ПРЕДИСЛОВИЕ «Ай да герцог», или Посмертные приключения героя
ПРЕДИСЛОВИЕ «Ай да герцог», или Посмертные приключения героя
Ничто не вредит до такой степени исторической истине, как исторические романы.
Е. П. Карнович
Можно понять многих юных соотечественников, с радостью забрасывающих очередной учебник по родной истории, навевающий на них скуку: в учебнике все точно известно, все взвешено: кому полагается монумент, кому — благодарность, кому — даты жизни с указанием должности, а кому — строгий выговор.
Наш герой как раз из последних. Представим его: «Эрнст Иоганн Бирон — фаворит императрицы Анны Иоанновны, создатель реакционного режима бироновщины (засилье иностранцев, разграбление богатств страны, всеобщая подозрительность, жестокое преследование недовольных)».[1] Кажется, чего яснее и проще, тем более что злодей — в отличие от многих других отрицательных персонажей — был привлечен к ответственности и понес заслуженное наказание. Но надо признать, что за прошедшее время персона удачливого придворного претерпела немало изменений; далекие потомки имеют дело с причудливым сочетанием масок и образов, которые мешают понять жизнь не такого уж далекого от них XVIII века.
Обер-камергеру, графу Священной Римской империи, кавалеру орденов Андрея Первозванного, Александра Невского и Белого орла, герцогу Курляндскому и, наконец, официальному регенту Российской империи (таков итог необычной карьеры этого человека) действительно не слишком повезло в нашей истории, причем еще до начала эпохи исторического материализма.
Свергнутый в 1740 году на пике своей карьеры, «регент и герцог» Эрнст Иоганн немедленно подвергся единодушному осуждению придворной и близкой к ней «общественности». Он — «лукавый раб», который с помощью еще более «лукавого духа» вознесся в качестве правителя России и вместе с другими «эмиссариями диавольскими» «тысячи людей благочестивых, верных, добросовестных невинных, Бога и государство весьма любящих втайную похищали, в смрадных узилищах и темницах заключали, пытали, мучили, кровь невинную потоками проливали», — гремели в храмах церковные проповеди, игравшие — при отсутствии прессы и телевидения — роль средств массовой информации.
Таким попал Эрнст Иоганн Бирон в отечественную историю. Таким он в ней и остался — разве что стал еще создателем режима «бироновщины», которая «обернулась для страны ухудшением положения народных масс, обострением классовых противоречий, застойным характером развития производительных сил, расстройством государственного хозяйства и „утеснением“ подданных», как описывается его деятельность уже в современных учебниках.
В то же время за границей появилась первая его биография, составленная в хвалебном тоне и тем весьма неприятная российскому двору.[2] В 1743 году Елизавета Петровна распорядилась конфисковывать немецкие жизнеописания сосланного Бирона и других деятелей аннинской эпохи — Остермана и Миниха, имена которых надлежало навсегда вычеркнуть из истории. Русские дипломаты по всей Европе должны были добиваться прекращения торговли этими изданиями и пытались «уведать» имена их авторов.
Однако казенные проклятия, похоже, не вызвали тогда однозначного осуждения фигуры Бирона на уровне массового сознания (тут сразу надо оговориться: речь может идти только о представлениях российского дворянства и, в лучшем случае, городской верхушки; остальное население империи едва ли вообще представляло себе, о ком идет речь). Тем более что осужденный мучитель при перемене политических «конъектур» был прижизненно реабилитирован, более того — вновь возведен Екатериной II в ранг коронованных особ и получил обратно свое Курляндское герцогство.
Бирон еще не умер, когда сразу в нескольких европейских столицах (Лондоне, Лейпциге, Амстердаме) появились записки Христофора Германа Манштейна, бывшего адъютанта фельдмаршала Миниха, а затем отважного прусского генерала. Эти живо написанные, аргументированные, богатые фактическим материалом воспоминания — едва ли не лучшие из всего достаточно богатого мемуарного наследия русского XVIII столетия. В России к ним написал примечания неизвестный автор, по-видимому, русский, но связанный близкими отношениями со старым фельдмаршалом. Затем в Копенгагене вышло сочинение о русском дворе самого Миниха; с началом нового века уже в России увидели свет записки генерал-прокурора Я. П. Шаховского и сенатора И. И. Неплюева, переводы сочинений Манштейна, мемуары сына фельдмаршала Миниха — Эрнста.
Эти сочинения впервые открыли читателям закулисный мир Российской империи в «эпоху дворцовых переворотов». Их авторы далеко не обо всем вспоминали и мыслили одинаково. Но так уж получилось, что это были люди, имевшие личные счеты с Бироном: Шаховской выслушивал от него грозные выговоры, Миних отдал приказ об аресте герцога, а Манштейн — успешно этот приказ выполнил. Не удивительно, что в своих записках все они представляли своего бывшего противника фигурой сугубо отрицательной; именно в этих произведениях появились рассказы о жестокостях Бирона, которые потом сделались расхожими.
«В то время, когда он стал подвигаться на поприще счастия, Бирен присвоил себе имя и герб французских герцогов Бирон. Вот какой человек в продолжение всей жизни императрицы Анны и даже несколько недель после ее кончины царствовал над обширной империей России, и царствовал как совершенный деспот» (Манштейн).
