Страница третья. Маршрут: Киев-Чунцин

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Страница третья.

Маршрут: Киев-Чунцин

В самом начале путешествия жизнь в довольно бесцеремонной форме напомнила мне, что следует опасаться экспроприации не только со стороны государства, но и отдельных граждан. На станции Симферополь Вера увидела через окно поезда, что на перроне продают русские белые булочки. Я, как верный рыцарь, кинулся выполнять желание молодой жены. Для его реализации в моем кармане имелся большой коричневый бумажник-портмоне, в котором было рублей триста денег, полученных при выпуске с курсов, новенький партийный билет, прочие документы и продовольственные аттестаты. Пока я покупал булочку, предварительно достав деньги из бумажника, где хранил все вместе, по житейской неопытности и расслабившись в замкнутой среде летной школы, опытные симферопольские ворюги экспроприировали у меня бумажник. Удар был оглушающим, но я взял себя в руки и с тех пор всегда прячу деньги и документы подальше, памятуя, что внешний карман — это не свой карман. Добраться до Киева помогла очень авторитетная авиационная форма, а также акт, который мы составили вместе с ребятами, командирами звеньев, с которыми ехали в Киев. Усатые и строгие железнодорожные контролеры в форме только кряхтели, видя эту филькину грамоту, но все же компостировали ее. Я одолжил немного денег на питание, и через сутки поезд, обдуваемый дымом из паровозной трубы, через станцию Фастов подтягивался к Киеву.

Ранним утром в конце июня 1934 года я впервые вступил на землю города, с которым потом у меня будет так много связано в жизни. Мать городов русских еще носила на себе следы всех тех событий и перемен своего положения, которые она испытала за последнее тысячелетие. Удивительный это город. Время здесь спрессовано. Кажется, можешь здесь увидеть, во всяком случае, легко представить, варяжские ладьи, бороздящие синие воды Днепра. Вот она — Аскольдова могила варяжского князя-странника, казалось, не тысячу лет назад, а совсем недавно вступившего под сень вековых лесов, покрывающих киевские холмы. А вон остатки Десятинной церкви, крыши которой рухнули под тяжестью киевлян, спасавшихся на них во время нашествия Батыя. Все в Киеве материально — только потрогай рукой древние камни. А по окраинам Подола еще сохранились домишки, в которых вполне мог в больших размерах употреблять горилку славный Тарас Бульба. Как символ бастиона Православия стоит над Днепром Киево-Печерская Лавра. Как знать, не участвовал ли в ее строительстве кто-нибудь из моих предков? А пройдешься по киевским улицам, паркам — и погрузишься в спокойное очарование русского губернского города, каким он был почти двести лет. Журчат фонтаны, и, кажется, вот корнет шепчет на ушко что-то красавице из Института Благородных Девиц, вознесшегося над Крещатиком. А вблизи Андреевского спуска, кажется, материализуются герои ярких и беспощадных булгаковских книг. Революция не пожалела Киев. Досталось ему и в Гражданскую и в коллективизацию. Но как былинный богатырь, ко времени моего приезда он поднялся и отобрал у имевшего половецкие корни Харькова скипетр столицы Украины. И вокруг него сразу стали группироваться воинские части. В частности, авиация.

Полной грудью я вдохнул утренний киевский воздух. После дороги представители бравого летного состава очень напоминали трубочистов: вся форма покрылась вагонной грязью и паровозной гарью. Старенький дребезжащий трамвай № 8 долго таскал нас по Киеву, уютному городу, улицы которого были застроены невысокими, но нарядными кирпичными домами, утопавшими в зеленых насаждениях. Наконец вся компания вышла на площади имени Третьего Интернационала, что возле Филармонии. Отсюда нам уже подмигнул своей голубой гладью с левой стороны, внизу, старик Славутич. По знаменитой лестнице, увенчанной снизу колонной по поводу дарования Киеву Магдебургского права, мы спустились к Днепру. Пешеходного моста еще не было, и на Труханов остров нас переправили лодочники, потомки тех самых бродников, которые уже почти тысячу лет живут на берегах великой реки, кормясь с нее.

