Первые конфликты
Первые конфликты
Савелий Крамаров запомнил слова Евгения Евстигнеева, как-то сказанные на совместной вечеринке: «Я не комик и думаю, что зритель ждет от меня не смешного, а остроты. В нашей жизни наряду с трагедией много смешного, и это та емкость, из которой я черпаю материал для образа. Одной краски всегда маловато». Савелий долго размышлял над этими словами и понял, что если ему удалось в некоторых ролях разнообразить характеры героев, показать их в развитии, то остроты — сатирической — в его героях явно не хватает. На яркость, выразительность, доведенную в образе до гротеска, ему не хватало и сил и мастерства, а остроты, глубины, философичности зачастую просто не было, не заложена она была в характер его героя ни автором, ни режиссером. Непревзойденным кумиром в умении работать с авторами и текстами Савелий считал Аркадия Райкина. Мысленно он разыгрывал сатирические сценки с перевоплощением, но попытки, даже в домашних условиях, повторить интонации, мизансцены Аркадия Исааковича приводили к плачевным результатам. Савелий понял, что Райкиным стать нельзя. У него свое, только ему свойственное мастерство, своя интеллигентность, высочайшая культура и главное — своя гражданская позиция. Аркадий Исаакович был советским сатириком, пытался сделать жизнь людей лучше, честнее, не подрывая основ строя, но столь остры и реакционны были иные его персонажи, что заставляли людей думать о правильности выбранного ими жизненного пути.
Слухи будоражили души его поклонников. Было известно, что кампанию травли Райкина развязал министр культуры Александров. Начальник Управления культуры Москвы Шкодин, чья фамилия на редкость гармонировала с его деятельностью, запретил к исполнению программу Райкина, а после разноса в кабинете заведующего отделом пропаганды ЦК Шаура Аркадия Исааковича увезли в больницу с инфарктом. Савелию вновь вспомнились слова Евгения Евстигнеева: «Нельзя изворачиваться между драматургией, критикой, зрителем… Если драматург соврет, мы соврем — представляете, каким получится искусство?»
Савелий восхищался смелостью и одержимостью Райкина. Казалось, что у него не было слабостей, от него нельзя было рано избавиться, как от Владимира Высоцкого, а до этого — от Сергея Есенина, Владимира Маяковского… Разумеется, гонения сильно подорвали здоровье Райкина, но власти были вынуждены выдать ему все возможные награды: и звание народного артиста, и звание Героя Социалистического Труда, и Ленинскую премию… И после его первого появления на сцене вставал зал и около пяти минут безудержно аплодировал артисту — наверное, и за его мастерство, и за героизм гражданина. Савелий поражался выдержке артиста. Мучимый остеохондрозом и от этого слегка покачивающийся, он держался на сцене, как и во времена юности, три часа, немыслимое по напряжению время даже для вполне здорового артиста. Я уверен, что если актерское влияние Райкина на Крамарова было не столь велико, то в развитии чувства собственного достоинства, роста Савелия как личности Аркадий Исаакович Райкин, сам того не подозревая, сыграл громадную роль. Они не были знакомы. Но Райкин наверняка видел его на экране и потом узнал, что этот на вид простоватый актер проявил твердость характера в претворении своей идеи и ради нее даже пошел на конфликт с начальством, зная, что это грозит ему отлучением от любимой профессии. Вспоминает Марина Крамарова: «Когда в Лос-Анджелес приехал с концертом Аркадий Райкин, в антракте представители искусства и прессы пошли на сцену с ним повидаться. Аркадий Исаакович на каждого смотрел своими умными, добрыми и уставшими глазами. Когда его взгляд остановился на Савелии Крамарове, он просветлел. Савелий подошел к нему и с восторгом сказал: «Аркадий Исаакович, я преклоняюсь перед вашим талантом!» Райкин обнял его и при этом прослезился».