«Он не стыдился публично говорить при жизни императрицы Анны, что не хочет учиться читать и писать по-русски для того, чтобы не быть обязанным читать ее величеству прошений, донесений и других бумаг, присылавшихся ему ежедневно. <…> Из России были вывезены несметные суммы, употребленные на покупку земель в Курляндии, постройку там двух скорее королевских, нежели герцогских дворцов и на приобретение герцогу друзей в Польше. Кроме того, многие миллионы были истрачены на покупку драгоценностей и жемчугов для семейства Бирона, и можно сказать, что в Европе не было ни одной королевы, которая имела бы их в таком количестве, как герцогиня Курляндская» (Миних).
«Ни при едином дворе, статься может, не находилось больше шпионов и наговорщиков, как в то время при российском. Обо всем, что в знатных беседах и домах говорили, получал он обстоятельнейшие известия, и поскольку ремесло сие отверзало путь как к милости, так и к богатым наградам, то многие знатные и высоких чинов особы не стыдились служить к тому орудием» (Миних-младший).[3]
Немногочисленные русские авторы, за редкими исключениями (князь Я. П. Шаховской), скупо освещали придворные события. В большинстве случаев они бесстрастно сообщали: «Ноября 8 вышеобъявленный регент Бирон в ночи взят под караул фелтмаршелом Минихом и сослан в ссылку»,[4] — или просто упоминали о «великих переменах в правлении». Часто современники и вовсе не писали о них, не будучи очевидцами событий, либо те не оказали заметного влияния на их судьбу. Или же сами авторы не считали возможным выражать свое отношение к событиям тех лет, тем более что лишь у немногих поглощенных службой людей первой половины XVIII столетия появилась потребность размышлять над прошлым.[5]
Для российского «шляхетства» времен Екатерины II Бирон был уже фигурой почти ископаемой, загадочной, с оттенком мрачного величия. В начале XIX века престарелые очевидцы сообщали интересовавшимся о настроениях своей юности: «Отец мой видел Бирона и так боялся, что не любил говорить о нем даже тогда, когда его уже не было в России».[6]
Интересно было бы послушать, как по вечерам в сумраке барского дома гости родителей будущего поэта и министра И. И. Дмитриева «с таинственным видом, вполголоса начинали говорить о политических происшествиях 1762 года; от них же восходили до дней могущества принца Бирона, до превратности счастия вельмож того времени».[7] Наверное, еще более любопытными были застольные «поверенные» разговоры много знавшего министра Екатерины II Никиты Ивановича Панина в кругу друзей о «настоящей причине смерти блаженной памяти государя Петра Великого», «революциях при Анне Иоанновне», да и о самом фаворите: «Говорили <…> о Бироне, о Бутурлине и прочие анекдоты»; «также анекдоты царства Анны Иоанновны, кои и после стола продолжались. Шуты на яйцах сидели, куры Богу молились в образной. Тиранства ее правления».[8]
Другой министр, желчный моралист и трудолюбивый историк-любитель Михаил Михайлович Щербатов оказался на удивление либеральным в оценке эпохи «бироновщины» и ее главных «создателей» — императрицы и ее фаворита: «Довольно для женщины прилежна к делам и любительница была порядку и благоустройства, ничего спешно и без совету искуснейших людей государства не начинала, отчего все ее узаконения суть ясны и основательны. Любила приличное великолепие императорскому сану, но толико, поелику оно сходственно было с благоустройством государства. Не можно оправдать ее в любострастии, ибо подлинно, то бывшей у нее гофмейстером Петр Михайлович Бестужев имел участие в ее милостях, а потом Бирон и явно любимцом ее был; но наконец при старости своих лет является, что она его более яко нужного друга себе имела, нежели как любовника. Сей любимец ее Бирон, возведенной ею в герцоги Курляндские, при российском же дворе имеющий чин обер-камергера, был человек, рожденный в низком состоянии в Курляндии, и сказывают, что он был берейтор, которая склонность его к лошадям до смерти его сохранялась. Впрочем, был человек, одаренный здравым рассудком, но без малейшего просвещения, горд, зол, кровожаждущ, и не примирительный злодей своим неприятелям. Однако касающе до России он никогда не старался во время жизни императрицы Анны что либо в ней приобрести, и хотя в рассуждении Курляндии снабжал ее сокровищами российскими, однако зная, что он там от гордого курляндского дворянства ненавидим и что он инако как сильным защищением России не может сего герцогства удержать, то и той пользы пользам России подчинял».
И иноземец, и происхождения низкого, и «кровожаждущ» — но все же со «здравым рассудком», и не вор вовсе, и, хоть поневоле, но пользу государству приносил. Иных, отечественных, героев Щербатов рисовал куда более темными красками. Мнение вельможи-историка совпадает с оценкой младшего современника нашего героя — прусского короля Фридриха II Великого: «Бирон был, по природе, тщеславен, груб и жесток, но тверд в управлении делами и способен на обширнейшие предприятия. Его честолюбие стремилось к тому, чтобы прославить имя его повелительницы в отдаленнейших концах вселенной, при этом он был столько же алчен к приобретению, сколько расточителен в издержках, имел некоторые полезные качества, но лишен был добрых и привлекательных».[9]
Другие же авторы Бирона не щадили: «В правление ее (Анны. — И. К.), — писал автор одной из первых учебных книг по истории России Тимофей Мальгин, — посредством известного честолюбивого и опасного вельможи Бирона, великая и едва ли не превосходившая царя Иоанна Васильевича Грозного употребляема была строгость с суровством, жестокостию и крайним подданных удручением… страх, Уныние и отчаяние обладали душами всех; никто не был безопасен о свободе состояния и жизни своей».