И мы оказались на знаменитых киевских песчаных пляжах. Кое-где были оборудованы мостки-пристани. На пляже нас оказалось человек шесть молодых летчиков и три женщины, две из которых — моя Вера и жена Устименко были беременны. Начинался жаркий киевский день, но прохладные струи Днепра вселили в нас бодрость. После моря речная вода показалась даже холодной. Искупавшись, мы оказались в положении Робинзона Крузо — не было лодки, которая отвезла бы обратно. В конце-концов перевозчик нашелся, и восьмой трамвай, снова поколесив по городу, доставил нас на Соломенскую площадь. Здесь в огромных кирпичных помещениях царского времени, построенных буквой «П» с большим красивым фасадом, сложенным из звонкого кирпича, находился штаб восемьдесят первой штурмовой авиационной бригады. Оттуда нас направили в штаб тринадцатой эскадрильи, на Жулянский аэродром. По дороге мы пересекли кладбище погибших летчиков, где в глазах рябило от пропеллеров. Это впечатление, как и трехкилометровый марш по жаре, не добавило нам бодрости. Самый напористый из нас, здоровяк Устименко, отправился в штаб эскадрильи и нашел командира эскадрильи товарища Качанова. Это был тридцатипятилетний человек небольшого роста, худой, с серыми большими глазами. Нас пригласили в его кабинет, и мы сразу заполнили комнату своей молодецкой статью, а были ребята покрупнее меня, всегда считавшегося крупным мужчиной. Позволю прервать последовательность повествования — на сцене нашего входа в жизнь тринадцатой штурмовой эскадрильи, почтовый ящик 2379. Прервать придется из-за Качанова. Судьба этого молодого генерала показательна в смысле ломки системой людей под себя. Человеческие качества и моральные принципы имели ценность лишь постольку, поскольку они позволяли удовлетворять, порой, самым идиотским требованиям. Качанов был женат на поволжской немке, преподавательнице английского языка на курсах при бригаде, блондинке примерно одних с ним лет. Жили они душа в душу и имели двух детей. Году в 1937-м, ему в категорической форме предложили развестись с «фашисткой». Качанов, демонстрируя лучшие человеческие качества, которые не устраивали систему, всегда охотно работающую с подлецами, которых наплодила массу себе на радость и на горе, отказался. Вскоре его, молодого и перспективного генерала, придравшись к чему-то, разжаловали в рядовые и запретили летать. И думаю, только вскоре произошедшие горячие объятия товарища Молотова с настоящим фашистом Риббентропом, министром иностранных дел гитлеровской Германии, спасли его от лагеря или расстрела и даже позволили дослужиться к 1944 году до старшего лейтенанта в должности штурмана звена. Скажу прямо, летом 1944 года, в июле, на аэродроме Бородянка под Киевом, на котором базировался наш 85-й гвардейский истребительный полк, готовящийся к началу наступления на Львов, я был слегка потрясен, увидев Качанова, которого потерял из виду после его перевода в Липецк, сидящим под крылом одного из бронированных штурмовиков ИЛ-4, присевших для заправки на нашем аэродроме. Честно говоря, я не знал, как с ним разговаривать. Я, тогда уже подполковник, замполит полка, с трудом нашел тон разговора, и Качанов поведал мне свою историю, как летчик летчику, возможно видящимся в последний раз. Не успели мы толком поговорить, как раздался грубый окрик командира звена штурмовиков: «Качанов, ты чего там с посторонними заболтался! Есть расчеты для полета на Белоруссию?» Я думаю, читатель уже понял, что всякого рода хамство было в большом почете, и вроде как признаком геройства в нашей Красной Армии, даже среди офицеров. До дуэлей не доходило, в ходу был телячий принцип: дали — жуй. Качанов побежал докладывать, и вскоре тяжелые бронированные машины взревели моторами и одна за другой ушли по маршруту, помогать недавнему заключенному, маршалу Рокоссовскому проламывать немецкую оборону. Закончил войну Качанов в звании полковника.

Так вот, этот самый Качанов, от которого у меня остались самые приятные воспоминания, встретил молодых командиров звеньев. Я попал в первый отряд. И надо же было, чтобы черт попутал — моим командиром стал Костя Михайлов. Испортил все хорошие впечатления, которые навеял в связи с этой фамилией мой летчик-инструктор на Каче. Любимым словом Михайлова, бывшего до летной школы колбасником на одном из ленинградских мясокомбинатов, было слово «говно», перемежаемое матюками. Костя Михайлов был выше среднего роста, смугл, с отвисшей нижней слюнявой губой и выпученными глазами, постоянно вылазящими из орбит при произношении любимого существительного. «Говном» у Кости были все: курсанты в энгельсовском летном училище, откуда его убрали, летчики и командиры звеньев. Костя вечно приставал ко всем: «Дай закурить!», постоянно блудил во время маршрутных полетов, а попасть бомбой в цель для него было недостижимым свершением. Но уж очень хорошо вписывался, в отличие от Качанова, Костя Михайлов в существующую систему, где матюки и хамство всегда принимались за твердость характера, а твердость всегда заменяла ум.

Пьяница и матерщинник, Костя имел великолепные связи среди таких же пьянчуг и матерщинников, которых в Красной Армии на всех уровнях было пруд пруди. И потому, когда Костю с треском опрокидывали вниз, он всякий раз умудрялся, подобно воздушному шарику, взлетать вверх: выгнали Костю с должности командира отряда — и послали учиться в Липецк на курсы повышения квалификации командиров, а потом перевели на Дальний Восток комиссаром авиационного полка. Вот уж где Костя имел возможность попрактиковаться в матерщине. Но вскоре против него восстал весь личный состав и партийная организация — Костю, за твердость характера, сделали командиром дивизии. Сколько прекрасных людей погибло на моих глазах в годы войны, а Костя, всего три дня поприсутствовавший во время воздушных боев с заведомо слабейшим противником во время разгрома Квантунской армии, упорно, как его любимое дерьмо в проруби, держался на поверхности.

Оказавшись вместе с дивизией в Северной Корее, Костя сначала увлекся футболом: виртуозно матерясь на поле и мотаясь по нему в длинных семейных трусах, он защищал спортивную честь ВВС против корейской команды. К этому времени он был уже генерал-майором авиации. Большая звезда упала на погоны Кости отнюдь не с неба. Каким-то образом, очевидно свинским, Костя добрался до корейских свиней: обычно для их приобретения продавали горючее или обмундирование, а то и другое летное имущество. Костя усердно подкладывал свиней ближайшему и дальнему начальству, прямо на столы. По слухам, корейские свиньи совершали даже межконтинентальные перелеты до самой Москвы. Свинина обернулась звездой и лампасами. В свиньях Костя понимал толк еще со времен своей мятежной мясокомбинатовской юности. Думаю, что именно поэтому в 1952 году, когда я приезжал в Москву по служебным делам, для переутверждения на должность начальника политотдела реактивного центра, то в гостинице ЦДСА, вернее в ее роскошном буфете, баловавшем высший командный состав икоркой, осетринкой и коньячком, конечно же встретил Костю Михайлова, всегда знавшего, где хорошо. Костя шел по просторному залу в сторону буфета, вальяжно болтая маленькой двухсотграммовой бутылочкой, зажатой в руке, как некогда планшеткой на длинном ремне на поле аэродрома в Жулянах. Из нашего разговора выяснилось что Костя, снятый с должности командира дивизии и ставший замом, повышает свою квалификацию на двухлетних курсах в Академии Генерального Штаба.