Томительные месяцы, а потом и годы без съемок выматывали душу артиста. Предложений на роли в кино не поступало, но оставалась концертная работа. Савелий не ухватился за нее, как утопающий за соломинку. Как рассказывает Марк Розовский, в его присутствии Савелию Крамарову предложили за три концерта тысячу рублей — по тем временам сумму весьма немалую. Но узнав, что в эти три дня входит шабад — суббота, когда верующие евреи не имеют права работать, Савелий от гастролей отказался. Наотрез. Не помогло администратору даже увеличение размера гонорара. Вскоре эстрадные администраторы убедились, что имеют дело не с прежним Савелием Крамаровым, без особых условий согласным на любую халтурку, а с серьезным артистом, деловым и требовательным. Я беседую о Савелии с одним из ведущих продюсеров шоу-бизнеса Эдуардом Смольным, прекрасно и досконально знающим эстраду. Еще недавно он на карте разбил нашу страну на районы, куда посылал лучших и всяких артистов с целью помочь предвыборной президентской кампании Бориса Николаевича Ельцина, и этим способствовал его победе.
Я сижу в офисе Смольного. Вспоминаем о Савелии Крамарове. Эдуард Смольный тепло говорит о его выступлениях на «Юморине» в Москве, в Олимпийском комплексе, ежедневно, в присутствии семнадцати тысяч зрителей. «Потом я договариваюсь с Савелием по телефону о его гастролях в Тамбове. Он требует моего приезда в Сочи, где сейчас находится, — рассказывает Смольный, — приезжаю. В вестибюле мне передают его записку: «Жду на кортах в парке Ривьера». Встречаю его с перекинутым через плечо полотенцем, с ракеткой в руках. Через полчаса сидим в ресторане. Вид у Савелия не как прежде, улыбчатый, беспечный, а серьезный и деловой. «Летим ближайшим самолетом Сочи?Тамбов», — предлагаю я. Савелий обеспокоен: «А если не достанем билеты?» — «Полетим в кабине летчиков. У меня свои связи в Тамбовском авиаотряде», — объясняю я. Приезжаем в Тамбов в пятницу. На субботу проданы все билеты на три концерта. Зал вмещает 1250 зрителей. Когда я узнаю, что Савелий отказывается работать в этот день, то бегу в молельный дом к раввину Синагоги тогда в Тамбове еще не было. Договариваюсь, как могу, с раввином. Тот обращается к Савелию от имени всех тамбовских евреев, взявших билеты на его концерты, обещает, что концерты ему простятся, сам лично готов отпустить ему грехи. «Если хотите, евреи сами вынесут вас на сцену», — предлагает раввин. Савелий молчит. Неуверенно выходит из «Театральной» гостиницы, расположенной в нескольких десятках метров от концертного зала. На этом пятачке выстроились евреи в ермолках и дарят Савелию цветы. Он входит в зал. Смотрит в окно. Еще не зашло солнце. Объясняет зрителям, что по этой причине не может начать концерт. Никто из зрителей не ропщет. И евреи, и русские понимают его, когда он говорит: «Я уважаю любую религию, и вы должны понять меня». Первый концерт начинается с полуторачасовым опозданием. Последний — за полночь. На следующий день едем в районный центр Инжеватово. Савелий недоволен: «Можно было работать еще в Тамбове. Сколько километров до Инжеватова?» — «Сто», — говорю я, чтобы успокоить артиста. Садимся в машину. Савелий постоянно смотрит в окно, наверное, интересуется природой черноземной полосы. Я ему рассказываю, что одним из губернаторов Тамбова был Державин. «Стоп!» — неожиданно говорит Савелий водителю, просит выйти его из машины. Я подхожу к ним и столбенею — Савелий читает водителю свой вступительный монолог. «Мы проехали ровно сто километров, — показывает он мне на дорожную отметку, — а Инжеватова нет. Я начал первый концерт. Значит, их будет не три, а четыре». Я соглашаюсь и наличными выплачиваю Крамарову деньги за «дорожный» концерт. Этот случай не повлиял на наши отношения, и когда я приехал в Сан-Франциско и позвонил Савелию, то он сказал, что сидит с ребенком и если я не приеду, то он мне не простит этого. Поговорить удалось немного: Савелию позвонили из какой-то рекламной компании, и он долго договаривался об условиях съемки ролика для этой компании. Но не в этом главное. У одних артистов бывает только популярность, а у Савелия Крамарова, помимо популярности, было признание. Это — важнее. Есть актеры, загорающиеся, как звездочки, и вскоре гаснущие. Савелий Крамаров — звезда другой величины. Я жалею, что нет на Аллее звезд памятного знака о Савелии Крамарове. Зрители должны знать прошлое и настоящее нашего искусства, тем более что Крамаров — настоящее. Я считаю за великую радость общение с этим ярким, неповторимым актером и жалею, безмерно жалею, что во время его приездов из Штатов в Москву не организовал ему концерты в столице».