Впрочем, в первом официальном русском учебнике для средней школы, редактировавшемся лично Екатериной II, Бирон присутствовал вполне «политкорректно»: важным вельможей, обер-камергером, впоследствии неизвестно за что «удаленным». Относительно либеральное начало царствования Александра I сделало возможным появление в печати публикаций о жизни других забытых или «запрещенных» деятелей — Меншикова, Миниха, Остермана.[10] Новое казенное пособие для гимназистов времен Николая I, принадлежавшее перу Н. Г. Устрялова, не поминало свергнутого герцога недобрым словом.[11]
Впрочем, что спрашивать с учебников? Они и тогда, мягко говоря, не были безразличны к «духу времени» и официальным «видам» на отечественное прошлое, порой превосходя конъюнктурщиков новейших времен. К примеру, учебники двухсотлетней давности ничего не говорили тогдашним школьникам о крепостном праве, но зато сообщали, что Россия есть «сильнейшее и знатнейшее государство на земном шаре», а «преимущества, коими пользуется российское дворянство, и льготы, которыми наслаждаются купечество и земледельцы, несравненно большие, нежели в котором ни есть из государств Европейских».
В этой величаво-государственной истории киевский князь Владимир Мономах благосклонно принимал присланные ему из Константинополя символы императорской власти, владеть которыми византийский правитель считал себя недостойным; Иван Грозный справедливо наказывал изменников-новгородцев, а некоторая жестокость была допущена им исключительно по вине самих подданных, которые, «находясь в глубоком невежестве, не выполняли своих обязанностей в отношении государя»; зато буйный атаман Стенька Разин, осознав свое антиобщественное поведение, добровольно являлся с повинной к царю Алексею Михайловичу.
Щекотливость ситуации компенсировалась изяществом стиля. Читатель узнавал, что царевич Алексей проявил «скользость в неприличных поступках» по отношению к отцу, Петру Великому, и умер «от внутреннего сокрушения духа и тела»; вельможи добровольно отправлялись из столицы «в отдаленные местности»; младенец-император Иван Антонович воцарился «беззаконно», поэтому был «доброчестно заключен» и ко всеобщему облегчению лишен «тягостной самому ему <…> ни к чему не способной жизни»; Петр III, «слыша, что народ не доверяет его поступкам, добровольно отрекся от престола и вскоре затем скончался в Ропше».[12]
Но и серьезные ученые, впервые приоткрывшие просвещенным читателям время и людей послепетровской России (А. И. Арсеньев, А. В. Вейдемейер), не считали возможным говорить о победе «немецкой партии» при дворе Анны Иоанновны или, тем более, «господстве немцев» после смерти Петра.
А. С. Пушкин в ранних «заметках по русской истории XVIII века» достаточно сурово оценивал времена наследников Петра Великого: «Доказательства тому царствование безграмотной Екатерины I, владычество кровавого злодея Бирона и сладострастной Елисаветы».[13] Но позднее в набросках к неоконченной поэме «Езерский» поэт долго добивался нужной точности в оценках: предки героя
На счастье Меншикова злились,
Хитрили с злоб(ным) Трубецким
[И] Бирон, деспот непреклонный,
Смирял их род неугомонный
И Долгорукие князья
Бывали втайне им друзья.
В переделанном варианте Бирон назван уже «умным», затем «твердым и суровым»; но в конце концов весь указанный текст так и остался в черновике.[14]
Колебания поэта можно понять. Былые взлеты и падения целых фамилий держались в памяти их потомков несколько поколений спустя, но документы о недавней истории отечества были достаточно надежно запрятаны в государственных архивах. Многие же события вообще не фиксировались документально, и сведения о них дошли в слухах, семейных преданиях, легендах и анекдотах, отчасти компенсировавших отсутствие информации или ее искажение в официальной истории.
В 1831 году Пушкин писал шефу жандармов А. X. Бенкендорфу о желании «написать историю Петра Великого и его наследников до государя Петра III». Ему удалось поработать над материалами петровской эпохи; но царь не одобрил его замысла писать о преемниках Петра I.
Николаю Михайловичу Карамзину повезло больше. В своей «Записке о древней и новой России» он достаточно сурово обошелся с Бироном, в отличие от фельдмаршала Миниха и дипломата Остермана, которые, на его взгляд, «действовали неутомимо и с успехом блестящим: первый возвратил России ее знаменитость в государственной системе европейской — цель усилий Петровых». А «злосчастная привязанность Анны к любимцу бездушному, низкому омрачила и жизнь, и память ее в истории. Воскресла Тайная канцелярия Преображенская с пытками; в ее вертепах и на площадях градских лились реки крови. <…> Бирон, не достойный власти, думал утвердить ее в руках своих ужасами: самое легкое подозрение, двусмысленное слово, даже молчание казалось ему иногда достаточною виною казни или ссылки».[15]
Однако в конце жизни Карамзин смог ознакомиться с материалами политических дел 30—40-х годов XVIII века и поделился впечатлениями со слушателями: «Истинные причины разных событий, жизнь и характеры многих лиц доходили до нас нередко в превратном смысле, и мы часто, по слухам, хвалим их и порицаем несправедливо. Политика того времени, по необходимости, закрыла от нас истину. Вот нечто взятое из достоверных источников. Петр II подавал о себе прекраснейшие надежды. Он погиб от своих любимцев, которые расстроили его здоровье, действуя из личных видов <…>. Обручение Петра II с княжною Долгоруковою было принужденное. При императрице Анне важнейшую роль играл, бесспорно, Бирон; но он совсем не был так жесток, как описали его современники; имел даже многие благородные свойства; впрочем, главная страсть вельмож тогдашнего времени была взаимная ненависть».[16]
Историограф и известный писатель-журналист уже не успел написать о людях и делах прошедшего столетия. Однако изящная словесность самым серьезным образом повлияла на процесс формирования исторического сознания просвещенного общества в пушкинскую эпоху. И тут герцогу Бирону еще больше не повезло — его сделали средоточием всего отталкивающего, жестокого, несправедливого в российской истории. Причем такие оценки давались фавориту с разных полюсов общественной жизни.
