Глава 5 Бои в Югославии

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«28 сентября 57 армия генерала Н. А. Гагена начала наступление, нанося главный удар из района Видина в общем направлении на Белград. Бои сразу же приняли ожесточенный характер. Населенные пункты по нескольку раз переходили из рук в руки. В районе Неготина была окружена и к 4 октября уничтожена часть сил Армейской группы «Сербия».

«Великая отечественная война». М.: Изд-во Ин-та марксизма-ленинизма при ЦК КПСС, 1970.

В то время, как мы беззаботно катились в неизвестность по Северной Болгарии, Генеральный штаб Советской армии во главе со Сталиным разрабатывал планы будущих наступательных операций. От этих планов захватывало дух у маршалов и генералов. От духа разгорался аппетит.

Немцами война была окончательно проиграна. Пред нашими армиями лежали несметные богатства Западной Европы. Наступал «дележ пирога». Все зависело от скорости продвижения пехотных частей. Кто быстрее: союзники или мы?

Фашисты: немцы, мадьяры и многие их приспешники, — видя неминуемую гибель, дрались люто, с отчаянием смертников, продлевая тем самым, сколько можно, свою жизнь.

Сталин требовал наращивания темпов наступления: быстрей и больше! Орденские награды дождем сыпались на всех, кто только чем-либо способствовал проталкиванию вперед наших пехотных частей.

Ведь нам нужна одна —

Одна Победа!

Одна на всех —

Мы за ценой

Не постоим!..

Сочиняли песни далеко за нашими спинами. Цену же сполна платила пехота.

Может быть, история еще вернется к вопросу о целесообразности огромных людских потерь, понесенных Советской армией в сорок четвертом — сорок пятом годах, но пока что в нашей официальной печати это «табу». Официально — мы освобождали народы Европы от фашистского рабства, платя миллионами(!) жизней своих парней.

Конечно, не пойди наш Генеральный штаб на такие жертвы, не было бы ГДР, ПНР, ЧССР, ВНР, СРР, НРБ и даже СФРЮ, не смогли бы мы увезти с занятых территорий заводы, фабрики, угнать скот и пр. Нам, оставшимся в живых, это как будто бы и хорошо, но каково погибшим? Особенно, их матерям, отцам, детям, женам?

Возникает и другой, не менее крамольный вопрос: а не могли бы эти миллионы молодых парней, что погибли в последний год войны, оставшись в живых, создать у себя дома больше материальных ценностей, чем в качестве репараций мы получили с Германии, Венгрии, Румынии и других стран? А чем можно оценить горе народное?

Мы, и я в том числе, ругали союзников за медленное продвижение, за неравноценный вклад, за оттягивание дня окончательной победы. Действительно, английские и американские генералы не торопились, предоставляя нашим генералам сомнительное право посылать пехотинцев в штыковые атаки. Ценя жизнь своих солдат, они предпочитали действовать «малой кровью, могучим ударом», и там, где это было возможно, а в конце войны это было возможно почти везде, впереди наступающей пехоты союзников шел мощный все уничтожающий вал огня и железа.

Да что об этом говорить?

Потери англичан за всю войну с 1939 по 1945 годы на всех фронтах оставили 375 тысяч, американцев— 400 («Правда», 13.09.87). Наши же маршалы и генералы во главе со Сталиным только в боях за Балканы сумели положить более 300 тысяч солдат, за Польшу — 600 тысяч, за Берлин — 300 тысяч…

Правда, маршал Конев в своих мемуарах пишет, что при штурме Берлина солдаты сами рвались в бой, их было не удержать. У нас в 1288 сп, 113 сд я такого не видел. Конев, кстати, находясь в тылах, тоже не мог видеть и писал со слов «очевидцев».