К пространному монологу Эдуарда Смольного необходимо сделать несколько пояснений. В годы их общения артисты получали за сольный концерт всего несколько десятков рублей, принося государству немыслимую по сравнению с их оплатой прибыль. Особенно это было обидно таким гастролерам, как Крамаров, собиравшим битковые аншлаги.
К тому же нередким было пренебрежительное отношение администраторов к актерам, и Савелий не мог в своем положении ничего придумать лучшего, чем заставить уважать себя. Он не был ни скуп, ни алчен, и если взял у Смольного деньги за лишний концерт, то, наверное, для того, чтобы помочь синагоге, в которой молился и которой регулярно делал взносы.
Савелий даже не представлял, что в стране, где официально разрешается вероисповедание, верующий может подвергаться гонениям.
— Вы сорвали представление «Товарищ кино»! — гневался на него киноначальник, — а просите путевку в ФРГ? На Олимпийские игры!
— Туристическую всего-навсего, — замялся Савелий, — к тому же представление состоялось и без меня. Я не понимаю, в чем моя вина?!
— В том, — побагровел чиновник, — что советский артист, которому мы дали имя, сделали известным, мотается по синагогам! Строит из себя верующего! Представляете, что будет, если об этом узнает молодежь?!
Савелий побледнел, не ожидая такого натиска.
— Да, я бываю на богослужениях в центральной синагоге, — согласился Савелий, — но кому я мешаю этим? Я никогда не играл роли священнослужителей.
— Не играли, — усмехнулся кинодеятель, — нам докладывали, но мы не думали, что ваше дурачество достигнет таких вопиющих размеров. И после этого вы хотите, чтобы мы вам дали путевку в ФРГ?!
— Можно во Францию, в Италию, — предложил Савелий.
— В капстрану захотелось, а в Болгарию не желаете?
— Я люблю отдыхать в Ялте, вы же знаете, — сказал Савелий.
— Знаю, — запнулся киноначальник, выдавая этим внимание органов к артисту. — Вы — еще молодой человек, чего вам не хватает?
— «Весною — лета, осенью — зимы», — речитативом произнес Савелий, но поскольку это была песенка из его телебенефиса, из сферы, к которой не имел отношения киноначальник, то недоумение на его лице было искренним и оправданным.
Выходя из его кабинета, Савелий вспомнил о том, что через неделю он должен выехать на трехдневные съемки на Ялтинскую киностудию, и надежда на то, что ему не запретят сниматься в кино, забрезжила в его сердце.
В Ялту он поехал с товарищем, Юрой Александровым, неплохим юмористом, и задержался там, наслаждаясь морем, чудотворным ялтинским воздухом. На пляже, разглядывая симпатичных девушек, Савелий признался Юре, что если ему закроют дорогу в кино, то он покинет страну.
— Не может быть! — воскликнул Александров. — Ведь тебя снимают!
— Нет, — покачал головой Савелий, — идут досъемки фильма. Легче дать мне доиграть три дня, чем кого-то отснимать в моей роли с самого начала. Я многое понял за последнее время. Ведь они столько лет боролись с религией! Даже создали Комитет по делам церкви! Чтобы держать верующих и пастырей под своим оком. Будучи верующим в Бога, а не в победу коммунизма, я в один момент стал для них инакомыслящим. Мне рассказывал Варлен Стронгин, чей отец был директором Издательства еврейской литературы, что после 1937-го в синагогах не осталось ни одного раввина, не служащего в КГБ или не доносящего туда на своих верующих. Я делал большие взносы в синагогу. Раввин был благодарен мне. И вдруг недавно он заявил мне, что мое постоянное место отдано другому верующему. Он не мог это сделать без чьего-то, и резкого, давления на него. Ты понимаешь — чьего?
— Не может быть! — выпучил глаза Александров.
— Ты повторяешь мою любимую фразу, — улыбнулся Савелий, — в нашей жизни все может быть. Я не удивлюсь, если узнаю, что весь Святейший синод на крючке у КГБ.
