Глава шестая «ИОГАНН, РЕГЕНТ И ГЕРЦОГ»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава шестая «ИОГАНН, РЕГЕНТ И ГЕРЦОГ»

Часто видя бык свои золотые роги,

Поднимает к небесам безрассудно ноги,

И не зная на небо никакой дороги,

Хочет счастья, чтоб его поверстали в боги.

Эпиграмма на свержение Бирона неизвестного автора

«Безмятежный переход престола»

В воскресенье 5 октября 1740 года за обедом императрице стало дурно. Срочно приглашенные во дворец Черкасский и Бестужев-Рюмин после краткого разговора с Бироном отправились к больному Остерману; «душа» Кабинета порекомендовал прежде всего издать распоряжение о наследнике престола. В тот же день манифест о наследнике, «великом князе Иоанне Антоновиче», был написан секретарем Кабинета Андреем Яковлевым под диктовку Остермана.[253] От обсуждения вопроса о правителе-регенте осторожнейший министр уклонился, но зато предложил образовать регентский совет. Эта идея определенно не понравилась Бирону. «Какой тут совет! — заявил он вернувшемуся от Остермана Рейнгольду Левенвольде. — Сколько голов, сколько разных мыслей будет».

Горе Бирона было искренним: по словам прусского посла Акселя Мардефельда, он безутешно рыдал и даже упал в обморок. Однако ему было жизненно необходимо в оставшееся время упрочить свое положение при дворе. При этом действовать открыто было не в его стиле, о котором саксонский дипломат отзывался: «В манере герцога было так управлять делами, которых он более всего желал, что их ему в конце концов преподносили, и казалось, что все происходит само по себе». Поэтому в записке «Об обстоятельствах, приготовивших опалу Эрнста Иоганна Бирона, герцога Курляндского», написанной уже в ссылке, бывший правитель мог, не слишком кривя душой, утверждать, что он стал регентом только после настойчивых просьб окружавших его лиц. Эти лица — прежде всего Миних и Остерман — на следствии после их ареста в 1741 году охотно уступали «честь» выдвижения Бирона друг другу. Бирон в упомянутой «Записке» на первом месте в числе «просителей» называл фельдмаршала Миниха, от которого он, герцог, неожиданно узнал: «Присутствующее у меня собрание — ревностные патриоты, которые, после многих размышлений и единственно в видах государственной пользы, нашли способнейшим к управлению Россией меня». Миних в своих мемуарах валил все на Остермана и Черкасского, сын фельдмаршала Эрнст Миних называл Черкасского и Бестужева-Рюмина; сам же Бестужев на следствии в 1740 году указывал, что именно Миних был «первый предводитель к регентству» Бирона. Современник и первый историк «эпохи дворцовых переворотов» немецкий пастор Антон Бюшинг рассказывал, как Миних пытался убедить его в том, что именно Остерман и Черкасский «сделали» Бирона регентом, в то время как ученый «за подлинно ведал, что генерал-фельдмаршал Миних в последнюю смертельную болезнь императрицы из дворца совсем не выезжал и ночи в одном покое с герцогом Курляндским проводил». От отца не отставал Миних-сын: он исправно докладывал Бирону, что говорят о нем при дворе, и герцог заслуженно «за шпиона его почитал».[254] Другим инициатором «выдвижения» Бирона выступил Алексей Петрович Бестужев-Рюмин, не без основания считавший свое участие в деле утверждения регентства решающим, поскольку он разработал и обеспечил его «техническое» исполнение.

Вечером 5 октября у Бирона собрались Миних, Черкасский, Бестужев-Рюмин, А И. Ушаков, А. Б. Куракин, И. Ю. Трубецкой, Н. Ф. Головин, Р. Левенвольде, которые сочли герцога «способнейшим к управлению Россией» и наиболее «приятным народу» в качестве правителя. После такого «консилиума» появился Остерман, чуть ли не на носилках доставленный во дворец. Вице-канцлер, скорее всего, старался не отстать от большинства, но по обыкновению от любой инициативы уклонялся. Герцог скромно отказывался от власти: «Плохое состояние моего здоровья, истощение сил, наконец домашние заботы — все это в настоящее время вынуждает меня думать только об одном: как бы мне устраниться от государственных дел и провести спокойно остаток жизни. И если будет угодно промыслу пресечь дни императрицы — я сочту себя свободным от всего и надеюсь, вы дозволите мне остаться среди вас, пользоваться моим положением, ни во что не вмешиваясь, и — быть вашим другом».

Правда, после этой речи Бирон сообщил, что императрица «соизволила указать духовную и последнее свое завещание написать». Такое внезапное распоряжение едва ли соответствовало действительности, но понятливый Бестужев сел писать царскую «духовную». Герцог удалился со сцены, но оказавшийся рядом Густав Бирон неожиданно предложил, чтобы «Синод и Сенат… челобитную ее императорскому величеству подали». Идея «народного» волеизъявления на предмет назначения регента была немедленно подхвачена, Бестужев стал сочинять и эту «челобитную» вместе с вовремя подоспевшим князем Н. Ю. Трубецким и дипломатом Карлом Бреверном. Исторический документ записал секретарь Кабинета Андрей Яковлев, а канцлер А. М. Черкасский своим авторитетом его «апробовал».[255]

Единодушие при выдвижении регента едва ли было искренним. Позднейшие допросы секретаря Кабинета Андрея Яковлева сохранили слова генерал-прокурора Трубецкого, сказанные им перед смертью Анны Иоанновны: «Хотя де герцога Курляндского регентом и обирают, токмо де скоро ее императорское величество скончается, и мы де оное переделаем», — которые Остерман тут же распорядился Яковлеву записать.[256] Сам же секретарь Кабинета явно симпатизировал Анне Леопольдовне и ее мужу, сообщал им о действиях Бирона и готовившихся документах.