Если читатель не забыл, из трех полков 113 стрелковой дивизии наш 1288 сп, участвуя вместе со штрафниками в прорыве на Тираспольском плацдарме, понес самые тяжелые потери. Несмотря на все старания командования укомплектовать полк на марше, к югославской границе мы подошли явно небоеспособными: роты стрелковых батальонов были некомплектными, солдаты их плохо обученными, офицерский состав, собранный «с миру по нитке», с солдатами почти не общался и не только из-за незнания языка, но просто не имея времени для знакомства.

Чуть лучше было положение в других полках дивизии — 1290 и 1292. Полно солдат и офицеров оставалось только в полковых и дивизионных тылах. Но приказ — есть приказ: сбить арьергарды противника, совместно с другими подразделениями 68 стрелкового корпуса 57-й армии захватить Неготин и далее наступать через Восточно-Сербские горы в направлении Краегувац — Белград.

На Белград от болгарской границы шло три дороги: две в обход гор, и одна — напрямик. Нашей 57-й армии был придан свежий, только что пришедший на Балканы 4-й гвардейский механизированный корпус. Как сейчас пишут в своих мемуарах генералы и маршалы (В. Ф. Толубко, С. С. Бирюзов и др.), в штабах фронта и армии были некоторые колебания, кого и как посылать вперед, но в результате решили: пусть пехота возьмет горы «в лоб» без огневого сопровождения, а танковые подразделения с артиллерией 4-го мехкорпуса приберечь, «ввести в сражение на втором этапе операции, после преодоления стрелковыми войсками горного массива» (Толубко, Барышев. На южном фланге. М., Наука, 1973). Это решение современными историками названо «новаторским и единственно правильным». Я не историк. Не знаю. Но так оно потом и было.

Пехота свою задачу выполнила, горы взяла, а по ее оставшимся в горах трупам гвардейские танки без потерь 12 октября ворвались в долину Моравы и, обогнав нас, с боями пошли на Младеновац — Белград.

Как это выглядело «в натуре»

Югославскую границу мы переходили ранним утром. Сзади на востоке чуть занималась заря. На небе ни тучки. День обещал быть солнечным и мирно-ленивым. Пограничная речка текла небольшим ручейком, и в самом глубоком месте вода еле доходила до ступиц колес. Сняв ботинки, солдаты неумело прыгали с камешка на камешек, стараясь не замочить завязки кальсон.

1290 и 1292 полки ушли раньше на штурм Неготина. Нашей задачей было прикрыть их левый фланг, перерезать коммуникации неготинской группировки немцев с юга и не дать прорваться немецкому подкреплению.

Полк, выдвинув боевое охранение, растянулся длинной колонной, где пешие солдатские роты и батальоны перемежались с конными обозами. Весь груз, кроме личного оружия, на подводах. Отдохнувшие сытые солдаты шли бодро, то там, то здесь звенели губные гармошки, песни. Только скрип немазаных старых телег, да понурые морды недовольных лошадей, тащивших тяжело нагруженные каруцы, заботили обозников. Пыльная грунтовая дорога, извиваясь между холмами, упрямо тянулась вверх.

Уже после первых привалов на обочинах появились телеги то с отвалившимся колесом, то с порванной сбруей. Возившиеся около них солдаты нет-нет, да и поминали недобрым словом бывших хозяев телег — «болгарских братушек», передавших эти транспортные средства Советской армии по договору. Какой нормальный крестьянин отдаст из своего хозяйства лучшее? Или даже хорошее? У каждого народа есть свой эквивалент пословицы: «На, Боже, что мне не гоже».

К обеду небо затянуло. Стал накрапывать мелкий дождик, а дорога резко пошла в гору. На ней четко обозначилась выбитая в каменистом грунте колея. Лошади, спотыкаясь о мокрые камни, скользили стертыми подковами. Все чаще в воздухе посвистывали кнуты и пока еще лениво зачинался мат.