Для радикально настроенной молодежи из круга декабристов он представал жестоким тираном, против которого просто необходимо было восстать, как это сделал Артемий Волынский в стихах Кондратия Рылеева:
Стран северных отважный сын,
Презрев и казнью и Бироном,
Дерзнул на пришлеца один
Всю правду высказать пред троном.
Открыл царице корень зла,
Любимца гордого пороки,
Его ужасные дела,
Коварный ум и нрав жестокий.[17]
Для людей же, не склонных к обличению самовластия, в романе благонамеренного Ивана Ивановича Лажечникова Бирон представал корыстным и бездушным иностранцем, презиравшим Россию и интересовавшимся лишь своим успехом: «Герцог любил великолепие. Можно вообразить, как он облепил его затеями комнату, откуда дождил Россию жгучими лучами своего властолюбия. Покрытый батистовым пудрамантом и нежа одну стройную ногу, обутую в шелковый чулок и в туфле, на пышном бархате скамейки, а другую спустив на персидский ковер, сидел он в креслах с золотою герцогскою короною на спинке; осторожно, прямо вглядывался он по временам в зеркало, в котором видел всего себя. Туалетом своим он занимался до кокетства, подобно искуснейшему каллиграфу, желающему пленить знатока малейшею живописною черточкой в своем письме. <…> Кто увидел бы его, когда он, по окончании туалета, с торжествующей улыбкой любовался своей фигурой, мог подумать, что главная цель его жизни была пленять наружностью». И в то же время «по сотне душ отправлял он ежегодно в Елисейские поля, и ни один мученик не возвращался с того света», а «раболепная чернь падала пред общим кумиром на холодный помост капища, обрызганный кровью жертв».[18] Но в «Ледяном доме» мы видим еще относительно пристойный портрет временщика.
«Лицо его было бледно; глаза от беспокойного и не вовремя прерванного сна были мутны и красны; непричесанные волосы уподоблялись змеям, вьющимся на голове Медузы. Ужасный вид его мог окаменить всякого… „Га, — воскликнул Бирон ужасным голосом, — колесовать его!“» — таким монстром, окруженным «толпой лазутчиков и телохранителей», представал Эрнст Иоганн Бирон в другом романе позапрошлого века.[19]
Оглушительный успех «Ледяного дома» (роман выдержал 50 изданий только в XIX веке; по его мотивам была даже поставлена в 1900 году в Большом театре опера композитора А. Корещенко «Ледяной дом», где Ф. И. Шаляпин выступил в не слишком удачной партии Бирона, в дальнейшем исключенной им из своего репертуара), привел к настоящему паломничеству петербуржцев к могиле Волынского, представленного в книге в качестве горячего патриота и одновременно романтического героя-любовника. Такую популярность предсказал казненный в 1826 году Рылеев:
Отец семейства! приведи
К могиле мученика сына;
Да закипит в его груди
Святая ревность гражданина!
Вызванные «Ледяным домом» отклики заставили вступить в полемику Пушкина. Вписьме к автору поэт и историк отдавал должное таланту писателя, но сожалел, что «истина историческая в нем не соблюдена, и это со временем, когда дело Волынского будет обнародовано, конечно, повредит вашему созданию; но поэзия останется всегда поэзией, и многие страницы вашего романа будут жить, доколе не забудется русский язык. <…> О Бироне можно бы также потолковать. Он имел несчастие быть немцем; на него свалили весь ужас царствования Анны, которое было в духе его времени и в нравах народа. Впрочем, он имел великий ум и великие таланты». Волынский же, с точки зрения Пушкина, предстает в источниках далеко не в героическом виде: взяточник, властолюбец, ни в грош не ставивший человеческое достоинство избитого им поэта Василия Тредиаковского.
Лажечников в долгу не остался: «В нынешнее время скептицизма и строгих исторических исследований примут ли это дело безусловно, как акт, на который можно положиться историку, потому только, что он лежал в Государственном архиве? Рассудок спросит сначала, кто были его составители. Поверят ли обвинениям и подписям лиц, из коих большая часть были враги осужденного и все клевреты временщика, люди, купленные надеждою почестей и других выгод, страхом Сибири и казни, люди слабые, завистники и ненавистники? Скорей поверю я Манштейну, который, как немец, взял бы сторону немца Бирона. Еще скорей поверю совести Анны Иоанновны, видевшей, после казни Волынского, за царскою трапезою на блюдах голову кабинет-министра. Зачем бы ей тревожиться, если б она убеждена была в вине его? <…> Живые предания рассказали нам это лучше и вернее пристрастных актов, составленных по приказанию его врага».