Я почему-то сразу вспомнил, как в 1936 году Костя завел нас, группу штурмовиков, состоящую из девяти самолетов, поднявшуюся с полевого аэродрома Полонное, что сейчас в Хмельницкой области, в район Винницы и, потеряв ориентировку, долго блуждал, беспомощно разводя руками в кабине и хлопая себя по лбу ладонями. Выглядел Костя настоящим говном. Выручил нашего Костю-блудягу мой приятель и командир Ваня Стовба, вылетевший впереди группы и показавший жестами, что берет управление на себя. У него был прекрасный штурман Воробьев, по дошедшей до меня информации, в войну даже принимавший участие в обеспечении немногочисленных воздушных полетов Сталина. В частности, по рассказам самого Воробьева, которого я встречал после войны, он был штурманом самолета Ли-2, перевозившего осенью 1941 года под прикрытием восьмерки истребителей Сталина в Харьков, проводить, после падения Киева, совещание с обкомовским начальством и военным командованием. Этот факт нигде не упоминается в печати, но я слышал о нем от очевидца. Последствием визита Сталина в Харьков было водружение на трактора наскоро сваренных коробок из листового металла и установка на них пушек. Эта импровизация в духе гражданской войны и кавалерийской романтики конечно не спасла Харьков, который вскоре пал. Так вот, этот самый Воробьев и вывел наш отряд в район Винницы, которую мы скоро увидели по левому борту. Но в зале монументального буфета Костя Михайлов чувствовал себя уверенно. Буфетчица наполнила его шкалик коньячком, и здесь мы столкнулись нос к носу. Костя испустил радостный вопль и, будучи от природы гостеприимным, пригласил меня в друхкомнатный гостиничный номер, который здесь же снимала для него академия, в то время как колхозник получал двадцать, ничего не стоящих, копеек и сто граммов зерна на трудодень. Жена Кости, ленинградка Нина, на которой он женился, желая насолить ее старшей сестре, отвергшей ухаживания, и служившая единственным сдерживающим фактором Костиного нецензурного словотворчества, сварила сосиски и подала вареную чищеную картошку.

С доблестным генералом, не побывавшим ни разу в бою, зато стремительно делающим карьеру, что вообще характерно для нашей доблестной армии, где чем дальше человек от линии фронта, тем больше ему почета, мы распили его шкалик, а потом я сходил в буфет уже за бутылкой коньяка, как помнится, армянского и как помнится (сообщаю для любопытных, интересующихся ценами того времени) стоящего семьдесят рублей. Еще для любителей статистики: полковник, начальник политического отдела реактивного центра, что примерно приравнивалось к корпусу, я получал пять тысяч четыреста рублей, из которых на займы и взносы уходила примерно половина.

Я не удержался и поинтересовался у Кости, торговал ли он свиньями с территории дружественного государства. Его жена Нина ахнула: «Костя, он все знает!». А Костя пристал ко мне с вопросами об источнике информации. Им был начальник политотдела дивизии, где служил Костя, еврей, полковник Цюник, которого я, конечно, не стал выдавать. Пришлось сплести Косте о директиве, прошедшей по войскам в связи с его деятельностью. Костя отрицал ее наличие и принялся проклинать политработников, видимо что-то почуяв, а потом предложил мне подраться. Я объяснил свинскому генералу, что драться не могу, поскольку завтра мне предстоит встречаться с начальником главного политического управления генерал-полковником Желтовым и хорош я буду на утверждении своей должности с синяком под глазом, хотя в своей конечной победе над Костей совершенно уверен. Мы еще немного пошумели и расстались без драки. Таков был Костя Михайлов, довольно типичный генерал непобедимой армии.

Но я отвлекся — всему мною рассказанному еще предстояло осуществиться. А в 1934 году наша авиаэскадрилья состояла из тридцати одного самолета Р-5 и была разбита на три отряда: в каждом по десять самолетов, и еще машина командира эскадрильи. Отряды, в свою очередь, подразделялись на звенья из трех самолетов. В звене, которое я принял, были летчики: Григорий Гавриленко, небольшого роста донской казак, худощавый с кривыми ногами и неизменным черным чубом, мой однокашник еще по Качинской школе, отлично летавший в любое время суток, прекрасно бомбивший и стрелявший по мишеням, и небольшого роста плотный пилот Стеганцов, обладатель шапки кучерявых волос, тоже отличный летчик и хороший человек, с которым мы, уже в Киеве, в шестидесятые годы поднимали рюмку в его кирпичном особняке на улице Краснозвездной. Стеганцов закончил войну командиром бомбардировочного полка, а Гавриленко во время войны заболел и после ее окончания перешел в сельскохозяйственную авиацию, где, по рассказам его друга Корниенко, чуть не погиб в легеньком самолете, перевернутом при посадке мощным порывом ветра.