Подошли походные кухни. Запахло сытной мясной затирухой. Солдаты забренчали котелками, ложками, повеселели, потом, спрятавшись под огромными развесистыми орехами, задымили козьими ножками… можно жить, но:

— Выходи строиться на дорогу!

В ботинках уже хлюпает, шинель сырая, в ней, пока лежишь не шевелясь, тепло. Выходить на дождь, ой, как не хочется. Многим лошадям не досталось овса, а на одной траве далеко не уедешь… Нехотя, но полковая колонна все же выстроилась, и еще часа два лошади карабкались по горной каменистой дороге, выкладывая свои последние силы. Настоящий осенний дождь разошелся. Он нудный и холодный. С плащ-палаток (у кого они есть) вода затекает за обмотки, шинели тяжелеют на глазах. Вокруг сумерки. То ли из-за густого леса? Погоды? А может, вечереет? Все чужое и неизвестное. Куда мы идем?

Небольшая поляна с кукурузой. Может быть там засада? Достаточно вон на той нависшей над дорогой скале поставить один пулемет, и… совсем рядом заливисто застрочил автомат, другой — справа, у крутого склона еще один. Обоз первого батальона остановился на подъеме. Мы кучно уперлись в него. Справа в стороне Неготина весь день глухо и далеко била артиллерия, отдельные автоматные очереди совсем рядом слились в беспрерывный треск.

— Стрелковые роты, в цепь! Пулеметчики, занять позиции! Минометы, к бою!

Под сплошным дождем Юрка с солдатами достают минометы, мины. Я ищу комбата— куда стрелять? Никто не знает. Говорят, немцы с соседней гряды обстреляли боевое охранение, но ни убитых, ни раненых нет. Разведчики ушли вперед. Грейдер, который мы должны перерезать, где-то рядом. Вперед!

Тяжелые подводы нервно скользят по камням. Ездовые матом, кнутами понукают лошадей. Но те выдохлись. От них валит пар. Несмотря на дождь, на боках под постромками мыло, на губах из-под удил кровавая пена, храп из раздутых ноздрей. Еще… еще немного, но одна за другой подводы останавливаются на крутом подъеме. В настороженной тишине резко рассыпаются автоматные очереди. Это уже где-то впереди, куда мы идем. Лошади уткнули морды в землю. Похоже, что обозникам тоже не очень хочется лезть к немцам на гору, и уже никакими силами не заставишь обоз двинуться дальше. Но будто из леса на дороге появляется незнакомый капитан. Он пьяный.

— А ну, вашу мать! Чего встали! — он выхватывает у нашего ездового кнут, — распранатакие шлюхи! Фашистов возили, а нас не хотите!

Кнут со вистом режет воздух, бьет по ногам, по вымени. Лошадь в испуге взвивается на дыбы, но дышло не дает ей вырваться, валек зажимает задние ноги. Капитан в пьяном экстазе забегает вперед:

— Что, паскуда, зашевелилась!

Сыромятный ремень режет морду, глаза…

— Курва!.. А, пошла!

Обезумевшая лошадь, не разбирая дороги, рвется вперед. Из ящиков летят мины, патроны… Капитан уже лютует у другой подводы, а мы толпой бросаемся за телегой. Звериное чувство охватывает толпу:

— Бей! Бей!

Окровавленные, в мыльной пене лошади рвутся в гору. Впереди нас на пароконной повозке лопается постромка. Лошадь, потеряв равновесие, разворачивается, падает и вместе с телегой скользит вниз.

— Гальмуй! Гальмуй!

Но гальма нет, и телега, высоко задрав дышло, врезается в заднюю подводу. Храпят раненые кони, кровь, пена. Но все это уже сзади… еще!., еще!.. И вот уже первые подводы выходят на гребень. Через полчаса дорога пуста. Лишь около поломавшейся подводы пьяный капитан неистово бьет дрыном покалеченную, лежащую на дороге лошадь. Она уткнулась окровавленной мордой в дорожную грязь, и только открытые глаза да дергающаяся от ударов кожа говорят, что лошадь жива.