При таких «сторонниках» начинать борьбу за власть было рискованно; но герцог был человеком решительным — или годы власти уже приучили его к мысли, что все случится согласно его воле. Да и особого выбора у него не было. Даже вполне законное положение других должностных лиц ничего им не гарантировало в послепетровской России; «внезаконный» же статус фаворита грозил немедленным «падением» с уходом источника милостей. Утверждение регентского совета во главе с враждебно расположенной к Бирону матерью императора делало такой исход почти неминуемым. Но даже если бы опала не последовала немедленно, надо было ожидать удаления из властного круга. Пришлось бы терпеть выпады тех, кто раньше безропотно исполнял прихоти фаворита и толпился в передней унизительно просить покровительства или денег. Ему оставалось бы удалиться в «собственное» герцогство, чтобы исполнять указания из Петербурга и сносить претензии вольных баронов, сознававших, что их герцог лишился силы. Да и серьезных противников у герцога не было — каждый наперебой стремился предложить регентство, подслужиться, не отстать от других. Позднее свергнутый Бирон сказал, что из всех окружавших его вельмож «никто такой християнской совести не был, чтоб ему в том отсоветовать», — и был прав: таких среди высшей знати действительно не нашлось.

Вокруг давно уже недомогавшей императрицы закручивались интриги большой европейской политики. Умерший в мае 1740 года «прусский Калита» король Фридрих Вильгельм оставил сыну исправный государственный механизм и 76-тысячную армию, что в сочетании с амбициями молодого Фридриха II предвещало изменения в европейском «концерте». Наметилось сближение Пруссии и Франции, чьи правительства ожидали смерти австрийского императора Карла VI и готовились предъявить территориальные претензии на австрийское «наследство». Накануне крупного международного конфликта позиция России имела принципиальное значение, и на нее нужно было умело повлиять.

Первым в Петербург прибыл французский посол Иоахим Жак Тротти, маркиз де ля Шетарди, чьей задачей было ослабить австрийское влияние при русском дворе. Франция стремилась сделать Пруссию своей союзницей в будущем конфликте с Габсбургами и подталкивала Швецию к войне с Россией; о воинственных настроениях в Стокгольме русский посол М. П. Бестужев-Рюмин докладывал уже с начала 1739 года. Данные маркизу инструкции предусматривали и такое средство, как устранение «иноземного правительства» России; в этой связи ему рекомендовалось обратить внимание на недовольство старинных русских фамилий. В мае 1740 года в Петербург прибыл английский посол Эдвард Финч, получивший, в свою очередь, указания наблюдать за французским дипломатом и информировать Лондон «об интригах и партиях, которые могут возникнуть при русском дворе». За этим в Петербурге уже внимательно следили их австрийский, шведский и прусский коллеги.

Дипломаты стремились собрать максимально полную информацию о ситуации и спрогнозировать ее развитие. Их донесения показывают, что принцесса Анна опять проявила характер. По поручению жены Бирона барон Менгден уговаривал ее примкнуть к прошению о назначении Бирона регентом; но Анна отказалась, поскольку сама (по данным английского посла) рассчитывала получить власть. Открыто выразить свое несогласие она не могла, но вместо одобрения на «избрание» регента заявила явившимся к ней вельможам, «чтоб они таким образом поступали, как они в том пред Богом, пред его императорским величеством, пред государством и пред светом ответствовать могут».

Решить дело с первого захода не удалось. Утром 6 октября Анна Иоанновна подписала только манифест о наследнике престола, но в нем не содержалось никаких упоминаний о регенте, хотя было понятно, что младенец-император управлять государством не мог. Сам Бирон писал, что после аудиенции, на которой Миних и прочие умоляли ее величество объявить его регентом империи, императрица «не рассудила за благо ответствовать». Она вызвала к себе фаворита и спросила, давно ли он служит ей. «И на мой ответ, что уже двадцать два года имею счастье находиться в службе ее величества, сказала: „Намерение мое не исполнилось: я не успела наградить вас по заслугам. Но не сомневайтесь, что вам воздаст Господь. Фельдмаршал сказал мне такую вещь, что я продумала всю ночь“. Я понимал, в чем дело». Как видим, герцог не нуждался в подробных объяснениях. Однако, судя по донесениям дипломатов, положение больной несколько улучшилось — ни она сама, ни окружающие не ожидали ее кончины. Императрица то ли еще надеялась на выздоровление, то ли просто была не готова к такому повороту событий, чему, возможно, способствовал и оказавшийся поблизости Остерман.

Началось приведение подданных к присяге; в честь «благоверного государя, великого князя Иоанна» был совершен торжественный молебен в Петропавловском соборе. Но составленное Бестужевым-Рюминым «Определение» о регентстве с датой «6 октября» императрица не подписала и оставила у себя. Второй экземпляр «определения» (без даты) забрал Остерман.[257]

Потерпев неудачу, Бестужев принялся срочно создавать «общественное мнение». Кроме «челобитной» о назначении Бирона регентом от виднейших сановников во главе с Минихом и Остерманом (ее герцог предусмотрительно не доверил никому и забрал себе), Бестужев сочинил еще одну «декларацию», провозглашавшую, что «вся нация <…> регента желает», и призвал подписать ее более широкий круг придворных, включая старших офицеров гвардии «до капитан-поручиков» — после 1730 года игнорировать гвардию было бы уже неосторожно. Чтобы избежать неуместных споров, кабинет-министр установил для подписывавших очередь, «впущая в министерскую человека только по два и по три и по пять, а не всех вдруг»; для убедительности приглашенным зачитывали еще какое-то «увещание», до нас не дошедшее.