Александров привстал с топчана:
— Ты собираешься уезжать, Савелий?
— Собираюсь, — вздохнул Савелий, — у меня дядя в Израиле. Может прислать вызов, если я попрошу его, — и грустно посмотрел на Ялтинскую бухту, обагренную заходящим солнцем.
— Прощаешься, — догадался Александров.
— Запоминаю, — сказал Савелий, — здесь я много снимался, любил плавать. Ялтинский воздух всегда окрылял меня.
Через день после возвращения в Москву Александров под большим секретом поведал мне, что один известнейший артист собирается покинуть страну. Я сразу подумал о Крамарове, хотя не знал о его трениях в Госкино.
— Его не хотят снимать даже на Ташкентской студии! — заметил Александров. — А еще год назад там ухватились бы за него руками и ногами!
— А он звонил на телевидение? Евгению Гинзбургу? Борису Пургалину? Они очень тепло относились к нему…
— Не знаю, — ответил Александров, — туда сейчас рвется Жванецкий. Опасайся его мафиозности.
— Почему? — удивился я. — Миша — способный человек!
— Тем более! — добавил Александров. — Талант и злодейство, к сожалению, совместимы. Я тоже уезжаю в Штаты. Там у меня одиннадцать родственников!
— А что будешь там делать? Недавно Владимир Этуш исполнил по телевизору твою очень смешную интермедию.
— Этушу не могли отказать, — возразил мне Александров, — на телевидении сейчас тоже сколачивается мафия. Без больших денег туда не проникнешь. Уже выбросили Бена Бенцианова…
— Странно, — удивился я, — ведь он многие годы был украшением экрана. А его выступление на «Голубом огоньке», посвященном городу-герою Москве, было воистину триумфальным. Аплодировал и улыбался сам Брежнев.
— Ты — наивный человек, — скорчил недовольную гримасу Александров. — Деньги сильнее Генсека. Исчез с телеэкрана Петр Лукич Муравский, Герман Орлов… На очереди Вадим Мулерман… Наступает эра Иосифа Кобзона. Вспомнишь меня!
Я действительно не раз потом вспоминал Юру Александрова, но не столько по поводу его предсказаний, а узнав, что он умер в Америке, в сорок два года. Умер от рака, надеясь, что в Штатах его вылечат.
Я думаю, что Савелий скромничал или не понимал, когда называл себя артистом чисто юмористическим. Наверное, таковым считало его и киноначальство, когда открыло ему для съемок зеленую улицу. В те времена редко вспыхивали молодые яркие сатирические звезды, такие, как Михаил Ножкин или Геннадий Хазанов — на эстраде, Владимир Енгибаров — в цирке. Хазанова с первых же гастролей стали возвращать в Москву местные обкомы партии. Его взял под свое покровительственное крыло Леонид Утесов, в оркестре которого он выступал ведущим и делал свой номер. А заведующий отделом сатиры и юмора Москонцерта Аркадий Юльевич Галь, прослушав Хазанова, высказался безапелляционно: «С таким репертуаром вы никогда не будете работать в нашей организации!»
Михаила Ножкина, чья фамилия в афише сборного концерта собирала аншлаг, «урезонило» высшее партийное начальство, заодно усмирив уже немолодого, но талантливого и острого конферансье Анатолия Милявского.
Завистливые коллеги просто выгнали своеобразного и злободневного клоуна Владимира Енгибарова из цирка, и он вынужден был выступать с вечерами пантомимы, увы, недолго, — вскоре умер после нервного заболевания. Но уже во Дворцах спорта прозвучали звонкие голоса славных поэтов-шестидесятников. В журнале «Юность» была напечатана остроумнейшая повесть «Затоваренная бочкотара» Василия Аксенова, напористая сатира преобладала в повести Фазиля Искандера «Созвездие Козлотура». Потом на «усиление» руководства «Юности» прислали комсомольского работника поэта Андрея Дементьева, но джинна свободы уже выпустили из, казалось, навеки закупоренной бутылки; вышла на экраны, правда третьей степени, то есть на экраны сельских клубов, правдивая кинокартина Отара Иоселиани «Листопад», на коробке с пленкой которой, поговаривали, лично восседал целых три года первый секретарь ЦК партии Грузии Мжаванадзе, регулярно выходила 16-я полоса «Литературки», чтение которой многие читатели газеты начинали именно с этой сатирической полосы…
В творчестве Савелия Крамарова были и лиричные герои с доброй душой, но более запоминались зрителям такие же, как и они сами, «совки», оглупленные тоталитарной системой и доведенные артистом до гротеска, до такой узнаваемости и выразительности, что вызывали в кинозалах раскаты смеха, столь точно и образно были отражены артистом их тупость и беззащитность перед властью, вытравляющей у людей здравомыслие и живые чувства.