Этих ребят — своих ровесников — я вспоминаю с теплотой. Летали мы отлично и скоро завоевали репутацию лучшего звена в отряде. Даже чисто внешне я, крупного телосложения, подходил для ведущего моим, небольшого роста, парням. Мы прекрасно понимали друг друга в воздухе и по-доброму общались на земле, что, в свою очередь, очень помогало в воздухе. Года через два нашей дружной летной работы я был сурово наказан за хорошее отношение к товарищу. Во время очередной аттестации написал Стеганцову прекрасную характеристику, которую он вполне заслужил, и рекомендовал его к выдвижению на должность командира звена. Отдел кадров подловил меня на этом, и Стеганцов был назначен командиром звена в десятую бомбардировочную бригаду в городе Белая Церковь, оснащенную двухмоторными бомбардировщиками СБ-1. Скоростной бомбардировщик-1 развивал скорость до четырехсот километров в час и брал одну тонну бомб, обычно десять бомб по сто килограммов. По тому времени это был самый современный и перспективный самолет. Впрочем, как и все остальные наши бомбардировщики, не прошедший проверку войной. Бригадой командовал мой земляк — кубанский казак Тимофей Тимофеевич Хрюкин, уроженец станицы Привольной, что в тридцати километрах от Ахтарей, родом из тех самых Хрюкиных, вместе с которыми Пановы пробивались и устраивались на Кубани. Хрюкины растворились среди казаков, дав казачьим родам свою фамилию, а Пановы, будучи людьми менее воинственными и не любившими шума и грома, остались иногородними. Не исключается, что мы с Хрюкиным, в составе восьмой воздушной армии, которой он командовал, а я провоевал от Сталинграда до Крыма в течение двух лет, были даже дальние родственники, но он всегда держался на расстоянии, лишь спрашивая время от времени, откуда я родом, будто не мог запомнить. Только как-то раз, на Военном Совете восьмой воздушной армии, где решался вопрос о награждении меня орденом Красного Знамени в 1943 году, рассматривая реляцию — наградной лист, по словам начальника политотдела шестой Донской истребительно-авиационной дивизии подполковника Алексея Дороненкова, рассмеялся и признался: «Мой земляк!» Уже в то время Десятая Белоцерковская бомбардировочная бригада, которой командовал Хрюкин, была на отличном счету в ВВС Красной Армии. Именно в эту бригаду, не без сожаления и дурных предчувствий, провожал я своего приятеля и хорошего летчика Стеганцова, который еще и через тридцать лет все называл меня «командир». Нет в армии ничего крепче стереотипов.

Мои дурные предчувствия оправдались: вместо Стеганцова в мое звено дали пилота родом из-под Нижнего Новгорода, лейтенанта, хорошего летчика, но заядлого пьяницу Сашку Какухина, который очевидно считал, что воинское звание «лейтенант» обязательно расшифровывается как «лейте нам!» Хлебнул я с Сашкой, которого, оказывается, мне послали на перевоспитание в связи с моими педагогическими способностями, горя. Стоило Сашке выбраться из кабины самолета, как от него сразу начинало разить спиртным. Как я позже выяснил, он таскал в планшете рядом с картами грелку с водкой и напивался, стоило мне отвернуться. Поначалу все это носило для меня, незнакомого с изобретательностью пьяниц, прямо-таки мистический характер: Сашка вылетал в полет совершенно трезвым, нормально приземлялся, а уже через пять минут не держался на ногах.

В конце-концов я обнаружил Сашкину хитрость и положил ей конец. Сашка принялся напиваться дома, принимая такие дозы, что хватало на целые сутки. Не один раз я ходил к нему домой в маленькую белую хатку недалеко от Соломенского моста, где Сашка жил с женой, маленькой черненькой женщиной, которую нашел здесь же. Сначала Сашкина жена помогала мне стыдить и урезонивать отважного пилота, объясняя, что нехорошо являться на предполетную подготовку пьяным, а на полеты с похмелья. Но потом Сашка и жену сагитировал, и они принялись пить вместе.

Последняя точка в летной карьере Сашки Какухина была поставлена в мое отсутствие. Летом 1936 года Костя Михайлов, как обычно, организовал полный бардак с отпусками: вместо того, чтобы отпускать людей звеньями, выдергивал хаотично, то командира звена, то летчика, переформировывая и перемешивая звенья. Получилось так, что я ушел в отпуск, а Какухина определили в звено моего приятеля Александра Арсентьевича Чайки, не знавшего планшетных хитростей вечно мучимого жаждой Сашки. В составе звена Какухин вылетел в район Броваров, возле которых имеются знаменитые Колпинские болота, глубина торфа в которых достигает двадцати метров, — уже много десятилетий этим торфом удобряют зеленые насаждения города Киева. Весной, во время разлива Днепра, Колпинские болота покрываются водой, которая раньше служила местом отдыха для неисчислимых стай водоплавающей дичи. Летчики-штурмовики, скучавшие в полете, да и желая потренироваться на низких высотах, опускались метров на десять-пятнадцать и вспугивали дичь, поднимающуюся целыми тучами. Сашка, как выяснилось, налакавшийся уже в полете, не рассчитал высоту, и резко поднявшиеся утки, по которым он пошел молотить деревянным пропеллером, сломали его. Самолет резко пошел на посадку прямо на воду. При соприкосновении колес с болотной жижей, покрытой водой, самолет совершил скоростной капот, иначе говоря, перевернулся. В момент поднятия хвоста самолета из задней кабины как из катапульты, вылетел штурман, молодой и сильный парень. Он, пролетев метров девяносто в воздухе над водой, шлепнулся в болотную жижу, оставшись целым и невредимым. А Сашка, привязанный ремнями в первой кабине, оказался в пиковом положении: висел вверх ногами, захлебываясь в болотной жиже по мере погружения в нее самолета. Неустрашимого алкаша спасли рыбаки, к счастью бывшие поблизости. Конечно, его пришлось списать с летной работы. Но Сашка не упал духом и, наладив связь со священнослужителями, пристроился на глазах заказчика отливать из золота и серебра, при помощи маленькой вагранки, отличные крестики и серьги. Сашка отлично зарабатывал и при этом имел весьма благополучный вид. Где-то пересидев войну, этот авиационный левша был погублен бутылкой уже в пятидесятые годы. Конечно, можно было попробовать лечить его по методу командира первой эскадрильи сорок третьего истребительного полка Евгения Петровича Мельникова, которому в 1940 году понасылали в эскадрилью не летчиков, а мелкой шушеры и пьяной рвани. Летали они очень плохо, часто бились, зато находили водку или самогонку даже в самой пустынной местности. Эти, как на подбор, небольшого роста пилоты напоминали мне блудливых котов. А уж на летнем аэродроме у села Брусилово, что на запад от Киева, на лагерных летних сборах бедный Мельников и его комиссар Петя Скляров, носивший прозвище «Квасник» (до летной школы торговал квасом в родном Харькове), с этими любителями дурмана чуть с ума не сошли. Они «прорабатывали» их днем и ночью, а пилотяги все равно напивались в стельку. Один из них, вылетев в зону для высшего пилотажа, по пьянке не справился с управлением самолетом И-16, попал в плоский штопор и штопорил до самой земли, пока не расшибся вдребезги вместе с самолетом. После этого случая командование эскадрильи решило принимать чрезвычайные меры.