По данным саксонского посла, «декларация» собрала 197 подписей. Таким образом, помощники герцога подготовили обоснование для провозглашения его регентом, даже если бы умиравшая Анна отказалась это сделать. Бирон же мог утверждать, что почти 200 человек «добровольно обязались действовать в пользу назначения моего к регентству», о чем сам он якобы узнал только спустя сутки.

Тогда сановники заставили герцога согласиться на регентство, давая честное слово разделить с ним тягость предстоявшего бремени. Наконец, как писал Бирон в «Записке», он согласился — но тут же пожалел об этом и сам остановил Анну, готовую подписать заготовленный «письменный акт»: «Я умолял императрицу не делать этого, представляя, что отказ ее величества утвердить акт почту полным вознаграждением за все мои службы и услуги. Государыня взяла бумагу и положила ее к себе под изголовье».[258]

В небольшой «Записке» Бирон создал настоящий драматический сюжет. Однако вполне вероятно, что в те тяжелые для него дни он не только изображал из себя скромника, а действительно испугался бремени власти. Ведь пробыв десять лет у трона, герцог не мог не понимать, какую роль берет на себя. Или, возможно, только на миг оробел — но свита уже играла короля и ставила его в безвыходное положение, «сваливая» на него ответственность за прошедшее десятилетие.

Кажется, Бирон все-таки чувствовал опасность — не случайно он потребовал прибавить к «акту» статью о своем праве досрочно сложить полномочия регента в любое время. Но механизм «выборов» был уже запущен. Принцессу Анну не оставляли наедине с императрицей, а герцог Антон вообще был допущен к ней лишь однажды, 8 октября. Не всегда пускали к умиравшей Елизавету (потом это обстоятельство будет поставлено в вину Бирону). Впрочем, завеса секретности, которую стремились создать вокруг императрицы, по-видимому, без особого труда преодолевалась иностранными дипломатами. Так, Шетарди в ответ на уверения Остермана в том, что ничего серьезного не происходит и беспокоиться не о чем, не смог отказать себе в удовольствии рассказать министру, как в покоях Анны одновременно делали кровопускание Бирону и матери наследника.

К 11 октября удалось преодолеть сопротивление Анны Леопольдовны — она дала-таки согласие на регентство. Безуспешными остались робкие попытки ее мужа изменить ситуацию: Антон Ульрих то посылал своего адъютанта разведать о происходившей в Кабинете подписке, то отправлялся за советом к своему покровителю Остерману. Опытный царедворец намекнул своему протеже, что действовать можно только в том случае, если у принца есть своя «партия», а иначе разумнее присоединиться к большинству.

Но перед Бироном были и более серьезные препятствия, чем инфантильная и недружная брауншвейгско-мекленбургская пара. Начиная с 14 октября в донесениях Шетарди и других дипломатов опять появились сообщения о планах создания как будто уже отвергнутого регентского совета из 12 человек, в котором принцессе Анне должно принадлежать два голоса. Шетарди узнал о переговорах Бирона с Финчем; шведский посол доложил, что их целью являлось помещение состояния герцога в английские банки. Правда, в опубликованных депешах Финча не сообщается о подобном визите — точнее, вообще нет сведений о происходивших между 11 и 15 октября событиях. Мардефельд же передал в Берлин, что Бирона не ввели в состав регентского совета и его слуги уже начали прятать имущество.[259] Эти известия имели под собой основание. После свержения Бирона оказалось, что он успел часть своих ценностей отправить в курляндские «маетности», где их пришлось разыскивать.

Скорее всего, новая попытка создания регентского совета была ответным ходом Остермана, прекрасно понимавшего истинный смысл «единодушия» при выдвижении герцога. Но в отличие от междуцарствий 1725 и 1730 годов теперь ни у кого не возникло и мысли о контроле над верховной властью со стороны Сената или каком-либо ограничении самодержавной власти. Прошедшие со дня смерти Петра I «дворские бури» похоронили возникшую было идею правового регулирования самодержавной монархии.

Изменить ход событий не удалось. У Бирона оставался его последний ресурс, и он его использовал. В среду 15 октября герцог бросился в ноги к Анне; умиравшая императрица не смогла отказать единственному близкому ей человеку. Позднее Бирон признавал, что был заранее извещен врачами о неминуемой кончине императрицы и желал любой ценой получить ее санкцию на регентскую власть.[260] Верного Бестужева Бирон отправил уламывать Остермана. Камердинер герцога Фабиан на допросе показал, что «как ее императорское величество весьма больна была, то оной бывшей регент приказал ему, Фобияну, чтоб он шел в дом графа Остермана и там, вызвав Бестужева, сказал бы ему: „Ежели дело сделано, чтоб он наперед к нему бывшему регенту был“».

Камердинер выполнил поручение, но Бестужев сообщил, что «дело» еще не сделано — однако в тот же день или (по имевшейся в руках следователей в 1741 году собственноручной записке Бестужева) на следующее утро «определение» о регентстве было подписано при участии и в присутствии вездесущего Остермана. Объявленный после смерти Анны документ датирован 6 октября. Это явно не соответствовало действительности и дало основание заподозрить фальсификацию, о чем сразу же заговорили иностранные дипломаты и противники Бирона. Но сам он был доволен и, выйдя к окружающим, поблагодарил их: «Вы, господа, поступили как римляне».

