критики критик, и критик критики критик.
Так или иначе, экзамен был сдан, и в мире стало больше одним доктором философии. Справедливость требует отметить, что это был талантливый молодой доктор, многообещающий доктор, как говорят, перспективный ученый. На него возлагали большие надежды, и он их оправдывал – шаг за шагом.
Известное издательство университетского города Тюбингена по рекомендации профессора Хольцмана издало объемистую, трехсотстраничную книгу никому не известного молодого автора «Религиозная философия Канта от „Критики чистого разума“ до „Религии в пределах только разума“.
После экзамена молодой доктор оказался перед выбором. Профессор Циглер намекнул, что у Альберта теперь есть возможность стать в ближайшее время приват-доцентом философского факультета. Однако Циглер предупредил любимого ученика, что вряд ли приват-доцент философии будет желанным проповедником в какой-либо церкви. А Швейцер мечтал о праве каждое воскресенье говорить с прихожанами о самых сокровенных вопросах бытия, о морали, о жизни и смерти. Дух многих поколений учителей и проповедников неукротимо вел его на кафедру. И он отказался от заманчивого предложения учителя стать в двадцать четыре года приват-доцентом философии.
Студенческие годы кончились. По правилам нужно было освобождать привычную комнатку в семинарии святого Фомы, в Коллегиуме Вильгельмитануме. Он так привык к деревьям за окном, к садику, обнесенному высокой стеной... Он с радостью узнал, что ему разрешают остаться в своей комнатке в качестве платного постояльца.
Альберт правил корректуру своей философской книги, однако пора было уже садиться за теологию. Дело в том, что на отделении восточных языков учился некто Егер, очень способный парень. И Альберт понимал, что если он сдаст экзамены на звание лиценциата, то есть станет обладателем теологического диплома, то этот Егер сможет воспользоваться освободившейся стипендией Голла. Конечно, можно было бы и самому еще несколько лет пользоваться стипендией, можно было съездить в Англию, выучить язык, поучиться немного в английском университете. Но он не мог не думать о другом студенте. Всю жизнь потом ему было обидно из-за того, что он не поехал в Англию, а Егер не захотел учиться дальше, и в результате стипендией не воспользовался никто.
Второй, теологический, экзамен Альберт сдал без особого блеска. Точнее, он вообще еле сдал его. Он так увлекся своей лиценциатской диссертацией, что не удосужился освежить в памяти все многочисленные отрасли богословия и практической теологии, входившие в экзамен. Такой экзамен принимали, как правило, старые священники, и одного из них, отца Вилла, Альберт совершенно покорил своим знанием истории догмы. Поэтому, когда Альберт стал «засыпаться» на духовных поэтах и авторах гимнов, отец Вилл вмешался и настоял, чтоб его «отпустили с богом». А «засыпался» оп по-настоящему. Особенно напряженным был момент, когда его спросили об авторе какого-то популярного духовного гимна. Автора он забыл, но надо было выбираться из тяжкого положения, и молодой доктор философии прибег к чисто студенческой уловке.
– А-а, этот гимн, – сказал он небрежно, – мне он показался настолько незначительным, что я даже не стал его запоминать.
Члены высокой комиссии переглянулись, а один из них заметно помрачнел. Это был профессор Фридрих Шпитта, и у него были свои основания для неудовольствия: гимн этот написал знаменитый духовный поэт Шпитта, который был ко всему еще отцом профессора Шпитты (и, к слову, любимым поэтом Швейцера).
Вот тут-то пастор Вилл и пришел на помощь Альберту, попросив членов высокой комиссии не губить способного и знающего юношу. Экзамен кончился в общем-то благополучно, если не считать того, что он наверняка потом не раз снился Альберту Швейцеру.
После экзамена Альберт стал куратом церкви св. Николая, то есть помощником старенького герра Книттеля, некогда, еще до переезда Луи Швейцера с младенцем-сыном, служившего в Гюнсбахе, и старенького Герольда, который был когда-то большим другом дяди Альберта. Корни Швейцеров и Шиллингеров переплетались с корнями многих эльзасцев, все еще населявших эту многострадальную землю или покинувших ее для Парижа и Берлина, для Америки и Африки.