Писатель апеллировал и к иным «преданиям»: «Иван Василь<е>в<ич> Ступишин, один из 14 возводителей Екатерины II на престол, умерший в 1820 году, будучи 90 лет, рассказывал (а словам его можно верить!), что когда Тредьяковский с своими одами являлся во дворец, то он всегда по приказанию Бирона, из самых сеней, чрез все комнаты дворцовые, полз на коленах, держа обеими руками свои стихи на голове, и таким образом доползая до Бирона и императрицы, делал им земные поклоны. Бирон всегда дурачил его и надседался со смеху. <…> Когда его при дворе почитали шутом и дураком, так не беда была вельможе тогдашнего времени поколотить его за то, что он не хотел писать дурацких стихов на дурацкую свадьбу». Что же касается Бирона, то «никакое перо, даже творца Онегина и Бориса Годунова, не в состоянии снять с него позорное клеймо, которое История и ненависть народная, передаваемая от поколения поколению, на нем выжгли. Он имел несчастие быть немцем, говорите вы. Да разве Миних не был немец? Однако ж войско его любило. Разве Анна Леопольдовна не была немка? Не оставила ж она по себе худой памяти в народе. Разве воспитанница пастора Глика, шведка, и потом ее соимянница, принцесса Цербстская, не заставила русских забыть свое немецкое происхождение? Не сумел же этого сделать правитель. Если можно простить злодеяния за ум и таланты, я готов бы извинить за них злодейства Ришелье. Но какой ум и какие таланты правителя народного имел Вирой? То и другое должно доказываться делами. Что ж славного и полезного для России сделал временщик? разве то, что десятками тысяч русских населил дремучие леса Литвы? (В походах наших видели мы живые акты этого народного переселения.) Разве то, что он подвинул назад границы наши с Китаем, до него зарубленные по Амур? Что отдал персам завоевания Петра? Быть может, какой-нибудь лихой наездник-историк велит нам снять шапку пред его памятью за то, что он, ничтожный выходец, умел согнуть Петрову Россию в бараний рог и душил нас, как овец? Или, может статься, велят нам увидеть его ум и великие таланты в мастерской его езде верхом на разные манеры или в том, что он имел дерзость сесть не в свои сани?»[20]
Позиции участников спора вроде бы непримиримы, но волновали их одни и те же проблемы. Обоим не хватало знаний не такой уж далекой от них эпохи; не случайно Лажечников ссылался то на рассказ девяностолетнего старца, то на собственные впечатления в «дремучих лесах Литвы». Пушкин имел опыт серьезного исследования о пугачевском бунте и предъявлял высокие требования к историческим экскурсам, требующим «долгих изучений и терпеливых изысканий». При всем уважении к труду Лажечникова его оппонент был убежден: «Истина историческая <…> не соблюдена»; нужно обращение к документам. Чуть позже он получил от Жуковского «Записку» о Волынском министра внутренних дел Д. Н. Блудова с выдержками из следственного дела. Имелась у Пушкина и копия с «рапорта» Тредиаковского об оскорблениях и побоях, нанесенных ему Волынским.[21] Но и Пушкин, допуская «великие таланты» Бирона, не мог указать конкретных примеров их проявления, хотя и явно подразумевал, что просто самовлюбленный фат не мог достичь вершин власти.
Жизнь фаворита вообще трудно поддается описанию, за исключением ее публичных проявлений — дворцового блеска, внимания и наград царствующей особы или громкого «падения». Сам характер его сугубо «неофициального» существования не оставляет повседневных «следов»-документов — как, например, работа чиновника, министра или полководца. Он — теневая фигура; его сфера — приватные беседы, закулисная деятельность; его стихия — «благоприятный случай», когда вовремя сказанное слово может обеспечить взлет чьей-то карьеры, а то и сломать жизнь.
К тому же он — особа, очень уж приближенная и доверенная, и в силу этой приближенности не может, не должен рассказывать обо всем, что видел и знал, даже много лет спустя — конечно, если доведется встретить спокойную старость. Это удавалось не всем. Но не случайно те, кому посчастливилось (Бирон, фавориты императрицы Елизаветы Алексей Разумовский и Иван Шувалов или последние любимцы Екатерины II — (Васильчиков, Завадовский, Римский-Корсаков, Зубов), мемуаров не оставили и свои тайны унесли в могилу. Немногословность — пожалуй, в данном случае не самая плохая черта — отличает их в выгодную сторону от государственных мужей, которые ныне как можно скорее стремятся обнародовать сочинения о своем «хождении» во власть. И уж точно она не присуща противникам фаворитов, которые все беды, нередко путая при этом собственные и общественные проблемы, преподносили как результат вредного влияния временщика.
Лажечников ставил важный вопрос о достоверности дошедших до нас источников, но в то же время не подвергал сомнению предание о царском любовании головой Волынского на блюде. Эта ситуация, допустимая во времена опричнины Ивана Грозного, едва ли была возможной при дворе XVIII века. В отношении же Бирона у Лажечникова сомнений не было, ведь он был знаком с записками Манштейна и не мог поверить, чтобы «немец» оболгал «немца». Признаваясь Пушкину: «Ваши упреки задели меня за живое», — романист составил целый обвинительный акт против временщика, но невольно подтвердил позицию оппонента, что Бирона огульно обвинили во всех бедах аннинского царствования: и персидские провинции «сдал», и границу с Китаем изменил, и гвозди под ногти загонял.