Прямого подлога, очевидно, все же не было, хотя подлинного рукописного текста распоряжения о регентстве у нас нет. Но вокруг умиравшей императрицы была сплетена столь густая сеть интриг, что даже если бы она отказалась исполнить волю фаворита или физически уже не смогла подписать документ, это едва ли изменило бы ход событий. В дело пошли бы заготовленные Бестужевым выражения «общественного мнения», и едва ли Бирон согласился бы упустить свой шанс. Во всяком случае, «безмятежный переход престола» (который мог удивлять английского и других послов) скрывал за кулисами очередную «переворотную» ситуацию. Вновь власть демонстрировала неустойчивость и зависимость от сиюминутного расклада сил — даже в условиях относительно «спокойной» передачи полномочий и при заранее определенном наследнике.

Для сравнения уместно вспомнить ситуацию в соседней империи. Австрийский монарх Карл VI умер почти одновременно с Анной. Его кончина вызвала новый европейский конфликт и войну за «австрийское наследство», но внутриполитических потрясений не было: власть перешла к дочери Карла Марии Терезии, чьи права были утверждены специальным документом — Прагматической санкцией, принятой сословными учреждениями всех частей империи. Претензии на трон (от имени своей жены — дочери старшего брата Карла VI, императора Иосифа I) выдвинул только курфюрст соседней Баварии Карл Альбрехт, и то в расчете на прямую поддержку Франции.

17 октября 1740 года Анна Иоанновна скончалась между 21 и 22 часами в полном сознании и даже успела одобрить своего избранника: «Небось!» Вновь в нужный момент (великое искусство) показал себя генерал-прокурор Н. Ю. Трубецкой. Сохранился автограф его распоряжений Сенату: задержать почту, учредить заставы на выезде из столицы; вызвать гвардейские полки к восьми утра к «летнему дому», где умерла императрица. Туда же надлежало явиться часом позже сенаторам, синодским членам и особам первых шести рангов. Не забыл генерал-прокурор и о новом титуле «регента» для Бирона.[261]

Так же быстро действовал Остерман. В своем «мнении» Сенату он предлагал немедленно отправить «циркулярные рескрипты» к русским послам за границей и закрыть все дороги, чтобы опередить известия дипломатов из Петербурга. Самого же Бирона он просил подписать рескрипты, отправляемые в Турцию и Швецию, и направить личные письма султану и визирю, подчеркнув в них «твердость и непоколебимость» внешней политики империи.[262]

Подробную и, по-видимому, точную картину происходивших в этот момент событий оставил сын фельдмаршала Миниха: «Как скоро императрица скончалась, то, по обыкновению, открыли двери у той комнаты, где она лежала, и все, сколько ни находилось при дворе, в оную впущены. Тут виден и слышен был токмо вопль и стенание. Принцесса Анна сидела в углу и обливалась слезами. Герцог Курляндский громко рыдал и метался по горнице без памяти. Но спустя минут пять, собравшись с силами, приказал он внесть декларацию касательно его регентства и прочитать пред всеми вслух. Почему когда генерал-прокурор князь Трубецкой с означенною декларациею подступил к ближайшей на столе стоявшей свече и все присутствующие за ним туда обратились, то герцог, увидя, что принц Брауншвейгский за стулом своей супруги стоял, там и остался, спросил его неукоснительно: не желает ли и он послушать последней воли императрицы? Принц, ни слова не вещав, пошел, где куча бояр стояла, и с спокойным духом слушал собственный свой, или паче супруги своей, приговор. После сего герцог прошел в свои покои, а принцесса купно с принцем опочивали в сию ночь у колыбели молодого императора». В этой зарисовке отразились и растерянность неискушенных в придворных интригах родителей императора, и сочетание «беспамятной скорби» с зорким контролем за действиями присутствующих со стороны Бирона. Кстати, сам он позднее писал, что был безутешен и весь день 18 октября даже не выходил из своих покоев…

Очередной тур борьбы за власть герцог выиграл. Согласно извлеченному из ларца с драгоценностями документу, до достижения императором 17 лет императрица назначала «регентом государя Эрнста Иоанна владеющего светлейшего герцога Курляндского, Лифляндского и Семигальского, которому во время бытия его регентом даем полную мочь и власть управлять на вышеозначенном основании все государственные дела, как внутренние, так и иностранные, и сверх того в какие бы с коею иностранною державою в пользу империи нашей договоры и обязательства вступил и заключил, и оные имеют быть в своей силе как бы от самого всероссийского самодержавного императора было учинено, так что по нас наследник должен оное свято и ненарушимо содержать».

Отец и мать императора в качестве лиц, обладающих властными полномочиями, в «Уставе» не фигурировали. Им отводилась почетная роль производителей «законных из того же супружества рожденных принцев», которые могли бы занять престол в случае смерти императора; не случайно Анна Леопольдовна возмутилась: «Меня держат только для родов!»

На потомство женского пола эти права не распространялись. Кроме того, если вдруг «вышеупомянутые наследники как великий князь Иоанн, так и братья его преставятся, не оставя после себя законнорожденных наследников, или предвидится иногда о ненадежном наследстве, тогда должен он регент для предостережения постоянного благополучия Российской империи, заблаговременно с кабинет-министрами и Сенатом и генералами фелтмаршалами и прочим генералитетом о установлении наследства крайнейшее попечение иметь, и по общему с ними согласию в Российскую империю сукцессора изобрать и утвердить».

Неопределенная формулировка («или предвидится иногда о ненадежном наследстве») давала регенту полномочия начать еще при жизни Ивана III или его братьев процедуру выборов «сукцессора», в том числе и не связанного с брауншвейгской фамилией. При этом регент обладал правом «вольно <…> о всяких награждениях и о всех прочих государственных делах и управлениях такие учреждения учинить, как он по его рассмотрению запотребно в пользу Российской империи изобретет», что давало ему достаточно широкие возможности в отношении Сената и генералитета.