Молодой курат взял на себя детские воскресные проповеди и подготовку детей к конфирмации; кроме того, он освободил своих престарелых коллег от послеобеденной, вечерней службы. Он робел перед большой аудиторией, а на вечерней службе народу бывало немного.
Большую радость доставляли ему занятия с детьми. Курс подготовки детей к конфирмации длится в Эльзасе два года, и молодой курат старался сделать все, чтобы уроки его были необременительны. Как и кумир его, Гёте, он любил детей. И он очень хотел преподать им на всю жизнь простейшие этические истины и нормы. Он тем больше стремился к этому, чем меньше верил в современную ему западную школу. Общий упадок цивилизации прежде всего выражался, по мнению Швейцера, в деградации школы. Учитель становился все более узким специалистом; он не имел больше знаний и широты, которые позволяли бы ему расширять умственные горизонты ребенка, демонстрируя связи между науками. У школьного учителя оставалось все меньше свободы преподавания, он и сам был все больше и больше связан программой. И что еще более важно, идеалы человечности и добра были загнаны в школьных программах и школьных учебниках в такой дальний глухой угол, словно задача подготовки личности больше вообще не занимала человеческую расу. Швейцер с грустью обращал взгляд к временам, когда даже для приключенческой книжки обязателен был определенный этический уровень. Герой Дефо, небезызвестный Робинзон Крузо, постоянно размышлял о нормах человеческого поведения, и Швейцер не раз вспоминал, что, защищаясь от туземцев, Робинзон все время думает о том, чтобы защитить себя, причинив как можно меньший урон нападающим. Этот Робинзон со страниц старинной книжки, по верному замечанию Швейцера, являл собой живой и полнокровный характер, чего нельзя было сказать о доблестных шерифах, солдатах, индейцах, сыщиках и шпионах, стрелявших уже во времена Швейцера направо и налево, проливая реки крови.
Швейцер собирает материал для статьи «Философия и общественное образование в XIX веке», где высказывает некоторые идеи, развернутые впоследствии в большой философской книге. Швейцер развивает мысль об автономности наук в наш век, о разрозненности мысли, о недостатке философского образования:
«Мы живем в эпоху, начисто лишенную философской культуры. Отдельные науки высвободились. Они либо не чувствуют нужды в общем мировоззрении, либо каждая из них настаивает на создании своей собственной философии. Знание – сила: похоже, что лозунг этот правит нашей эпохой. Люди забывают добавить, однако, что знание – это еще не просвещение. Наш век свидетельствует о том, что, даже когда научное знание прогрессирует, количество по-настоящему просвещенных людей сокращается...»
Швейцер еще и еще раз утверждает в этой статье необходимость сформировать мировоззрение и подчеркивает огромную роль философии:
«Глубоко в человеческом сердце таится это стремление к мировоззрению. Науки как таковые никогда не могут удовлетворить его; только философия обладает этой возможностью. Она подытоживает истинное состояние наук и приводит полученную картину в гармонию с этическими интересами индивида и общества».
Швейцер с грустью взирал на развитие некоторых гуманитарных наук. Любимый его предмет, история, производил удручающее впечатление. Его современники в Германии и других странах Запада все чаще говорили в ту пору об успехах исторической науки, о «чувстве истории». Между тем это их чувство истории было «не чем иным, как современным практическим смыслом, обращенным в прошлое».
«В наше время не редкость, – с изумлением писал Швейцер, – встретить величайшую ученость, соединенную с сильнейшими предрассудками. В нашей исторической литературе самое высокое положение занимают труды, написанные с пропагандистскими целями».
Если вспомнить, что и Германия, и ее противники в это время уже думали о войне, станет совершенно ясно, что имел в виду Швейцер. Правительства готовили союзы для грядущей войны, а историки подыскивали обоснования для пропагандистских лозунгов.