Но проблема не только в состоянии конкретных источников. Обращение к прошлому как для историка, так и для писателя невозможно без понимания «духа времени» и «народных нравов». Здесь Лажечников с Пушкиным расходился: «Историческую верность главных лиц моего романа старался я сохранить, сколько позволяло мне поэтическое создание, ибо в историческом романе истина всегда должна уступить поэзии, если та мешает этой». Но при этом романист был убежден, что эпоху он понимал вернее: «Не соглашусь также с Вами и в том, чтобы ужасы Бироновского тиранского управления были в духе того времени и в нраве народа. Приняв это положение, надобно будет все злодеяния правителей отнести к потребностям народным и времени. Признаю кнут справедливым и необходимым для нашего, русского народа за преступления его; но не понимаю, почему бы он требовал за неплатеж недоимок окачивания на морозе холодною водой и впускания под ногти гвоздей. Впрочем, народ наш до Бирона и после Бирона был все тот же; думаю, что он не изменялся и ныне, или очень мало изменился к лучшему. Долго еще будет ходить за современную практическую истину пословица: гром не грянет, русский не перекрестится. Решительно скажу, что чувства нравственного (и даже религиозного), как у немецкого крестьянина нашего времени, и теперь не существует в нашем народе и до тех пор не будет, пока не подумают о Воспитании его те, которые должны об этом думать».
«Русский Вальтер Скотт» верил в необходимость кнута «для нашего, русского народа», и только гвозди под ногти считал уже вредным излишеством. При таком подходе «не беда была вельможе тогдашнего времени поколотить» смешного и нечиновного Тредиаковского. В отношении «мужиков» Лажечников скорее отдавал предпочтение немецкому образцу перед отечественным; но родовитый вельможа Волынский — не чета безродному курляндцу, севшему «не в свои сани». Кажется, в этом и была, с точки зрения романиста, главная вина Бирона. Ведь прочие персонажи романа, так сказать, «русской национальности» — люди честные, искренние, справедливые (за исключением разве что Тредиаковского); даже шут Балакирев выглядит благороднее шутов иностранных, вроде Педрилло. Волынский предстает настоящим русским молодцем с разгульной песней на устах, что привело в восторг самого Белинского: «Это природа чисто русская, это русский барин, русский вельможа старых времен». Бирон же — носитель совсем других ценностей: практичный, бездушный, алчный: «Денег, золота требовал Бирон у этого бедного, тогда голодного народа, требовал у него бриллиантов для своей жены, роскошной жизни для себя — и народ, не в состоянии дать ни того, ни другого, должен был выдерживать всякого рода муки, как народы Колумбии». А из-за спины Бирона в романе выглядывает еще более отталкивающее «лицо еврейской национальности» — его банкир и «гоф-фактор» Либман.
Победа в романе «немца» только подчеркивала несомненную правоту и нравственную высоту отечественных ценностей, что вводило читателей в атмосферу духовных исканий и споров 30—40-х годов XIX столетия. К тому же Лажечников, как и многие другие просвещенные люди его поколения, по меткому выражению Н. Я. Эйдельмана, «несколько стесняются XVIII века; хотя весьма им интересуются, но многого не знают, а кое-чего и знать не хотят», поскольку это знание как-то не украшает отцов и дедов просвещенных дворян пушкинской поры. Обличение презренного и безродного иноземца давало возможность возложить на него вину за все кровавое, грязное и неудобное для воспоминания из славного прошлого.
Популярный роман последовательно проводил эти настроения, в известном смысле совпадавшие с официальными представлениями о «народности» и, можно полагать, мыслями и чувствами российских читателей из разных сословий, что обеспечило ему долгую жизнь, а главному отрицательному персонажу — устойчивую и однозначную репутацию. «Неслыханно ужасные казни Долгоруких, гибель Волынского и 20 тысяч жертв, погубленных от имени императрицы, долгое время делали страшным для слуха век, к которому вовсе несправедливо привязывалось имя Анны и который по истине должно было бы назвать точно Бироновским. Мудрая и кроткая Анна останется в памяти его жертвою», — подводил итог правлению Анны Иоанновны «Энциклопедический лексикон А. А. Плюшара», изданный в 1735 году. От романа Лажечникова пошел и сам термин «бироновщина», который стал символом царствования Анны и обозначением террористического режима, введенного управлявшими Россией иностранцами.
В начале 40-х годов XIX столетия историк и писатель Н. А. Полевой четко сформулировал тезис, что при Анне Иоанновне в России утвердилась и правила «партия иноземцев», как будто нарочно посылавшихся Провидением для доказательства прочности реформ Петра I.[22] Отныне в отечественной науке соединились обвинения в адрес противников петровских реформ, «буйных олигархов» и «немцев», которым удавалось «ослепить» доверчивых русских государей.