«Устав» предусматривал возможность отказа регента от правления, если «такое регентское правление его любви герцогу Курляндскому натуральным образом не инако как тягостно и трудно быть может». В таком случае он устанавливал, «с согласия» Кабинета и Сената, новое правительство и мог отбыть в принадлежавшую ему Курляндию.[263]

Вслед за поздравлениями и присягой Бирон принял поднесенный ему титул «его высочество регент Российской империи Иоганн герцог Курляндский, Лифляндский и Семигальский». Итак, главное сражение было выиграно. В результате четко разработанной и осуществленной комбинации герцог получил практически неограниченную власть и «отодвинул» соперников в лице Анны Леопольдовны и ее мужа. Но проблема состояла в том, что теперь судьба трона уже зависела не только от воли самодержца и группы вельмож. Кажется, герцог все же чувствовал некоторое беспокойство, но оно скоро прошло: годы у трона убедили фаворита в своей «силе», и эта уверенность его не подвела. Оставалось спокойно править.

Но кое-что оказалось «за кадром» приведенного выше рассказа очевидца о торжестве нового властителя империи. «Старших капитанов» гвардейских полков во дворец потребовали уже 16 октября — то ли для увеличения количества подписей под бестужевской «декларацией», то ли для большей уверенности в их поведении. Если это верно, то можно себе представить, каким количеством «доброжелателей» был окружен герцог. Некоторые выражали свое мнение более открыто. Маркиз де Шетарди отметил явное недовольство сторонников отстраненных от власти родителей императора, шведский посол Нолькен сообщил о нежелании офицеров гвардии подписывать «декларацию» о назначении Бирона и даже якобы имевшем место отказе новгородского архиепископа от присяги.

Переход власти произошел спокойно. Приказы по гвардейским полкам назначили сбор у дворца на утро 18 октября; очевидно, до того момента присутствия солдат, помимо обычных караулов, не требовалось. В столице полицейские чины развешивали в людных местах — на рынках, у церквей, у почтового двора — свежеотпечатанные манифесты о начале нового царствования и «чрез барабан» объявляли обывателям о принесении присяги. Синод распорядился о новой форме «возношения» первых лиц в государстве, среди которых занял теперь свое место (правда, последнее, после «государыни цесаревны» Елизаветы) «его высочество регент Российской империи».

Три недели правления

Последовали первые манифесты нового царствования. Один из них предписывал всем должностным лицам «во управлении всяких государственных дел поступать по регламентам и уставам и прочим определениям и учреждениям от благоверного и вечно достойные памяти государя императора Петра Великого <…> с чистой совестью, сердцем и радением».[264] Манифест обещал всем «равный и правый» суд, таким образом новый правитель не только объявлял себя преемником дел Петра, но стремился — или, по крайней мере, декларировал намерение — утвердить приоритет закона в сознании российских чиновников. Другое дело, что в самый разгар «эпохи дворцовых переворотов» это похвальное намерение едва ли было выполнимо.

Прочие «милостивые» указы сулили податным сословиям сбавку в уплате подушной подати на 17 копеек за текущий год, преступникам (кроме осужденных по «первым двум пунктам») — амнистию. Заступавшим на посты часовым во всех полках было разрешено носить шубы, дезертирам предоставлена отсрочка для добровольной явки, нерусское население Поволжья (татары, чуваши и мордва) избавлено от уплаты накопившихся недоимок. Один из именных указов Бирона утвердил (как делали все Романовы до и после 1740 года) жалованную грамоту с освобождением от налогов и рекрутчины потомков спасителя отечества в Смуту начала XVII столетия Козьмы Минина.[265]

Верный слуга Бестужев-Рюмин получил в награду 50 тысяч рублей. Бессильному сопернику Антону Ульриху был пожалован титул «высочества». Брауншвейгской чете назначалась ежегодная сумма в 200 тысяч рублей, а ничем не проявившей себя в октябрьские дни цесаревне Елизавете — 50 тысяч. Благодарные подчиненные хотели поднести регенту содержание в размере 600 тысяч рублей, но он благоразумно отказался. Правитель считал необходимой экономию средств подданных: со ссылкой на петровский указ о роскоши 1717 года он предписал «отныне вновь богатых с золотом и серебром платьев, такожде и других шелковых парчей или штофов дороже 4 рублев аршин никому себе не делать» и донашивать их до 1744 года, за приятным исключением «императорской фамилии и его высочества герцога регента».[266] Жена герцога как раз в это время заказала себе унизанное жемчугом платье; гардероб ее оценивался придворными знатоками в полмиллиона, а бриллианты — в два миллиона рублей.

Другие распоряжения Бирона огласке не предавались, однако дипломаты стали сообщать своим дворам о начавшихся в столице арестах. По доносам были арестованы поручики Преображенского полка Петр Ханыков и Михаил Аргамаков и сержант Иван Алфимов, решительно выступившие против новоиспеченного регентства, а вслед за ними — Другие офицеры и чиновники.

Ханыков прямо во дворце во время присяги пожаловался Алфимову: «Что де мы зделали, что государева отца и мать оставили: они, де, надеясь на нас, плачютца, а отдали де все государство какому человеку регенту, что де он за человек?» Поручик переживал, что солдаты «бранят нас, офицеров, тако ж и ундер офицеров, для чего того не зачинают», — и решил было сам «зачать»: «На Санкт-питербурхском острову учинили бы барабанным боем и гранодерскую б тревогу, свою роту привел к тому, чтоб вся та рота пошла с ним, Хоныковым, а к тому б де пристали и другие солдаты, и мы б де регента и сообщников ево Остермана, Бестужева, князь Никиту Трубецкова убрали».