Скромный курат церкви св. Николая связывал между собой неудачи теологической и философской мысли, открыто заявляя, что «хорошее образование невозможно без философии». И вот в рамках своих новых обязанностей молодой курат восполнял как мог недостатки современного ему образования и просвещения, осознавая при этом впервые, «как много учительской крови унаследовал он от предков».
Он учил своих прихожан терпимости, внушая им, что, если бы и была какая-нибудь необходимость в том, чтобы все поступали и мыслили одинаково, наверняка было бы об этом сказано в евангелии.
Вряд ли кто из прихожан сознавал, что за необычный христианин достался им в кураты. Забегая вперед, отметим, что впоследствии теологи много спорили о том, христианин ли Альберт Швейцер вообще. Особенно яростны были эти споры в Скандинавских странах в двадцатые годы и позднее. Мнения расходились: одни говорили, что он вообще безбожник; другие, что он просто не христианин; третьи, что он очень странный христианин; четвертые, что он самый правоверный христианин.
Норвежский философ Габриель Лангфельдт считал, что Швейцер отбросил веру в бога как абстракцию. Пражский профессор Оскар Краус, один из первых философов, обратившихся к изучению творчества Швейцера, писал, что «вся его теология – это странная смесь агностицизма и анимистического пантеизма, который сам он называет этическим мистицизмом». При этом Краус тут же отмечает, что если это мистицизм, то он «построен на рационалистическом фундаменте». Швейцер написал письмо Краусу, пытаясь объяснить, почему он говорит о боге: «В философии я больше не говорю о боге, но об „универсальной воле к жизни“, которую ощущаю как волю к созиданию вне меня и как этическую волю в себе... С другой стороны, когда я говорю на традиционном языке религии, я употребляю слово „бог“ в его историческом определении, так же как в этике я говорю „любовь“ вместо „уважения к жизни“. Моя цель при этом – представить мысль в ее непосредственной жизненности и в соотношении с традиционной религиозностью». В письме Лангфельдту Швейцер писал как-то, что главное – это признать, что именно этическое определяет нашу человеческую натуру.
По мнению исследователей всех направлений4, трудно представить себе что-либо менее догматическое, чем верования и писания этого философа, отвергавшего догму о непорочном зачатии, о сыне божием и богочеловеке, об искуплении, о воскресении и вознесении, подвергавшего сомнению столь многое в книгах, которые считались неприкосновенным словом божиим.
Когда Альберту удавалось скопить немного денег, он ездил в Байрейт слушать Вагнера. Еще в Страсбурге его познакомили с вдовой композитора фрау Козимой Вагнер. Ее заинтересовали рассуждения молодого органиста о живописном характере баховской музыки: в Швейцере уже созрели тогда теории, через несколько лет увидевшие свет и наделавшие столько шуму.
Величественная пожилая дама попросила молодого органиста проиллюстрировать свою мысль, и он исполнил ей несколько прелюдов на великолепном органе в одной из новых страсбургских церквей. Она много рассказывала ему о себе. Он был совершенно покорен, и они стали друзьями.
Престарелые коллеги – пасторы, как правило, находили Альберту замену на время каникул или соглашались сами его заменять. Таким образом, во время весенних и осенних каникул он мог уезжать из Страсбурга. Весною он обычно отправлялся в Париж. Там он гостил у дяди Огюста и продолжал свои занятия с Видором. В эти годы он познакомился в Париже с Анри Лихтенбергером, тонким ценителем немецкой литературы. В Обществе иностранных языков в Париже Швейцер читал в эти годы лекции о немецкой литературе и философии.
Швейцер, уже делавший заметки для своей книги об упадке западной культуры, внимательно присматривался к Парижу тех лет. Однажды в солнечное весеннее утро у него произошла необычная встреча на узенькой улице Сен-Жак. Он опаздывал на свидание, и ему вопреки обыкновению пришлось взять экипаж. На одном из перекрестков образовалась пробка, так что им пришлось стоять довольно долго. И вот в соседнем открытом экипаже Швейцер увидел господина в цилиндре, вид которого чем-то поразил молодого эльзасца.