К капитану подходит политрук:

— Брось, быков ведут!

Явно смеркается, но дождь не перестает. Впереди на грейдере идет бой. Стрельба кажется совсем рядом. И сквозь нее где-то под горой еле улавливаются мерные шаги быков. Проходит может быть еще полчаса, и из темноты одна за другой появляются их флегматичные морды, большие четырехколесные арбы и под стать быкам укрытые какими-то балахонами мрачные сербы.

До грейдера километра три-четыре. Наша пехота уже там. Нам же надо еще перевалить лощину и вылезти на следующий гребень. Юрка, забрав оба миномета и солдат, уходит вперед. Связь тянуть не имеет смысла. Ему надо как можно ближе подойти к пехотным цепям и стрелять по их указанию. Я остаюсь с обозом. Мы перегружаем боеприпасы на быков. Молчаливые сербы стоят в стороне и с опаской прислушиваются к звукам ночного боя. Их мобилизовали в соседнем селе, и как окажется потом, не совсем добровольно.

Уже глубокой ночью обоз вылез на следующий гребень. Грейдер в лощине под ним. Нам хорошо слышна стрельба, видны ракеты, разрывы мин, следы трассирующих пуль. На вершине гряды лес более редкий. На небольшой полянке санвзвод уже орудует вовсю. От грейдера тянутся раненые. Они все в грязи, и лишь окровавленные бинты ярко и тревожно мелькают в ночи. Мы помогаем грузить на арбы тяжелораненых и убитых (попробуй, разберись в дождливой холодной темноте, кто мертвый, а кто еще живой — там уточнят). Кто может, уходит сам. Наконец, уже под утро, уходит последняя арба. Хочется сесть. Я выбираю себе местечко посуше, кладу под голову автомат, скрючиваюсь, с головой накрываюсь плащ-палаткой, и… сон…

— Лейтенант Михайлов, к командиру батальона!

Я затаился. Не хочется даже шевелиться. Все тело интуитивно чувствует, что на улице плохо. Приоткрываю глаза. Здесь у меня под плащ-палаткой свой мир — сыро, но тепло.

— Где Михайлов?

Чей-то голос совсем рядом. Надо выходить. Я приподнимаю кончик плащ-палатки: кругом белым-бело! На деревьях, еще не сбросивших листву, огромные купы снега. Листья и ветки съежились и покорно клонятся к земле. Плащ-палатка тоже покрыта снегом, и меня не видно.

— Михайлов…твою мать! — это уже явно кричит какой-то начальник. Еще мгновение, я вскакиваю, сбрасываю с себя снег. Тело дрожит противной мокро-холодной дрожью. Пытаюсь согреться, прыгаю, скачу на одной ноге, потом бегу к командирской палатке.

Недовольный комбат что-то про себя бурчит, но я не слушаю. Оказывается, наш батальон в ночном бою потерял почти половину наличного состава. Командир полка принял решение расформировать его. Всю пехоту, включая минометную и пулеметную роты, передать в первый батальон. Освободившихся при этом офицеров свести в группу, которая во главе с начштаба будет принимать пополнение, иначе — формировать новый батальон.

Приходит Юрка с одним минометом. Солдаты грязные, мокрые, серые, высосанные боем и бессонной ночью.

— А где второй?

— Не знаю.

Обычно холеный, улыбающийся Юрка безразлично и тупо смотрит на меня.

— Иди поешь, там оставлено.

Некоторые солдаты больше по привычке глотают холодное варево, другие здесь же залезают кто под дерево, кто под телегу и засыпают.

Потом все они вместе с Юркой на время перейдут в минометную роту первого батальона. Я остаюсь в офицерской группе. Нас человек десять-двенадцать. Мы собираемся у остатков обоза, где понуро стоят побитые кони. Большинство из них годится только на мыло, поэтому их не кормят.