Я думаю, даже в этом уверен, что Савелий не сразу, а после больших сомнений и переживаний решился покинуть родину. Как позже писал о себе Василий Аксенов, он уехал преподавать славистику в одном из американских университетов и, проезжая по новой для себя стране, настроил радиоприемник на Россию и услышал официальное сообщение о том, что он лишен советского гражданства. Он предполагал, что такое может случиться. Первый секретарь Московского отделения Союза писателей однажды доверительно посоветовал ему: «Уезжайте! Этому будут рады и наши и ваши!» Под «вашими» он подразумевал сторонников писателя по общепризнанному тогда крамольным литературному сборнику «Метрополь».
Кто эти «ваши» — сейчас легко проверить. Вероятно, один из них изображен в повести Аксенова «Ожог» под фамилией предателя Штейнбока (настоящая фамилия писателя, давно работающего под псевдонимом). Кстати, именно этому писателю была открыта дорога в печать и на радио вскоре после партийного осуждения «Метрополя», в то время, когда остальные его участники еще долго находились в запретном для издания их произведений списке.
Савелий, кстати, как и Аксенов, решил уехать из страны честно и без скандала, юридически обоснованно, на воссоединение с дядей, проживающим в Израиле. Он подал в ОВИР необходимые документы и со дня на день ждал разрешения на выезд.
Он пришел прощаться со мною, зная, что я печатаюсь в центральной прессе, а на его отвальную наверняка просочатся сотрудники органов и перепишут всех, кто пришел прощаться с артистом, покидающим, а следовательно, как считалось тогда, и предающим родину. Один из них тогда смело пришел на прощание с Савелием, человек и в сатире отважный, и, на удивление многих, в самые трудные времена держащийся на плаву, об истинном лице которого люди узнали сравнительно недавно из публикации в газете «Московский комсомолец» рассказа Андрея Яхонтова «Король смеха». Меня поразил внешний вид Савелия. В его взгляде не чувствовалось даже тени веселья. Казалось, что осунувшееся, почерневшее лицо вот-вот оживет и взорвется обаятельной улыбкой, или шуткой, или задорной фразой, но оно оставалось грустным и обреченным на печаль. Савелий принес мне на память книгу об Ильфе и Петрове — редкое издание, несомненно, ценное для него, а маме — коробку конфет. Он знал, что она больна, и рассказом о своем отъезде не хотел расстраивать ее. Позднее это был вынужден сделать я, и лицо мамы побелело от волнения.
— Когда из страны уезжают такие артисты, это очень плохо для страны, — с трудом вымолвила мама, у которой начался приступ стенокардии.
— Ты сделал мне в жизни только хорошее, — сказал Савелий и перехватил мой взгляд на телефон, — зря боишься, на всех пленки не хватит. И стукачей боишься, что могут прийти на мою отвальную, Поэтому я сам пришел прощаться с тобою. Совершаю объезд друзей, которых больше не увижу никогда. — Тут его глаза увлажнились, задрожал голос, но он взял себя в руки. — Когда я поехал на свою первую кинопремьеру, у меня даже не было пальто. Прямо в машине мне передал свое Оскар Волин, и я, без примерки, заявился в нем в Дом кино. Слава богу, пальто оказалось моего размера. Другое пальто, демисезонное, мне подарил Лифшиц — партнер Левенбука, а сам Левенбук — модную рубашку, в которой я снялся для фотографии из серии «Артисты кино». Разве такое забудешь… Здесь я пережил немало… Радости тоже были… Они останутся в моей душе… Леонид Петрович Гайдай… Внешне строгий, но добрейший человек. Я надеялся на него. Ты не знаком с ним?