Сперва он почувствовал какую-то дисгармонию и понял, что ее рождает разительное несоответствие между высоким элегантным цилиндром и совершенно неэлегантной головой, на которой цилиндр выглядел так странно. Потом Альберт вгляделся в лицо – и уже не мог оторваться от него: на лице этом царило жуткое выражение полной бездуховности – точнее, даже чего-то противоположного всякой духовности. Это было страшное отражение нецивилизованной и некультивированной человеческой натуры, безрассудной и безжалостной воли. «Я никогда не видел такого в человеческом существе», – писал позднее Швейцер. В то утро ему удалось, в конце концов, вспомнить, кто был человек, который сидел в соседнем экипаже, озаренный безвинными лучами солнца и осененный человеческой славой. Это был один из тогдашних властителей мира и кумир французского обывателя – «тигр» Клемансо. Позднее, узнав, что Сезанн после трех сеансов отказался писать портрет Клемансо и заявил, что он «не может писать это», Швейцер «хорошо понял, что имел в виду Сезанн». Буржуазная толпа, кичившаяся необычайным прогрессом цивилизации, именно таким людям и их партиям передоверяла теперь решение вопросов морали, вынесение суждений, свое мышление и свои действия, а с ними и судьбу современного мира5.
Если весной Швейцер ездил в Париж, то осенние каникулы он проводил дома, в Гюнсбахе. И по большей части его можно было видеть за письменным столом.
«Так, простейшим образом протекала моя жизнь в эти годы, которые были решающими для моей творческой работы, – писал Швейцер. – Я работал много и упорно, не отрываясь и не отвлекаясь, но и не торопясь».
Что же это была за работа? Один из исследователей, обозревая труды, написанные и напечатанные Швейцером до тридцатилетнего возраста, подсчитал, что объем их достигает двух тысяч страниц. Прежде всего это большая серия теологических исследований, над которыми Швейцер продолжал трудиться еще и через полстолетия. Занимаясь проблемами тайной вечери, он перешел от проблем, непосредственно связанных с жизнью Иисуса, к проблемам раннего христианства. Первую часть этой работы Швейцер завершил еще в 1900 году.
Небольшая книжечка с длинным названием – «Проблема тайной вечери, анализ, основанный на научных исследованиях девятнадцатого века и на исторических отчетах» – вышла у Мора в Тюбингене в следующем, 1901 году. В том же году в издательстве Мора вышла и еще одна книжка Швейцера – «Тайна мессианства и страстей. Очерк жизни Иисуса».
Как отмечают специалисты, Швейцер развенчивает в этих книгах многие общепринятые теологические теории, делая это с исключительной обстоятельностью и убедительностью. Человеку, никогда не слышавшему этих теорий, неинтересны в общем-то их разбор и опровержение. Основная идея здесь та же, что уже была намечена в самых ранних работах Швейцера и развита впоследствии. В отличие от современной ему либеральной теологии Швейцер вовсе не модернизирует Иисуса, приближая его идеалы и взгляды к системе взглядов современного человека. Напротив, он прочно связывает своего «исторического Иисуса» с обстановкой и мировоззрением, царившими в его время в Иудее: «Он приемлет позднеиудейское ожидание мессии и другие позднеиудейские воззрения во всем их наивном реализме, наполняя их при этом своей волей и своим этическим духом». Его Иисус, видя, что пророчество о конце света оказалось ложным, что ученики ого не претерпели предсказанных бед, решает, что он должен погибнуть, ускорив приход царствия, что он может своей гибелью предотвратить предсказанные беды. И он смело предает себя своей участи во имя благородной цели, движимый этой вот самой «волей и этическим духом». Именно восприятие этой воли («от воли к воле») и этого духа ценно, по Швейцеру, для современного человека в «житии Иисуса».