В один прекрасный вечер сквозь брезент палатки по соседству до меня донеслись странные звуки: смачное покряхтывание как при рубке дров и мычание со стоном. Заинтригованный, я, тогда уже комиссар эскадрильи, только что прибывший из Китая, заглянул в палатку соседней эскадрильи, и оказалось, что по обмену опытом воспитательной работы. Мельников и Петя-«Квасник» отловили одного из своих пьяных бродячих котов, привязали его руки к кровати, спустили штаны, после чего Петя заблокировал ноги, а Мельников принялся пороть командирским ремнем по голому заду, вкладывая в эти удары всю боль своей покалеченной в работе с личным составом авиационной души. Командирский ремень летал по палатке, оставляя багровые полосы на ягодицах летчика-пьянчуги. Мельников ограничился двадцатью пятью ударами, предупредив наказуемого воздушного бойца о том, что в следующий раз он получит пятьдесят ремней. Но думаю, что даже такие методы не спасли бы Сашку Какухина. Да и производили они на меня тяжеловатое впечатление. Еще недавно русские офицеры вызывали друг друга на дуэль за неосторожно брошенное слово, честь офицера была порукой боеспособности армии. А сейчас выпоротый офицер РККА торопливо подтянул штаны и поспешил ретироваться. Чего же ожидать от такого удальца в бою? Ведь ставить свою жизнь на карту может лишь человек, имеющий представление о чести, выкинутой в Красной Армии на свалку за ненадобностью, как не вписывающуюся в систему. А что же творилось среди солдат?

Но я немного забежал вперед. Отвлечемся на половину странички от рева моторов, мигания бортовых огней во время ночных полетов и вернемся к моим, как принято говорить, личным делам.

Итак, летом 1934 года, почти без копейки в кармане, зато с беременной женой на руках, молодой командир звена бродил по авиагородку, расположенному на Соломенке, и искал свободную комнату. Авиагородок был застроен капитальными домами с высокими потолками и большими окнами, где жило бригадное начальство, а я искал комнату в недавно построенных домах — четвертом, пятом и шестом, где кубатура была поменьше, а на три комнаты, а значит и хозяйки, имелись всего одна коммунальная кухня и коммунальный туалет. Говорят, что это была не только экономия средств, но и своеобразная политика приобщения к коллективному образу жизни, на идиотский манер жрецов общежития, живущих в кремлевских дворцах. Эти квартиры, где жили самые разные по служебному положению и интересам люди, частенько превращались в настоящий ад: ссоры и склоки, особенно на кухне, были обычным делом, а вонища из уборной могла сравниться только с запахом ядовитых веществ, которыми заправлялись ВАПы и ЖаПы — баки, устанавливаемые на плоскостях штурмовиков для обливания противника отравляющими газами и зажигательной смесью. Но если к этим приспособлениям, предназначенным для химической войны, которая тогда была у всех на слуху, как сейчас ядерная, мы подходили в специальных резиновых костюмах и противогазах, то в коммунальный туалет, чистить который никто не хотел, приходилось заходить надевши калоши — ведь нередко ступали по моче.

Но даже такие условия жизни были для нас, поначалу, вершиной мечтаний. Никаких ордеров тогда не выписывалось, отношение к жилью офицеров Красной Армии, было сугубо монгольское, кто что сгреб. Руководствуясь этим принципом, я обнаружил на третьем этаже шестого дома комнату, откуда собиралась выезжать на Дальний Восток семья офицера. В то время, сразу после переезда украинского правительства в Киев из Харькова, происходила большая смена воинских частей вокруг новой столицы Украины. Нужно было немножко подождать.

Перемещение столицы официально объяснялось тем, что теперь мы сильны и уже не боимся угрозы со стороны западных соседей-поляков, которые считались главным врагом, и можем перенести столицу в древний Киев, находившийся ближе к советско-польской границе. Следует сказать, что поляки действительно задирались не по уровню и возможностям, что является, впрочем, их национальной чертой. Таковыми были политические и военно-геополитические маневры. А я совершил свой маневр: временно захватил девятиметровую комнатушку на первом этаже, которую занимал сверхсрочник, имевший жену и квартиру в Киеве на Чоколовке. Не спасли бедного сверхсрочника и два чемодана, в одном из которых были трусы с майкой, а во втором стоптанные башмаки. Следующим маневром было мое перемещение в восемнадцатиметровую комнату в первом подъезде на третьем этаже, где мы соседствовали не с дворником, как в девятиметровке, а с ребятами-офицерами, политруком автороты Овчаренко и летчиком-холостяком. Комнатка была солнечная и теплая, но получил я ее через два года после приезда в Киев. А пока нужно было меблировать комнату на первом этаже, где мы соседствовали с дворником. Вопрос осложнялся тем, что после симферопольского происшествия в моем кармане было пусто. Я обратился к начфину бригады, а он направил меня к Качанову, который наложил на уголок моего рапорта резолюцию — выдать месячное жалование вперед. Вскоре я получил в кассе двести двадцать рублей. Распределив это богатство по статьям расходов, я совсем приободрился. Из Качи мне без всякой задержки выслали дубликаты украденных документов, а месяца через четыре партийное бюро эскадрильи постановило выдать мне новый партийный билет. Начальник политотдела бригады вскоре вручил мне его. Против этого был только Костя Михайлов, который, шлепая слюнявой губой, все бурчал по поводу того, что я раззявил рот, хотя сам Костя был выдающимся ротозеем.