Я промолчал, и к этому были основания. Я сравнительно недавно познакомился с Леонидом Петровичем Гайдаем и даже успел поговорить с ним о Крамарове. А произошло это так. В середине семидесятых мы с ним летели в Томск для выступлений во Дворце спорта. Мы — заведующий отделом юмора и фельетонов «Литературной газеты» Виктор Веселовский, писатели Владлен Бахнов и Борис Ласкин, ваш автор и кинорежиссер Леонид Гайдай с фильмом «Не может быть!», еще не вышедшим на экраны страны. В первом отделении вечера выступали писатели, во втором — на сцену выходил Леонид Гайдай, обычно под бурные аплодисменты, внешне — хмурый, казалось, что недовольный собой. Немногословно рассказывал о работе над новой кинокомедией и предлагал зрителям самим оценить его фильм.
Но первое же наше представление закончилось скандально. У меня в программе был номер «Тосты». Пользуясь трехчасовой разницей между Москвой и Томском и в результате этого бессонницей, я, лежав кровати, придумал томский тост.
«Я поднимаю бокал за то, чтобы в Москве было построено такое высотное здание, из которого был бы виден город Томск! И было бы видно, что в этом городе живут сотни тысяч честных тружеников, десятки тысяч замечательных студентов и футбольная команда «Томич»!
Еще на два этажа надстроить это здание, да так, чтобы было видно, что в этом городе живут умные интеллигентные люди, к которым нужно присылать не только артистов Большого театра, Аркадия Райкина и Аллу Пугачеву, но и французский оркестр Поля Мориа!
Еще на два-три этажа надстроить это здание, да так, чтобы было видно — есть ли в магазинах Томска селедка и другие неизвестно куда исчезнувшие «дефициты»!
Поэтому я поднимаю бокал за то, чтобы в Москве было построено такое высотное здание, из которого всегда и в любую погоду был бы виден славный город Томск!»
Об отсутствии на прилавках города селедки и других продуктов и о том, как это переживают томичи, мне рассказал водитель, подвозивший нас из аэропорта в гостиницу.
Едва я успел сойти со сцены, как в артистическую ворвался директор дворца спорта, у которого дрожали губы и руки.
— Там, в ложе, — Лигачев, — еле вымолвил он, — другие секретари обкома… Был скандал. Мне сказали, кого я вызвал… Я отвечаю за концерт… А вы, — обратился он ко мне, — про селедку говорите…
— Ну и что? — сказал я. — Вы слышали, как бурно реагировал зал?
— Это вы его спровоцировали, — выпучил глаза директор Дворца. — Снимите селедку! Тем более что она есть только в обкомовском буфете… Снимите! Иначе снимут меня…
Мне стало искренне жаль этого, по сути, ни в чем не повинного человека.
— Подумаю, — заметил я, — чем-нибудь ее заменим. Чего у вас еще не хватает в городе?
Директор дернулся и побледнел, казалось, у него вот-вот остановится сердце.
Первым за директора заступился позитивный сатирик Борис Ласкин, печатавшийся аж в газете «Правда» с юмористическими рассказами, в которых хорошие люди после ряда комических недоразумений оказывались еще лучшими.
— Варлен Львович, я — член парткома Союза писателей, и если вы не снимете этот тост, то я откажусь от совместных выступлений. И кстати, зачем вы лезете в бутылку, когда уже одной ногой стоите в СП?!
— Чем-нибудь замени этот номер! — угрожающе прошипел мне Веселовский. Осуждающе смотрел на меня Владлен Бахнов, и когда через год я попросил у него рекомендацию в Союз писателей, то он отказал мне в этом резко и безоговорочно.
Никак не проявил себя Леонид Гайдай. Был по-прежнему мрачен и сосредоточен на своих мыслях.
Я заменил предпоследний абзац в тосте, предложив построить здание, из которого было бы видно, что в городе Томске есть и что еще нужно прислать. Эта формулировка всех удовлетворила, и оставшиеся концерты прошли без нареканий. Уже в те годы начались перебои с продуктами, особенно на периферии. Для нас специально готовили обеды, но кроме почерневших куриц и вареных рожков ничего предложить не могли. Гайдай сумрачно жевал жесткую курицу, запивая ее жидко заваренным чаем и ни на кого не поднимая глаз.