Нехотя день вступает в свои права. Появляется кухня. Тает снег. Косматые тучи, еще недавно цеплявшиеся за верхушки чужих незнакомых деревьев, подымаются кверху. Мокрые обозники, потеряв терпение, уходят подальше вдоль тылового склона и там пытаются разжечь костер, но сырые дрова только дымят. Вскоре немецкие минометы начинают пристрелку по дыму… Все кончается тем, что одна из мин залетает в наше расположение вблизи санвзвода. Там раненые лежат на земле, прикрытые брезентом. Шум, гам…

С утра немцы несколько раз пытались вернуть грейдер, и дважды выходили на него, но закрепиться на смогли. Подошла наша артиллерия, с тыла привезли боеприпасы. Немцы же, как видно, сидели на голодном боевом пайке и стреляли мало.

Не успели мы еще вдохнуть полной грудью аромат дымящейся кухни:

— Тревога! «Партизаны»!

Мы бежим к палатке комбата. От нее хорошо видно, как позади нас по гребню противоположной гряды ходят люди с ружьями: партизаны!

— Братушки! — кричим мы им и радостно знаками, жестами пытаемся установить контакт, зовем к себе. Они будто не видят нас, но и не стреляют.

Кто-то из нашего начальства, вероятно из тех, кто добывал быков в сербском селе, уже смекнул, что здешние сербы — это не те, о которых писали в памятках и прокламациях тыловые политорганы, а другие, не очень ждавшие нашей помощи.

Мы получаем задание идти в гору и выяснить намерения «партизан». Если окажут сопротивление, занять оборону и ждать подкрепления. Как-никак, удар в спину по нашей пехоте многое может натворить.

Каждому автомат, запасной рожок, пара гранат, и мы во главе с начальником штаба расходимся в цепь… Стараясь не терять друг друга из вида, не спеша, на глазах у «партизан», мы спускаемся вниз, переходим ручей. Дальше крутой склон, заросший огромными буками и густым подлеском. Я лезу, иногда цепляясь за корни и ветки кустов. Автомат на взводе…

— Братко!

Моя голова и автомат резко поворачиваются на голос. Из-за дерева в упор смотрит ствол охотничьего ружья, а за ним тревожные черные глаза серба. Ни он, ни я не выпускаем оружия из рук… В таких случаях за одно мгновение в голове отчетливо проносятся тысячи мыслей. Будто теряется координата времени и одновременно проигрываются различные ситуации и варианты их решения: стрелять— не стрелять? кто первый?.. Указательный палец медленно поджимает спусковой крючок, а большой незаметно переводит переключатель на «очередь». Если он выстрелит, я все-таки успею нажать. Наши услышат…

Серб, не опуская ружья, головой показывает, куда мне идти. Это как понимать? Он с ружьем пойдет за мной? Иначе, поведет меня, как пленного? Так не будет. Мы оба в нерешительности стоим, не двигаясь. Потом серб начинает быстро-быстро то ли говорить, то ли кричать. Я молчу. Наконец, не сговариваясь, опускаем оружие и лезем вверх на гребень. Вдали справа стоит группа югославских крестьян. Рядом несколько наших офицеров. Все, возбужденно жестикулируя и явно не очень дружелюбно, пытаются что- то объяснить друг другу. Я бросаюсь к своим. Среди нас парторг.

Его попытки завести разговор о Тито, о славянской дружбе явно ни к селу, ни к городу. Наоборот, они будто подливают масла в огонь.

Нас совсем мало, раза в четыре меньше, чем сербов. Из деревни подходят еще крестьянские парни. Все они с ружьями. Среди них толмач — древний старик, побывавший в России в Первую мировую. Обстановка обостряется. Привели нашего офицера уже с отобранным автоматом. Автомат передали командиру-сербу. Я вижу, как начштаба что-то говорит своему ординарцу. За нами следят. Начштаба громко переключается на толмача, и в это время юркий ординарец, прошмыгнув у нас под ногами, прыскает в кусты.