Кстати в связи с Костей может возникнуть вопрос: почему я так часто пишу о проходимцах, а хороших людей упоминаю мимоходом? Во-первых, таково свойство добра, которое воспринимается как должное, а во-вторых, мне пришлось жить в такой системе, которая в автоматическом режиме, выталкивала наверх проходимцев и топила порядочных людей. Всякая деспотия — царство подлецов. А уж деспотии хуже той, в которой мы жили, трудно даже придумать. Итак, в моем кармане зазвенело и зашелестело. Бодрым строевым шагом я устремился на знаменитый киевский Евбаз — Еврейский Базар, шумевший в те годы на месте нынешней площади Победы. Это был уникальный рынок, состоявший из бесконечных рядов деревянных крашеных рундуков. Несмотря на все усилия экспроприаторов задавить частную инициативу, с евреями не так легко было справиться, они умудрялись внедрить дух предпринимательства и частный интерес даже в до предела зарегулированную государственную торговлю, разрушая ее изнутри, как червь яблоко. Всякий киевлянин знал, что если очень нужно — иди на Евбаз. Торговцы, среди которых действительно было много евреев, рубили мясо, продавали ржавые железки и гвозди, всевозможных сортов рыбу, новую и ношенную одежду, разнообразные овощи, кровати и другую мебель, словом все, что нужно человеку для жизни. Были бы только деньги, которые тогда еще не потеряли свою цену и пускались в оборот скупо. Печатный станок еще не набрал бешеных оборотов, приведших нашу экономику к краху в начале девяностых.

Система торговли на Евбазе была такова: даже если какой-то продавец отказывал тебе, не имея нужного товара, из-за соседнего рундучка выныривал некто очень услужливый с большим носом и вытаращенными от усердного желания помочь глазами. Прижимая лодочкой руку ко рту, этот некто интересовался, в чем нуждаешься, и предлагал следовать за ним.

Нашелся и у меня такой благодетель, низенький, толстенький, подвижный как шарик ртути, рыжий еврей лет сорока. Подобно Тарасу Бульбе, приехавшему в Варшаву выручать Андрея, я устремился с ним вверх по улице Менжинского, петляя среди старых гнилых домишек и вековых деревьев. Сманеврировав между двумя помойками, мы оказались в гнилом дощатом сарае. Но именно это неказистое строение оказалось пещерой Аладдина. Мой спутник сразу определил мою судьбу и потребности. Ни о чем не спрашивая, сообщил детали моей биографии. Наговорил мне массу комплиментов, если верить которым более красивого, умного и перспективного офицера он в жизни не встречал. С похвалой отозвался о моей жене, которой сроду не видел. Он изучил весь список товара, который мне требовался, составленный совместно с Верой в наших девятиметровых хоромах, и уточнил детали: сколько чего для первого, сколько чего для второго и третьего. Если я колебался, он сразу же советовал мне, причем таким образом, что возразить было практически невозможно.

Выяснив, что моя жена беременна, он предложил мне хорошее оцинкованное корыто. Словом, я, лопуховатый славянин, оказался в руках человека, представляющего вековую традицию восточной торговли, идущую от древних египтян и финикийцев. Из каких-то зашарпанных ящиков появилось все то, чего и близко не было в государственной торговле: новенький примус, корыто для стирки белья и мытья ребенка, штук пять кастрюль, вложенных одна в одну, керамические тарелки разного размера, кофейник и чайник, ложки и вилки, поварка, граненые стаканы, три сковородки — как объяснил мне мой продавец и подошедшая к месту торговли его жена, полная еврейка, сковородки нужны для разных видов пищи, а к ним совершенно необходимо кухонное полотенце.

Таким образом, я решил вопрос об устройстве домашнего хозяйства. Я даже перевыполнил план, взяв пятнадцать предметов вместо пяти, указанных в списке, всего на сорок рублей. И не скажу чтобы меня ободрали. Думаю, что прибыль, полученная от этих торговых операций моим продавцом, имевшим, конечно, доступ к государственным торговым базам, была вполне умеренной — рублей десять. Как объяснил мой продавец: ему тоже нужно жить, хотя он знает, что я молодой и мне трудно, но у меня все впереди. Подбодренный таким образом, я в недоумении остановился у двух больших узлов, в которые были связаны мои вещи. Но система была отработана. Еврей привел двух грузчиков: здорового украинца хулиганского вида и еще одного еврея, который ничего у меня не спрашивая, сразу же заявил, что переноска вещей до авиагородка будет стоить по рублю на брата. У них уже были приготовлены сумки и веревки. Они сложили мои вещи и закинули себе на горбы. Через час вся эта утварь уже предстала перед требовательным взором молодой жены.