Швейцер подробно разбирал в своем труде мессианские ожидания Иисуса (опять-таки тесно связанные с позднеиудейскими ожиданиями), обстоятельства его деятельности, суда и, наконец, распятия.
Вторая теологическая работа Швейцера дала возможность профессору Хольцману рекомендовать своего ученика на должность приват-доцента теологии. Однако еще до этого он получил довольно высокое назначение здесь же в Страсбурге. Умер преподобный Эриксон, и Швейцера попросили временно стать главой богословской семинарии св. Фомы. Ко всем своим нагрузкам он получил еще и заботы о молодых теологах, живших с ним по соседству в Коллегиуме Вильгельмитануме. Теперь они приходили к нему на консультации в любой неурочный час, а он должен был следить, чтобы они приходили почаще.
Ему хотелось другой, еще более активной помощи людям, самым покинутым и самым страждущим. Он предложил свои услуги официальному бюро, занимавшемуся просвещением сирот и детей неимущих. Он предлагал бюро любую помощь, свою голову, свои руки и вдобавок еще просторные пустующие помещения Коллегиума Вильгельмитанума. За его предложение никто не ухватился. «Устав организации не предусматривал...» такого добровольного сотрудничества.
Швейцер даже не очень удивился. Он был философ и успел подметить некоторые законы современного ему западного общества. Страсть к организациям, овладевшая буржуазным Западом, давно уже удовлетворялась в ущерб всякой духовности. Швейцер отметил даже ход этого оскудения: вначале организация реализует накопленные ранее запасы человеческой энергии, а потом она становится губительной для всего оригинального и живого. И чем больше она расширяется, тем решительней подавляет она всякую созидательную и духовную деятельность. Швейцер видел, как «цивилизованные» государства буржуазного Запада начинали страдать и экономически и духовно от перецентрализации.
И все же он сделал еще одну попытку активной помощи людям в рамках организации. Когда сгорел сиротский приют в Страсбурге, он предложил сиротскому бюро разместить часть детей в Коллегиуме. Зачем? Все будет сделано в ведомственном порядке. А как? Когда? Это неважно. Важно, что все будет сделано с выполнением ведомственных требований. Он еще раз убедился, что, как только добрые дела попадают в ведомство, трудно уследить, что является истинным благом для чиновника6.
Швейцер понял, что, когда пробьет его час, он как от чумы будет бежать от могучего учрежденческого аппарата, где люди безлики и холодны, как счетные машины и дверные дощечки.
В пору своего надзора за теологами семинарии Швейцер, разговорившись однажды со студентами, с удивлением убедился, что они совершенно не знакомы с историей исследований жизни Иисуса. Швейцер рассказал об этом профессору Хольцману. Признался, что он уже начал на досуге такое исследование, однако хотел бы услышать, что думает об этом профессор. Профессор Хольцман, как всегда, поддержал своего ученика, и Швейцер с жаром взялся за новую обширную работу.
В конце сентября семинария получила постоянного принципала, а Швейцер, переселившись в город, продолжал выполнять свои обязанности в церкви св. Николая и работать над новым исследованием. Зимой профессор Хольцман рекомендовал своего ученика на должность приват-доцента теологического факультета. Назначение его прошло не вполне гладко. Два факультетских преподавателя выступили против его методов исследования священных текстов и высказали опасение, что он запутает студентов. Вероятно, то, что он успел к этому времени написать, было слишком недогматичным даже для либеральных теологов Страсбургского университета. Впрочем, влияние Хольцмана оказалось достаточным, чтобы отстоять кандидатуру Швейцера. 1 марта 1902 года Альберт Швейцер прочел свою первую лекцию студентам теологического факультета.
Помимо работы над лекциями и над новой книгой по философии, помимо музыкальных занятий и весенних поездок в Париж, у него была теперь его главная работа – книга о поисках «исторического Иисуса», об истории этих поисков. Ведь для Швейцера Иисус был лицо реальное: он лишь желал отделить истинного, «исторического» Иисуса от Иисуса мифического, созданного легендой.