Подобные сомнения — «не прискорбно ли будет» объявленное регентство принцессе Анне и ее мужу — приходили в голову и другим офицерам. Капитаны Семеновского полка Василий Чичерин и Никита Соковнин хоть и присягнули регенту, но даже «плакали о общей государственной печали». Не вполне трезвый Преображенский поручик Михаил Аргамаков тоже прослезился: «До чево мы дожили и какая наша жизнь? Лутче бы сам заколол себя, что мы допускаем».[267]

Гвардеец Ханыков и его друзья явно сочувствовали брауншвейгскому семейству. А отставной капитан Петр Калачев полагал иначе: «Пропала де наша Россия, чего ради государыня цесаревна российский престол не приняла». Капитан рассудил, что Елизавета есть «по линии» законная наследница, но при этом не отрицал и прав Анны Леопольдовны: последняя могла вступить в правление после Елизаветы, «а при ее императорском высочестве быть и государю императору Иоанну Антоновичу».[268]

Прошедшие дворцовые перевороты и вмешательство гвардейцев в «политику» сделали свое дело. Петр Великий должен был перевернуться в гробу: спустя 15 лет после его смерти в его «регулярной» империи уже не тайные советники и фельдмаршалы (как в 1725 и 1730 годах), а поручики и капитаны, хоть и со слезами, но всерьез полагали, что от них зависит, кому «отдать государство» и как «убрать» его первых лиц. Даже солдаты теперь выражали недовольство по поводу завещания царицы.

Ханыков и другие гвардейцы полагали, что регент собирался «немцев набрать и нас из полку вытеснить». После ареста Бирона попытки преобразовать гвардию («выключить» из нее дворян и заменить их «простыми людьми») были поставлены ему в вину — и, кажется, не совсем безосновательно. Бирон признался, что был «не надежен» на гвардию и особенно «боялся Преображенских», поскольку их полковым командиром являлся решительный и предприимчивый Миних. Герцог, видимо, уже интуитивно чувствовал, что прежде безотказный гвардейский механизм выходит из-под контроля, но ничего не предпринял — или не успел. Во всяком случае, полковые бумаги не содержат информации о каких-либо изменениях в комплектовании полков. Однако даже слухи о таких намерениях вызвали ропот; Миниху пришлось успокаивать гвардейцев объяснением, что новые части вызваны в столицу только для облегчения тягот их службы.[269]

И все же решиться на активные действия самим капитанам и поручикам было психологически нелегко — для нарушения присяги гвардейцы нуждались в авторитетных и чиновных лидерах. Но «большие люди» к концу аннинского царствования свои амбиции и «кураж» утратили. 18 октября перед присягой адъютант Семеновского полка Иван Путятин явился к своему полковому командиру принцу Антону, призывал его действовать и даже заявил (ложно, чтобы подбодрить юного подполковника), что некоторые сенаторы «ево сторону держат». От имени офицеров адъютант просил принца, чтобы он «малой знак дать им изволил, то бы де и сами те полки к присяге не пошли». Но Антон Ульрих не был способен ни к закулисной интриге, ни к смелому предприятию для устранения соперника и сдался: «Мне де нечева делать, для того, что на то ее императорского величества воля».

Другие вельможи оказались еще трусливее. Отставной подполковник и член Ревизион-коллегии Любим Пустошкин 22 октября обратился к генерал-прокурору Никите Трубецкому, находившемуся не у дел М. Г. Головкину и главе Кабинета князю А. М. Черкасскому. Первый даже не принял визитера, сославшись, «что у него рвота и понос»; второй уклонился от опасного предприятия: «Что вы смыслите, то и делайте. Однако ж ты меня не видал, а я от тебя сего не слыхал; а я от всех дел отрешен и еду в чужие край». А канцлер Черкасский сразу же кинулся во дворец и «сдал» своего посетителя Бестужеву и Ушакову, которые лично явились арестовывать Пустошкина. В результате осмелившиеся проявить свое недовольство новой формой правления угодили в Тайную канцелярию.

В застенок попали не только гвардейцы, но и штатские лица, в числе коих был секретарь Кабинета Андрей Яковлев. Выяснилось, что этот чиновник не только ознакомил брауншвейгскую семью с копиями секретных документов и утверждал их в мысли о подложности «Устава» о регентстве. Он лично пытался «зондировать» общественное мнение на предмет переворота, и, «надевая худой кафтан, хаживал он собою по ночам по прешпективной и по другим улицам, то слышал он, что в народе говорят о том с неудовольствием, а желают, чтоб государственное правительство было в руках у родителей его императорского величества».

В следственном деле перечислено 26 фамилий офицеров и чиновников, против некоторых сделаны отметки: «Пытан. Было 16 ударов». Для надзора же за самим главой розыскного ведомства (в застенок попал и собственный адъютант Ушакова И. Власьев) герцог распорядился дела «о непристойном и злодейственном рассуждении и толковании о нынешнем государственном правлении <…> исследовать и разыскивать обще с ним, генералом, генерал-прокурору и кавалеру князю Трубецкому».

23 октября Бирон в резкой форме потребовал объяснений у самого брауншвейгского принца: по показаниям арестованных, Антон Ульрих якобы хотел при смене караула стать во главе солдат и «арестовать всех министров». Сомневался отец императора и в подлинности завещания. Однако призванный вечером того же дня в собрание чинов первых четырех классов, он признался, что «замышлял восстание». Бирон в «Записке» не отказал себе в удовольствии выставить в карикатурном виде поведение соперника, якобы даже заявившего ему, что «кровопролитие должно произойти во всяком случае»; тем комичнее выглядела беспомощность и робость «заговорщика».