Монументальный труд Сергея Михайловича Соловьева впервые открыл для публики многие тайны «эпохи дворцовых переворотов», которая рассматривалась не как провал между «великими» правлениями Петра I и Екатерины II, а в качестве самостоятельного и важного периода отечественной истории. В его «Истории России» облик Бирона сохранил уже обозначенные черты: «Самый приближенный человек, фаворит, был иностранец низкого происхождения. Анна и Бирон понимали очень хорошо, что русские люди, и прежде всего русская знать, не могли сносить этого спокойно; Анна и Бирон чувствовали, что есть оскорбленные, и, естественно, оскорбители питали неприязнь к оскорбленным <…> он был чужой для России, был человек, не умерявший своих корыстных стремлений другими, высшими; он хотел воспользоваться своим случаем, своим временем, фавором, чтобы пожить хорошо на счет России; ему нужны были деньги, а до того, как они собирались, ему не было никакого дела; с другой стороны, он видел, что его не любят, что его считают недостойным того значения, какое он получил, и по инстинкту самосохранения, не разбирая средств, преследовал людей, которых считал опасными для себя и для того правительства, которым он держался. Этих стремлений было достаточно для произведений бироновщины».[23]
«Бироновщина» стала для историка ключевым понятием для объяснения истории послепетровской эпохи: борьба придворных «партий» после смерти Петра I привела к уклонению от намеченной им программы преобразований и засилью иностранцев в правящих кругах. Оскорбленное «народное чувство» вызвало перевороты 1741 и 1762 годов как «народное движение, направленное против преобладания иноземцев», что означало «возвращение к правилам Петра Великого» и получило поддержку всего общества. Выдвинутая Соловьевым концепция политической истории России послепетровского времени прочно вошла в науку и школьные, учебники. Другой крупный историк Д. А. Корсаков объявил царствование Анны Иоанновны «не самодержавием, а именно олигархией, а еще вдобавок не национальной, а иноземной». Наконец, окончательно была закреплена характеристика «бироновщины» в «Курсе русской истории» В. О. Ключевского: «Немцы посыпались в Россию точно сор из дырявого мешка, облепили двор, обсели престол, забирались на все доходные места в управлении».
Сложившийся стереотип восприятия эпохи правления Анны Иоанновны и ее фаворита с тех пор воспроизводился во множестве научных и художественных сочинений. Одиноко звучали голоса ученых, пытавшихся более объективно подойти к изучению послепетровской России. Н. А. Попов полагал, что «немецкие правители, сменившие русских, были осторожнее их, менее обременяли свою память позорными интригами, нежели их предшественники»; более того, они «покрыли имя русской императрицы и русской армии военной и дипломатической славою». Историк и писатель Е. П. Карнович первым предложил заменить «бироновщину» на «остермановщину», поскольку именно А. И. Остерман являлся главным государственным деятелем аннинской России. В. Н. Строев предпринял попытку своеобразной «реабилитации» Бирона в том смысле, что фаворит действовал исключительно в придворном кругу и в дела управления не вмешивался.[24]
Но на сложившийся в массовом сознании образ эти усилия никакого влияния оказать не могли. К тому же научные труды стимулировали появление многочисленных исторических романов В. П. Авенариуса, В. С. Соловьева, Е. П. Карновича, М. Н. Волконского, П. В. Полежаева, Е. А. Салиаса и других авторов по сюжетам данной эпохи, очень разного уровня — от классических произведений Г. П. Данилевского до, по словам критики, «скороспелых борзописаний».
Однако на этом злоключения Бирона не закончились. После 1917 года началась ломка прежних исторических концепций, не совпадавших с «единственно правильным» учением. Сначала М. Н. Покровский попытался пересмотреть историю с марксистской позиции. Применительно к нашему сюжету получилось, что Бирон и прочие «немцы» являлись ставленниками западноевропейского капитала, которых свергли в 1741 году представители «дворянского управления» или «нового феодализма».[25]
Позднее в исторической литературе утвердилось высказывание В. И. Ленина о «до смешного легких» дворцовых переворотах, совершаемых «кучкой дворян». Пафос ленинской речи на II Всероссийском съезде профсоюзов в 1919 году был направлен на решение задачи социального переворота: дать «всем трудящимся возможность легко приспособиться к делу управления государством» и заменить в этой сфере «всех имущих, всех собственников». С этой точки зрения перипетии борьбы за власть между группировками свергнутого класса не имели значения и, следовательно, не заслуживали изучения.
В учебниках и обобщающих трудах 30—70-х годов прошлого века преимущество отдавалось освещению петровских преобразований и их роли в преодолении отсталости России. Возможно, именно поэтому проявления оппозиции этим реформам (как, например, попытка «верховников» в 1730 году установить ограниченную монархию) воспринимались историками как реакционные усилия по реставрации допетровских порядков. В итоге, как ни странно, произошло своеобразное возрождение «охранительно»-монархического восприятия политического развития послепетровской России. При таком подходе, да еще при необходимости классовой оценки представителей правящей верхушки, сложившийся ранее образ «немца»-фаворита оказался востребован. «Бироновщина» оценивалась как «правление шайки иноземных угнетателей»; в лучшем случае последние выступали как исполнители (хотя жестокие и корыстные) социальных требований русских дворян-крепостников.
Таким образом, на созданный елизаветинской пропагандой каторжный облик вороватого иностранца была надета сначала романтическая маска хладнокровного злодея, а затем — уже в не столь давние времена — ему была выдана характеристика реакционера-угнетателя, тормозившего прогрессивное развитие страны.
Казенные формулировки учебников буйно расцветали в романах ныне уже так популярного Валентина Пикуля с принципиально упрощенным до уровня анекдота восприятием прошлого, но зато выдержанных в патриотическом духе. По сравнению с относительно воспитанным придворным щеголем у Лажечникова Бирон у Пикуля предстает хамом с «галантерейными» манерами загулявшего купца — к примеру, в беседе с будущей царицей Елизаветой:
«— Я предлагаю вам самый выгодный вариант из всех возможных. Становитесь женою сына моего Петра и ни о чем больше не думайте. А я найду способ, чтобы ублюдок мекленбурго-брауншвейгский престола русского и не понюхал. Вам, — сказал герцог, — предопределено судьбою Россией управлять… Ваше высочество! Красавица! Богиня! Вы сами не знаете, какое гомерическое счастье ожидает вас… Ну, говорите — согласны стать женою сына моего?