Ему повезло: Эдвард Рейсс и другие страсбургские теологи собрали в университетской библиотеке практически все «жизнеописания Иисуса», а также все полемические работы, по большей части вызванные к жизни нашумевшими теориями Штрауса и Ренана. Это была настоящая удача. Где еще удалось бы собрать столько книг по одной проблеме?
Швейцер решил начать обзорное исследование с книги гамбургского профессора Реймаруса, жившего в первой половине XVIII века, и кончить его книгой Вильяма Вреде, вышедшей всего несколько месяцев назад. Между этими теологами были и Вентурини, и Кайм, и Штраус, и Ренан, и Хазе, и Хольцман, и Харнак, и Колани, и другие.
Весь 1902-й и чуть не весь 1903 год ушли у Швейцера на это исследование «житий», написанных на протяжении двух веков: он рассмотрел первые робкие попытки поисков «исторического» Иисуса у ранних теологов, теории либеральной теологии, опыт модернизации Иисуса у знаменитого Ренана. Новое, поистине монументальное исследование завершалось развитием собственной теории Швейцера, помещавшей реального Иисуса в мир позднееврейской эсхатологии – мировоззрения, предсказывавшего скорый конец света, и в атмосферу ожидания этого конца. При подобной трактовке воззрений и заблуждений «исторического Иисуса», по мнению многих исследователей, не оставалось места никаким разговорам о его «непогрешимости», «всезнании» или «неспособности ошибаться». Недаром один из теологов новейшего времени писал о концепции Швейцера, что «если все это так (а Швейцер доказывает это убедительно), то это кладет конец всякому простому следованию „учению Иисуса“.
Иисус, по Швейцеру, мыслил в терминах своего времени, и «переводить его идеи в наш способ выражения» нет смысла. Что же тогда важно? Важна воля, важна «этическая жизнеспособность и сила», существенны «энтузиазм и героизм, которые проистекают от воли и веры, сосредоточенных на идее царства божия...».
Почему же так существенны были, по мнению Швейцера, для человека конца столетия эти «воля» и «энтузиазм», это этическое стремление к «царству божию»? Да потому, отвечает он в своей книге, что «ничто в нашей культуре, не исключая и религии, не дает в достатке этических идеалов и энергии»:
«Культура утратила великую цель морального совершенствования человечества, окружила себя стеной национальных и сектантских идеалов, вместо того чтобы включить в свое поле зрения весь мир. Ее величие и ее доброта претендуют на то, чтобы быть самодовлеющими, тогда они должны поставить себя на службу тому этическому совершенствованию, которое в соответствии с учением Иисуса можно назвать царством божиим».
Здесь, видимо, следует еще раз напомнить, что швейцеровский Иисус, разделявший заблуждения современников, ждал катастрофы и прихода сверхъестественного царства божия в результате этой катастрофы. Когда приход царствия задержался в пути, Иисус, преодолев страх, колебания и искушения, предал себя своей страшной участи, чтобы ускорить приход царствия, приход нового, обновленного человечества и эпохи мира на земле, чтобы избавить по возможности своих учеников и других людей от страшных испытаний имук. То есть «исторический Иисус» Швейцера не считал, как считали жившие уже в XIX и XX веках либеральные протестантские теологи, что приход царствия божия – это просто торжество этического идеала, которое и будет достигнуто путем совершенствования. Однако Иисус,по Швейцеру, обладал не останавливающейся ни перед какими испытаниями волей к достижению этого царствия, этого идеала, обладал «этической волей», могучим энтузиазмом самопожертвования. Торжество этического человека на земле, прекращение людских бед и распрей, приход эпохи мира были для швейцеровского Иисуса целью самоотверженного этического действия, и это стремление к великой цели как раз наиболее существенно для Швейцера в его собственном «Житии Иисуса»:
«Единственное, что существенно, – это то, что значение концепции царства божия для нашего мировоззрения таково же, каким оно было для него, и что точно так же, как и он, мы ощущаем силу этой концепции».