После суровых увещеваний Ушакова принц расплакался и «добровольно» согласился оставить все посты — подполковника Семеновского полка и полковника Брауншвейгского кирасирского полка. Просьба об отставке была составлена под диктовку Миниха. Сам же регент потребовал у собравшихся публичного подтверждения подлинности «Устава» о регентстве и пригрозил отставкой в случае признания собранием кандидатуры герцога Антона более предпочтительной в качестве правителя. Естественно, полномочия регента были признаны законными, и он — по просьбам присутствовавших — согласился остаться на своем посту.

Бирон не ограничился формальным подтверждением своих прав. 25 октября Шетарди сообщил в Париж, что «гвардия не пользуется доверием» и для охраны порядка в Петербург введены два армейских батальона и 200 драгун. Эти сведения не вполне понятны: в столице и ее окрестностях осенью 1740 года и так были расквартированы четыре полка (Невский, Копорский, Санкт-Петербургский и Ямбургский), а в приказах по гарнизонной канцелярии нет распоряжений о вводе в город дополнительных частей. Возможно, речь шла об усилении патрулей на улицах.

Однако выявленная оппозиция регенту не вышла за рамки разговоров, а принц Антон не был опасным противником. Да и следствие по делу арестованных офицеров не обнаружило настоящего заговора, и многие из обвиняемых отделались сравнительно легко. К 31 октября допросы были прекращены; некоторых подследственных (ротмистра А. Мурзина, капитан-поручика А. Колударова) просто выпустили, других (адъютантов А. Вельяминова и И. Власьева) освободили с надлежащим «репримандом». Графа М. Г. Головкина, к которому обращались арестованные офицеры, вообще избавили от допросов.[270]

Выяснилось, что среди недовольных регентством были и сторонники Елизаветы. Но поскольку принцесса вела себя примерно, то эти дела также закончились вполне безобидно: сожалевшего, что дочь Петра I от наследства «оставлена», капрала А. Хлопова отпустили без наказания, а отказавшегося присягать новой власти счетчика Максима Толстого сослали на службу в Оренбург, тогда как при Анне Иоанновне за подобное могли даже казнить. Не подтвердился донос Преображенского сержанта Д. Барановского, что якобы во дворце Елизаветы «состоялся указ под смертною казнью, чтоб нихто дому ее высочества всякого звания люди к состоявшимся первой и второй присягам не ходили», и оттуда были посланы «в Цесарию два курьера». Следствие выяснило, что такие слухи распространялись в среде мелкой придворной челяди; в итоге розыска «важности не показалось, явились токмо непристойные враки».[271]

Бирон в «Записке» вспоминал, что Миних докладывал ему о сношениях служащих двора цесаревны с французским послом и советовал упрятать ее в монастырь. В достоверности этого свидетельства герцога о своем заклятом «друге» можно бы усомниться; но к Елизавете в период своего регентства Бирон относился вполне доброжелательно и даже заплатил ее долги. Через несколько месяцев сама цесаревна рассказала Шетарди, что получила от регента 20 тысяч рублей сверх назначенного ей содержания. Не исключено, правда, что «милости» Бирона к дочери Петра I объяснялись не только ее лояльностью, но и планами самого регента. Шетарди стало известно, что герцог предлагал ей через духовника выйти замуж за своего сына Петра; дочь Гедвигу он планировал выдать за племянника Елизаветы, будущего Петра III, и даже получил от его отца Карла Фридриха согласие.

Сам же Бирон уже из ссылки напоминал императрице Елизавете Петровне, как после ареста его допрашивали о ночных беседах с цесаревной и якобы имевших место планах возведения на престол ее племянника, каковые инсинуации он, естественно, с негодованием отвергал: «Лучше все претерпеть, нежели душу свою вечно погубить»,[272] — что, можно предполагать, способствовало смягчению условий его ссылки. Зато по отношению к родителям императора регент не стеснялся. Герцог грозил Анне, что отошлет ее с мужем в Германию, а из Голштинии выпишет представителя другой линии династии. Он подтвердил это на следствии, хотя и оправдывался тем, что не допустил высылки Анны в «Мекленбургию», а о голштинском принце говорил исключительно из «осторожности». Что касается Антона Ульриха, то Бирон арестовал его адъютантов и выслал за границу камер-юнкера Шелиана. Впрочем, после объяснений 23 октября муж правительницы о какой-либо фронде уже не помышлял. На некоторое время он был посажен под домашний арест, но затем, по донесениям прусского и шведского послов, примирился с регентом. Бирон же сделал широкий жест — оплатил долги Антона Ульриха «обер-комиссару» Липману и купцу Ферману в размере 39 218 рублей.[273]

Некоторые меры предосторожности все же были им приняты. На следствии Бирон признал, что интересовался «общественным мнением» и приказал Бестужеву выяснить, «тихо ли в народе, и он сказывал, что все благополучно и тихо; да однажды приказывал о том проведать генерал маеору Албрехту, токмо он мне никаких ведомостей не сообщал». Регент «укрепил» Тайную канцелярию генерал-прокурором, и подпись Н. Ю. Трубецкого с 23 октября появлялась на ее документах. 26 октября указ за подписями членов Кабинета предписал московскому главнокомандующему С. А. Салтыкову «искусным образом осведомиться <…>, что в Москве между народом и прочими людьми о таком нынешнем определении (об указе о регентстве. — И. К.) говорят и не приходят ли иногда от кого в том непристойные рассуждения и толковании»; виновных надлежало арестовывать «без малейшего разглашения».[274]

29 октября Бирон назначил «главным по полиции» старого знакомого — князя Якова Шаховского; чиновника на этот раз ожидали чин действительного статского советника, чашка кофе на приеме у герцога и обещание поддержки: «Его высочество, встав с кресел и в знак своей ко мне милостивой доверенности дая мне свою руку, а другою указывая на двор, говорил, что он всегда в оную камеру без докладу входить и персонально с ним изъясняться позволяет. „Вы не бойтесь никого, — говорил он, — только поступайте честно и говорите со мною без всякой манности о всем справедливо; я вас не выдам и буду стараться ваши достоинства и заслуги к государству награждать, и в том будьте уверены“».