С тех пор Евбаз выручал меня не раз. И мне нравилось бывать там. Во-первых, приобретались, пусть и немного дороже, нужные вещи. Во-вторых, это всякий раз был маленький театр, совершенно бесплатно и с истинным вдохновением разыгрываемый живыми и наблюдательными евреями-хозяевами Евбаза. В-третьих, торговля шла на еврейский манер: тебя стремились всячески обласкать, культурно обойтись, помочь и подсказать, дать совет, спускали цену, чтобы не слишком ободрать, и обеспечить постоянное сотрудничество. Так и получалось, по приглашениям торговцев я приходил к ним с друзьями. Эта манера очень отличается от славянской и заставляет вспомнить призыв Ленина — учиться торговать. А наш брат-славянин в основном представляет торговлю как возможность надуть, подсунуть некачественный товар, не выполнить свои обязательства, и, часто-густо переругавшись между собою, работники какой-нибудь торговой точки славянского происхождения, начинают писать друг на друга доносы, хором садясь в тюрьму, проклиная при этом хитрых евреев, ободравших всех на свете, берущих каждый день понемножку, в отличие от славян-рвачей. Словом: если в речке нет воды, значит, выпили жиды, если в речке есть вода, значит жид поссал туда.

К сожалению, это любопытное разноликое племя, цепко хранящее вековые традиции, вскоре почти полностью исчезло со страниц истории Киева. Не знаю, в какую очередь запускали немцы в Бабий Яр моего продавца и его жену с детьми, но суровая правда такова, что судя по всему так оно и было. Пришлось жить во времена, когда только и успевал замечать, что солнышко светит по-прежнему, а с лица земли исчезли, по каким-то, порой не понятным признакам сотни тысяч, а то и миллионы людей. Нет больше Евбаза, давно нет его хозяев. На этом месте, ставшем свидетелем их трагедии, воздвигнут цирк, где каждый день смеются новые люди.

Всякий раз, проходя по асфальтовой площади возле цирка, я будто снова слышу разноголосье Евбаза и вижу его людей, среди которых и я, в шинели с голубыми петлицами и птицами разного размера, молодой — двадцатипятилетний. Эти три года, с 1934 по 1937 годы, смело могу назвать лучшими годами моей жизни.

Здесь же, на Евбазе, мною была приобретена металлическая рама кровати и такие же спинки. Голодный студент за два рубля помог мне притащить эти металлические конструкции в авиагородок и попросил поесть чего-нибудь. Вера покормила его кубанским борщом с куском мяса, и он, вдохновленный, еще за три рубля притащил с Евбаза матрац к кровати. Парень был совсем истощен недавно миновавшей жестокой голодухой. Порой думаю, как сложилась его судьба? Может вышел в большие инженеры или академики, а может погиб в киевском ополчении или во время оккупации. Пока он тащил мой коричневый матрас на спине, то несколько раз отдыхал, вытирая пот со лба худой рукой. Сам недавний студент, я ему сочувствовал, но не тащить же матрац офицеру при полной форме, а гражданской одежды у меня не было. Был приказ, запрещающий офицерам носить в руках что-либо другое, кроме портфеля или чемодана. За авоську с картошкой можно было оказаться на офицерской гауптвахте. Здесь же, на Евбазе, я приобрел этажерку для книг, сплетенную из лозы, на полках которой заняли свое место труды Сталина, Льва Толстого (трудно представить двух более несовместимых авторов, но как-то уживалась в нашей жизни проповедь непротивления злу насилием и проповедь самого свирепого и кровавого насилия), недавно вышедшие тома «Тихого Дона», которым все тогда зачитывались и который, конечно, не был бы опубликован, опоздай на год-два и не попади в золотой фонд советской литературы, изымать из которого было не совсем удобно. На полках, конечно, стояли книги Фурманова и Серафимовича, Уставы и Наставления Красной Армии. Вскоре пришлось приобрести сплетенную из лозы детскую коляску. У нас родилась дочь Жанна, которая печатает сейчас эти строки, называемая в семейном обиходе Садуль в связи с приездом в Советский Союз постоянного корреспондента французской газеты «Юманите» Жака Садуля, материалы которого постоянно цитировались в передачах московского радио, хрипевшего из картонного рупора громкоговорителя, похожего на сковородку, висящего на стене в нашей комнате. Наличие радиоприемника почему-то наводило сразу на мысль о врагах народа. Французский колорит, связанный с политическим сближением СССР и Франции в те годы, прижился в нашей семье. Нам бы еще французские свободы, кроме колорита, о которых я с упоением читал в книгах о трех французских революциях. Особенно возмущал меня расстрел коммунаров представителями буржуазии, в частности генералом Тьером.