Идею эту Швейцер развивает впоследствии во многих своих работах, в том числе и в последнем, так и не изданном томе своего философского труда. Русскому же читателю при чтении этих страниц опять невольно вспоминаются воззрения Толстого, о которых Иван Бунин писал:
«Преклоняясь перед Христом, Толстой в нем бога не видел: я не раз от него самого слышал, что, если бы он считал Христа богом, Христос потерял бы для него все свое обаяние. Обычное воззрение неверующих. Толстой был человеком современным, позитивистом. Он был слишком умен, чтобы не понимать, что разум наш ограничен; но, признавая ограниченность разума, он не допускал и того, чтобы разум мог узнать абсолютную истину в порядке веры и откровения. Он любил употреблять слова – религия, бог, бессмертие... Но бог был для него – непонятная, начальная сила; бессмертие духа – простое признание факта, что наша духовная сила откуда-то появилась и, следовательно, куда-то уйдет; а вера... есть не столько знание истины, сколько преданность ей. Все это очень далеко от учения церкви, и потому Толстой по своему мировоззрению истинный позитивист, сын нашего века. Однако вот что замечательно: он не говорил, подобно позитивистам, что проповедь Христа противоречит природе людей... при мирском мировоззрении он учил жить по-божьи... Еще в молодости говорил он: человек должен сознавать в себе свою личность не как нечто противоположное миру, а как малую частицу мира огромного и вечно живущего... Чтобы жизнь имела смысл, надо, чтобы цель ее выходила за пределы постижимого умом человеческим...»
В этой связи мы позволим себе также напомнить, как говорил о философии Толстого другой русский писатель, Леонид Леонов:
«Любому слову в философской терминологии Толстого, вплоть до столь далекого, казалось бы, от нашей современности царства божьего, найдется надежный синоним и в нынешнем гуманистическом словаре».
Эти два высказывания приведены здесь вовсе не для того, чтобы поставить знак равенства между Толстым и Швейцером. Нет, это были разные люди, с разной судьбой, разным талантом и разной сферой проявления таланта. Однако параллель эта, может быть, сумеет облегчить понимание приведенного выше рассуждения о «столь далеком, казалось бы, от нашей современности царстве божьем».
Книга «От Реймаруса до Вреде» (в английском издании 1910 года – «Поиски исторического Иисуса») вышла в Тюбингене у того же Мора в 1906 году. Она привела в замешательство многих теологов. Однако чуть позднее, к удивлению самого Швейцера, у концепции даже нашлись сторонники – сперва в Англии, в Оксфорде (профессор Сэнди), потом в Кембридже (профессор Беркитт). Идеи молодого теолога приобретали мировую известность.
Прошло полсотни с лишним лет, и один из теологов (С. Баллард) так подытоживал результаты теологических трудов Швейцера:
«В целом теология ухитряется обходить выводы Швейцера... Либеральная теология, такая, какой Швейцер знал ее в годы своей юности, потеряла свою интеллектуальную респектабельность с выходом его „Поисков Иисуса“... Работа Швейцера привела его к полному отрицанию христианской ортодоксии. Он сохранил только эхо проповедей своего отца, подчеркивающих этические требования религии. Любая идея личного бога стала для него совершенно бессмысленной...»
Профессор Сэнди и профессор Беркитт да несколько теологов во Франции и Германии – это еще не так много, и, наверное, прав был пастор Луи Швейцер, высказываясь об эсхатологии столь скептически: «никто не поймет», сказал он, а в другой раз еще безнадежнее: «никто не поверит». И хотя популярность Швейцера в теологических кругах продолжала расти, гораздо большую популярность неожиданно для себя приобрел молодой теолог и философ в другой отрасли – в эстетике, в музыковедении, а уже – в баховедении. Но только это уже совсем другая история.