Новыми сенаторами стали родственник Остермана В. И. Стрешнев и И. И. Бахметев, сразу же назначенный обер-прокурором. Произошло еще несколько перестановок: А. Баскаков встал во главе Ревизион-коллегии, бригадир Я. Кропоткин — Судного приказа; в Юстиц— и Камер-коллегии были назначены новые вице-президенты — М. Раевский и Г. Кисловский. На уровне провинциальной администрации новый правитель успел только сменить архангельского губернатора А. Оболенского (его отправили в Смоленск) на П. Пушкина, а вице-губернатором в Уфе сделать бригадира П. Аксакова.

Герцог занимал свою должность слишком недолго, чтобы делать выводы о целенаправленном характере таких назначений. Однако к началу ноября он как будто почувствовал себя увереннее и стал больше внимания уделять текущим делам. В своих апартаментах Бирон устраивал совещания с сенаторами; 6 ноября вместе с Черкасским и Бестужевым-Рюминым он явился в Сенат, где «изволил слушать доклады» и накладывал на них резолюции по-русски: «Иоганн регент и герцог». Побывал он и в Адмиралтействе на закладке нового корабля. Бирон регулярно посещал заседания Кабинета (I, 3 и 5 ноября), происходившие в доме больного — по причине действительных приступов подагры — или же предчувствовавшего очередные потрясения Остермана. Герцог, видимо, считал, что милостей отпущено достаточно, и распорядился поднять (на 10 копеек за ведро) цену на водку в столице ради быстрейшего строительства «каменных кабаков». Похоже, он и вправду был уверен в своем положении — за ценами на «стратегические» товары в новой столице власти всегда следили пристально и повышать их не Дозволяли.

«Записная книга именных указов» 1740 года свидетельствует, что регент «изволил отказать» по многим поданным челобитным. Он не стал платить долги жены и дочери грузинского царя-эмигранта Вахтанга VI, не позволил выдать жалованье унтер-шталмейстеру Адаму Урлиху, запретил возвращать брата канцеляриста Антипа Нагибина из оренбургской ссылки. Бывший гвардеец полковник Петр Мелыунов и чиновник Иван Неелов не дождались нового ранга, полковник Василий Сабуров — отставки, а бедный священник из захудалого прихода села Нудокши Рязанской епархии — материальной помощи на строительство новой церкви.

2 ноября герцог потребовал подать ему сведения о численности полевой армии и гарнизонов. На следующий день он по докладу генерал-прокурора определил к местам сразу 35 прокуроров. 7 ноября вышел последний указ Бирона, назначивший очередной рекрутский набор в 30 тысяч человек.[275]

Регент утверждал, что любовь подданных к нему такова, что он «спокойно может ложиться спать среди бурлаков».[276] Знал ли Бирон, кто такие бурлаки, неизвестно; но его уверенность в прочности своего положения разделялась приближенным к правителю английским послом. «Все здешние офицеры и полки гвардии за него, а также большая часть армии. Губернаторы большинства провинций его креатуры и вполне ему преданы», — докладывал Финч в Лондон в ноябре 1740 года. Трех гвардейских майоров (И. Гампфа, П. Черкасского и Н. Стрешнева) Бирон произвел в генерал-майоры. Вот только подполковники и майоры теперь не могли, как прежде, полагаться на безусловное повиновение гвардейцев.

Еще меньше у нас данных о внешнеполитическом курсе регента. Естественно, в европейские столицы немедленно полетели указания послам объявить о кончине Анны Иоанновны, начале нового правления и сохранении прежних добрососедских отношений. Бирон лично подписывал рескрипты послам, предписывавшие им обеспечить публикации в иностранных газетах «милостивых» манифестов нового царствования, опровергать «противные слухи» и информировать заграничных коллег о том, что новый порядок правления «с радостью принят» в самой России. В одном из таких рескриптов Бирон ставил Кейзерлингу задачу изловить автора «известной безчестной книги, именуемой „Московские письма“», — итальянского ученого и публициста Франческо Локателли.

Единственной новацией оказался обмен «декларациями» (российская была утверждена покойной императрицей еще в начале 1740 года, но отослана только в ноябре) с саксонским курфюрстом Августом III. Этот документ с обязательством России «негоциациями и сильно» поддержать «права саксонского дома о аустрийском наследстве» был направлен против старого союзника — Австрии. Являлся ли этот шаг «местью» за позорный мир «цесарцев» с турками, лишивший Россию результатов ее побед, или был частью более глубокой смены курса, сказать сейчас трудно. Во всяком случае, на следствии Бирон не отрицал своего участия в этом деле, но объяснял его исключительно старанием «при намеренном иногда проходе российского войска чрез Польшу, оный двор тем удобрить и к себе приласкивать». Тем не менее правительство принцессы Анны официально отреклось от «декларации», поскольку она была сделана герцогом «без приглашения нашего министерства».[277]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.