Потом мы сели в самолет, но он вместо Москвы приземлился в Горьком. Через час ожидания нас снова пригласили в самолет, затем попросили покинуть его. До ночи мы промаялись в аэропорту. Бахнов и Веселовский пытались шутить, но Гайдай не реагировал даже на анекдоты, полностью уйдя в свои мысли. Посадку объявили посреди ночи, и мы из Горького в Москву летели три часа вместо положенного часа. Почему — нам не сказал никто. Может, не открывались шасси или посадке мешала другая поломка в самолете? Или обледеневшая полоса? Леонид Гайдай поднял глаза, и они гневно сверкнули в полумраке, когда пассажиров-японцев стали пересаживать из носа в хвост самолета. Перелет длился более семи часов. Многих пассажиров тошнило. Гайдай стал еще сумрачнее, а выходя из самолета, буркнул коллегам по гастролям:
— Все-таки Стронгин был прав. Всюду бардак, и молчать об этом нельзя.
Мы остановились в вестибюле аэропорта в ожидании получения багажа. Улучив момент, я обратился к Леониду Петровичу:
— Мне очень понравился дуэт — Куравлев и Крамаров. Не собираетесь ли вы использовать его в других фильмах?
От неожиданности вопроса Гайдай вскинул брови:
— Не собираюсь. В моем плане фильм, где для них нет ролей, хотя я очень люблю обоих. Крамаров растет от фильма к фильму. Только спешит часто сниматься. Надо выбирать роли. Впрочем, он еще сравнительно молодой, неопытный артист, и выбирать ему особенно не из чего. К тому же есть такие колоссы, как Леонов, Никулин, Вицин, Моргунов, Пуговкин, Филиппов, Этуш, такой талантище, как Андрей Миронов. Но я знаю, что даже он не в милости у Лапина (начальник телевидения. — В.С.), нашедшего у артиста семитские черты. Я догадываюсь, что вы дружите с Савелием. Я тоже симпатизирую ему. Если бы он проявил себя в театре, мне было бы легче добиваться его утверждения на роль.
Тут объявили о приходе багажа нашего рейса, и мы с Гайдаем расстались. Мне показалось, что он недоволен не только сервисом в Томске, тяжелым перелетом, но и тем, что очередной фильм, прекрасно принятый зрителем, все-таки не стал новой вершиной в его творчестве. Успех его всегда состоял в умелом синтезе сатиры и эксцентрики, но, наверное, рамки сатиры в фильмах сужали, и это нервировало режиссера. О разговоре с ним я не решился рассказать Савелию, тем более что он уже не мог ничего решить в его судьбе, даже поднять ему настроение.
Я стал отговаривать Савелия от отъезда:
— Тебя знает вся страна! Помнишь встречу в «Березках»? Где ты еще будешь так любим, так популярен, как здесь?
Неожиданно Савелий напрягся, словно что-то неожиданное вошло в его душу, и внимательно посмотрел на меня:
— Мне никто еще не говорил такое!
Он задумался. А я, наверное, понял, почему никто из «друзей» не отговаривал его от отъезда. Одни хотели избавиться от талантливого конкурента, другие внутренне злорадствовали, наблюдая, как дошедшая до маразма тоталитарщина разбрасывается своими талантами.
Недругов Савелия я обнаружил вскоре после его отъезда, когда на сцене и экранах возник артист Ярмольник.
— Смотрите! — вопили они. — Появился новый Крамаров!
— Двух Крамаровых быть не может! — возразил я. — Как двух Ильинских! Двух Петров Алейниковых!
Многие поют песни Булата Окуджавы, даже голосово сильнее, но обаяние Булата Шалвовича делает его исполнение не сравнимым ни с каким другим. Очень близка к душевному настрою автора, по глубине проникновения в суть его песен, польская певица Марыля Радович, близка, но никогда не заменит самого Булата, Еще меньшее число певцов отваживаются исполнять песни Владимира Высоцкого. Надо столько пережить, сколько он, столько работать на сцене душевно и физически, чтобы заиметь хотя бы голос Высоцкого, а глубину мышления, чувств, сопереживания людям — никогда не удастся никому. Может, появится певец с не меньшим накалом чувств, со своей манерой пения и весьма неглупый, но это все равно не будет второй Высоцкий.
Меня забавляли бесконечные газетные и телеинтервью Иосифа Кобзона, обещавшего подготовить программу из песен Высоцкого. Его обещания остались пустыми словами.