О своих собственных бесчисленных расстрелах говорить было не принято. Стукачей становилось все больше. Даже меня дважды пытались завербовать, но я открутился. Вызывали в особый отдел бригады, где еврей лет пятидесяти, с двумя шпалами, батальонный комиссар, сообщил мне, что у Ленина есть лозунг: каждый коммунист должен быть чекистом и наша бдительность — это наше острое оружие. Я интуитивно понял, что нужно врубить дурачка и, выпучив глаза, сообщил, что ничего о такой ленинской установке не знаю. Кстати, это было правдой. Особист принялся ласково уговаривать меня, объясняя, что и услуги-то требуются мелкие: сообщать кто, где и что скажет лишнее. На раздумье мне дали две недели. По истечении этого срока я сообщил ласковому еврею, что коммунист всей душой, но чекиста из меня, очевидно не получится: труслив, несообразителен, редко бываю в подвыпивших компаниях, да и очень занят летной работой. С меня взяли подписку о неразглашении этих бесед в особом отделе, да и оставили в покое. Вторично мне предлагали стать чекистом, но уже на профессиональной основе, в 1955 году, к моменту окончания курсов начальников политотделов дивизии в Перхушково, под Москвой. К тому времени Хрущев потребовал вычистить из органов всех кровожадных сталинских чекистов и набрать, желательно из политработников, людей с новым взглядом на вещи. Мне довольно настойчиво предлагали стать начальником контрразведки воздушной армии, но я еще более настойчиво отказывался, не желая лезть в эти темные и запутанные дела, кстати не очень хорошо оплачиваемые по сравнению с зарплатой летчика, а летного стажа мне было не занимать, к тому времени я летал уже двадцать лет, из них пять на войне. Но после этих контактов со специальными органами бродили, конечно, в голове мысли: я отказался, а как другие? Я основательно прикусил язык. Да и было в армии, особенно среди боевых офицеров, которых много погибло от рук трусливых сталинских холуев, глубокое отвращение к этому виду деятельности, как ни романтизируй его в бесчисленных книжках библиотеки военных приключений или с киноэкрана. Все-таки сердцу боевых офицеров был ближе такой анекдот: армеец рапортует — «Разрешите доложить», а чекист — «Разрешите заложить». О чекистах мы еще вспомним, было их в армии что на бродячем псе блох — имели такой же штат, как и политотдел. Чекисты, по их уверениям, отсекали острым мечом диктатуры пролетариата врагов социализма. Конечно, сечь, да еще, как правило, своих — это не работать или воевать. Но вернемся к аэродрому Жуляны середины тридцатых годов, на котором базировалась наша эскадрилья — деревянных, грозных лишь на вид Р-5. Они должны были в случае войны обрушить на врага море свинца, огня и отравляющих химических веществ. Скажу прямо, что надеяться на это всерьез уже в те годы, означало предпринять попытку изнасилования с негодными средствами. Р-5 — из тех гробовых машин, на которых мы сами успешно уничтожали самое ценное, что было в нашей авиации — летный состав. Эти деревянные самолеты, склеенные из досточек сибирской сосны, которой у нас в Отечестве предостаточно, были покрыты перкалью — тонким брезентом, покрашенным цветным эмалитом, обычно защитных расцветок. На нем стоял двигатель М-17 мощностью в 720 лошадиных сил, содранный с немецкого двигателя БМВ. К крыльям самолета-разведчика, одновременно выполняющего и роль штурмовика, на нижнюю плоскость цеплялись бомбы на бомбодержатели. При полете на химическую атаку вместо бомб подвешивались ВАПы — воздушные авиаприборы с ядохимикатами, а по сути емкости для разбрызгивания отравляющих веществ — до ста литров каждая. В эти емкости заливался иприт, люизит и прочая гадость. Как видим, Советский Союз не только не подписал Гаагскую конвенцию, запрещающую применение химических веществ для уничтожения живой силы противника, но и не собирался ее выполнять.

Штурмовик-разведчик развивал скорость до ста сорока километров и, конечно, это чудо техники в случае боевых действий, предназначенное летать на бреющем полете, было не более чем мишенью. Опыт боевых действий в Испании, где их сбивали пехотинцы из винтовок, это подтвердил. Пилотировать Р-5 было очень сложно, хотя мы и умудрялись. На вооружении этого самолета был еще мелкокалиберный пулемет, семь и два десятых (шестьдесят две сотых) миллиметра, стрелявший при помощи синхронизатора через деревянный винт. Говорят, нет худа без добра, и именно потому, что на подобных гробах могли летать только первоклассные пилоты, мы имели хорошо подготовленный летный состав. «В Сибири лесу много» — смеялись наши ребята, похлопывая по фюзеляжу этот летающий дровяной склад. Тем не менее, мы изображали воинственные позы, и кинохроника показывала целые армады деревянных машин, заполняющих небо на воздушных парадах, проводимых по большим праздникам, к радости любителя таких зрелищ — гения и полководца.

Два года я пролетал на этих машинах и отлично изучил за это время топографическую карту Украины от Киева до польской границы, до которой было не так уж далеко — двести восемьдесят километров. Мы летали над красивейшими местами, иногда хулиганя: гоняясь на бреющем полете за колхозницами, работающими на полях сахарной свеклы. Чаще всего бывало, что женщины падали на землю, высоко задирались юбки к вящему удовольствию пилотов, но случалось, что отдельные отважные «зенитчицы», сбивали «сталинских соколов» при помощи брошенной увесистой свеклы и тяпок, попавших в деревянный винт. Это было чревато большими неприятностями. Ведь нам разрешали летать, снижаясь не ниже двадцати пяти метров. А вдоль польской границы тянулась линия УРов — укрепленных районов, возле которых нам предстояло обрушить на врага море огня и химических веществ, в случае начала войны. По другую сторону границы тянулись бесконечные цепочки бетонных дотов, построенных поляками. Все эти укрепления — и наши, и польские оказались напрасным трудом.

Русские, украинцы и белорусы с одной стороны, а поляки — с другой, косились друг на друга, а потомки тевтонов уже отковывали свои тяжелые мечи. Именно в районе старой границы мы и крутились в летнее время: Шепетовка, Чуднов, Житомир были знакомы мне с воздуха как свой карман. Не обходили мы своим вниманием и столицу еврейского казачества Бердичев, где великий французский писатель Бальзак имел неосторожность в одном из костелов узаконить брак с ветреной полькой. Летали много, особенно ночью. Случись нам воевать с немцами в ночных условиях, наверняка дали бы им форы. Но немцам хватало и дня. Мы постоянно выполняли полеты по маршруту, бомбардировали и обстреливали мишени, выливали условное отравляющее вещество, гонялись то за синими, то за красными на войсковых учениях. Жизнь изобиловала разнообразными ситуациями и типажами. Впрочем, некоторые случаи, казавшиеся комичными, очень четко показывали, как мы будем действовать в период войны. Как впоследствии оказалось — действовали еще хуже. А мы говорим о внезапном нападении…