Елизавета в унынье руки опустила вдоль пышных бедер:
Таково уж счастье мое гомерическое, что я вся в женихах еще с детства купаюсь. Даже епископы лютеранские руки моей не раз просили! Да вот беда… женихов полно, только мужа не видать! Петруша ваш мальчик еще. На што я ему, такая…
Подумайте, — сказал ей Бирон. — Если не желательно иметь сына моего мужем, то… Посмотрите на меня: чем я плох? — Елизавета покраснела еще больше. Ай да герцог!»[26]
Тщетно историки указывали, что созданный поэтами и романистами образ не соответствует действительности; что герцог Эрнст Бирон был далеко не самым симпатичным персонажем в нашей истории, но вовсе не «кровожадным чудовищем»; что управляли всеми государственными делами совсем не «немцы», к тому же не представлявшие сплоченной «немецкой партии».[27] Но изменить сложившийся образ эпохи, кажется, уже невозможно — тем более что он освящен именами Ключевского — или Пикуля, в зависимости от запросов читателей. Кажется, единственным утешением может служить осознание действенной силы литературы в деле исторического просвещения сограждан.
Один из самых массовых школьных учебников даже утверждает, что именно Бирон и прочие «немцы» перенесли в Петербург «распущенность нравов и безвкусную роскошь, казнокрадство и взяточничество, беспардонную лесть и угодливость, пьянство и азартные игры, шпионство и доносительство»,[28] чем, очевидно, заразили до того исключительно трезвых и благочестивых россиян. Но и другие пособия говорят о «глухом времени иностранного засилья», которое «грозило довести страну до развала», о кровавом терроре и даже… об искоренении всех русских традиций. Вдохновителем же и организатором этого безобразия по-прежнему предстает «чудовищно жестокий тиран, позволявший себе все, что взбредет в голову».[29]
Между тем изучение роли и создание научных биографий таких фигур, как Бирон, является вполне назревшей проблемой при изучении российской истории XVIII столетия. Они необходимы для того, чтобы, по словам Пушкина, «воскресить век минувший во всей его истине».
Перипетии политической борьбы в России того (и не только) времени относятся к числу наиболее захватывающих страниц отечественной истории. Драматические повороты судеб, появление и крушение задуманных планов и реформ, закономерности и динамика развития институтов власти, повороты во внутренней и внешней политике, скрытые пружины интриг, — все эти живые нити прошлого образуют причудливое и красочное полотно, где подлинные события переплетены с легендами и вымыслом. Изучение этих процессов в силу их понятной «закрытости» сопряжено с немалыми трудностями и еще недавно заменялось социологическими штампами и фразами об «альковных переворотах», совершаемых без всякого участия народа.
Без Бирона и других деятелей (Б. X. Миниха или А. И. Остермана) история «эпохи дворцовых переворотов» будет явно неполной. Речь, конечно, не идет о «посмертной реабилитации», чего так опасался в свое время Иван Иванович Лажечников: «Может быть, искусная рука подмоет его немного, но никогда не счистит запекшейся на нем крови Волынского, Еропкина, Хрущова, графа Мусина-Пушкина и других». Но история любой страны — прежде всего поле деятельности человека, обладающего не только разумом, но и свободой воли, далеко не всегда доброй. В силу этой свободы никакая последовательность исторических событий не представляет собой «процесса», подчиняющегося закономерности, подобно законам природы. Историю делают именно люди; порой выбор немногочисленной, но энергичной группы и даже одного человека может повлиять на развитие всего общества. Или, наоборот, повседневная деятельность множества «обычных» людей, преследующих свои, часто мелкие и сиюминутные цели, «сдвигает» общество в ту или иную сторону, вопреки любым интригам или замыслам государственных мужей.
Интересен Бирон еще и тем, что его деятельность позволяет на новом уровне понять «политическую антропологию» российского самодержавия, понимая под этим «культурные механизмы» функционирования власти, представления о ней в обществе, складывание сети патронажно-клиентских отношений и других форм политического поведения. Ведь эта не слишком симпатичная фигура стоит у истоков формирования «культуры» российского фаворитизма, ставшего отличительной чертой российской монархии XVIII столетия. Понимание роли этого института позволяет проникнуть в реальный механизм управления империей, отличный от официально провозглашенного и многократно «разложенного по полочкам» в учебниках. Такое изучение имеет не только сугубо академический интерес — отечественное политическое устройство и в новейшее время сохраняет немало элементов средневековья, которые «во многом определяют реальное значение неформальной структуры власти, порождают зыбкость и непредвиденную изменчивость правового статуса высших учреждений и распределения полномочий внутри реально правящей элиты».[30]
Наконец, изучение интриг, заговоров и переворотов интересно тем, что дает материал для исследования социальной психологии участников и свидетелей событий: представителей знати, гвардии и других наиболее активных социальных групп российского общества — чиновников, офицеров, солдат; позволяет выявить их мысли и чувства, представления и действия — народ в России не всегда «безмолвствовал».
Но мы, кажется, увлеклись и забыли о самом герое.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.