Уезжал из страны Савелий Викторович Крамаров — единственный и неповторимый.
Неожиданно он поник и посмотрел на меня полными грусти и боли глазами.
— За последние три года у меня было двенадцать съемочных дней. Ты понимаешь, что это значит для меня?! Здесь мое творчество закончилось, — вздохнул он, и мне показалось, что спазмы сдавили его горло, заставив собираться с силами для дальнейшего разговора, — попробую себя в другой стране. Если что-либо значу как артист, то пробьюсь и там. Хоть в какой-то мере. В Талмуде говорится о людях-странниках. Вероятно, таким странником стану я.
— Я не заглядывал в Талмуд, — сказал я Савелию, — но представляю, что судьба странника тяжела и полна опасностей.
— А когда мне было легко? — вдруг улыбнулся он. — Когда было приятно жить и работать? В пяти-шести фильмах, в нашем телебенефисе…
Он говорил проникновенно о том, что прочувствовал, пережил, и я перестал перечить ему. Снова вспомнилась песенка из телебенефиса: «А мне опять чего-то не хватает». Песня действительно была о нем, о Савелии Крамарове, ему всегда чего-то не хватало — новых ролей, удовлетворенности своей работой, любимой жены, ребенка и… своего бассейна, о котором он мечтал, пусть даже крохотного, но своего, куда можно бултыхнуться в любое время. «У меня однокомнатная квартира и машина, этим ограничено мое благосостояние, — как-то заметил он мне, — неужели я не заслужил на свои деньги купить то, что мне хочется?!» Похожее говорил Федор Шаляпин, когда у него реквизировали небольшой особняк на Садовом кольце, где ныне расположили его музей.
— Я никого не эксплуатировал, не грабил, я зарабатывал деньги своим голосом. Почему у меня отнимают мой дом?!
Необычные «странные» люди — всегда не хотели жить и думать как все. В результате их странствия по миру становились их судьбою.
Я понял, что главная причина, из-за чего уезжает Крамаров, не ограничение в жилплощади, не отказ в туристической поездке в ФРГ, как позже утверждали на киностудии, а приостановление его творческой жизни, которой ему не хватало как воздуха. Я не помню деталей нашего прощания. Помню, что в квартире царила гробовая тишина, изредка прерываемая обычными в такой ситуации словами, пожеланиями удачи. Ведь тогда считалось, что люди, покидающие страну, уезжают навсегда. Мы в последний раз встретились взглядами, прямо посмотрели в глаза друг другу, потому что были всегда откровенны и честны в отношениях между собой, и, наверное, еще что-то большее связывало нас, что могут понять только «сыновья врагов народа», какими мы числились долгое время.
Савелий тихо прикрыл за собою дверь, а у меня екнуло сердце, я понимал, что закончилась добрая и неповторимая часть моей жизни, что от меня ушел друг, который ни разу не предал, не обманул меня, который ждал от меня добра, а я всегда старался не обмануть его ожидания.
Передо мною две фотокарточки Савелия, вышедшие массовым тиражом для поклонников кино и продававшиеся в киосках «Союзпечати». Это две разные фотографии одного человека. На первой из них фотограф уловил его мягкие и нежные интеллигентные черты, добрые, проникновенные глаза. На оборотной стороне посвящение: «Моему лучшему другу Варлену Стронгину». «Здесь я похож на Алена Делона», — с долей шутки говорил о себе Савелий. Вероятно, он должен был выглядеть таким красивым и благообразным юношей, если бы его детство сложилось нормально, если бы в кино на роли главных положительных героев требовались не так называемые «социальные типы» деревенско-пролетарского характера, зачатые родителями в революционных условиях злобы, нищеты и веры в коммунистическую утопию, сражавшиеся с природой и уничтожавшие ее, и от этого страшного сумбура их лица приобретали суровость и неправильные, но кажущиеся мужественными черты лица.
На второй фотографии Савелий ближе к типу героев, востребованных советским кино, но его вызывающий полууголовный задор смягчает улыбка, и кажется, что в нем борются человечность с грубостью, вера в доброту и социалистически оправданная нахальность, которой никто и ничто не сможет противостоять.
Каким Савелий Крамаров станет в Америке?