— Стой! стой!

Сербы с ружьями бросаются за ним. Выстрелы. Дробь знакомо шелестит по листьям, но того уже и след простыл. Лишь где-то далеко внизу прошуршали ветки. Гнаться бесполезно, и командир- серб громко и зло ругает опростоволосившихся охранников. На нас офицерские погоны. Мы сбились в плотную кучу и пленными не будем! Сейчас уже не помню, сколько прошло времени, но вот вдали за деревьями, там — здесь, сзади — спереди замелькали наши солдаты. Сербы растерянно переговариваются, но… уже первые солдаты, улыбаясь во весь рот, радостно бегут:

— Партизаны! Братушки! Партизаны!

Им, принимавшим за чистую монету нашу пропаганду о всенародном партизанском движении в Югославии, об общем единстве всех наций, населяющих эту южнославянскую федерацию, о всенародной любви к Советской России, невдомек, что происходит у них на глазах.

Я стою чуть в стороне и не слышу слов толмача. Наконец, там приходят к какому-то согласию: начштаба вынимает из кобуры «ТТ», отдает его кому-то из наших и вместе с Мишкой (комвзвода связи, о котором я уже упоминал и еще не раз упомяну) и ординарцем уходит в село в сопровождении нескольких вооруженных сербов.

Это сразу разрядило обстановку. Наших солдат много. Они, побросав оружие, беспечно разлеглись на полянке, радуясь тому, что их сняли с передовой, задымили «козьими ножками». Сначала настороженно, а потом все ближе и теплее к ним потянулись сербы. Кто-то из сербов сбегал в деревню… На траве появилось вино, сливовица, лепешки… Еще немного и все перемешалось. Объяснялись через пень-колоду. Те и другие — крестьяне. И вот уже чокаются, закусывают, хлопают друг друга: «Смрт фашизма!» Наши солдаты не перестают удивляться (и я с ними): оказывается югославов, как таковых, нет. Здесь живут сербы, живут бедно, пашут в горах на маленьких клочках земли. Потом разговоры снова возвращаются к войне. Война всем несет горе.

Мне суют в руку кружку с вином. Но я не хочу, и чтобы не быть белой вороной, отхожу в сторону. Сажусь на пенек. Но солнце властно спихивает меня на землю. Я не сопротивляюсь. Пристраиваю щеку к автоматному ложу и… Что слаще всего?..

— Борька, пошли!

Это Мишка. Он тычет мне в бок носком кирзового сапога. Мишка тепленький-тепленький. Рядом начштаба — такой же. Он, чуть заплетаясь, рассказывает о походе в деревню.

— В деревне создано организованное ополчение. В него вошло практически все мужское население. Вокруг полей выкопаны окопы. В село никого не пускают: ни четников, ни пролетариев, ни немцев… Нас тоже не приглашают, но обещают охранять наши тылы и в случае чего звать на помощь…

Солдаты крепко жмут руки, обнимаются с деревенскими ополченцами. «До вижденья!» — и мы уходим…

Только теперь, прочитав воспоминания некоторых югославских руководителей партизанского движения, мне становится более- менее ясной вся сложность политической ситуации в Югославии того времени.

В апреле 1941 года армия королевской Югославии после десятидневного сопротивления капитулировала. Король бежал из страны и государство перестало существовать.

Гитлер часть королевства раздал сателлитам, а часть объединил в разные буферные государства и «территории».

1. Было создано «Независимое государство Хорватия», включающее собственно Хорватию, а также Боснию и Герцеговину.

2. Часть Хорватского Приморья и прибрежную Далмацию Гитлер отдал непосредственно Муссолини.

3. Остальные прибрежные районы Югославии, а также вся Черногория и южная Словения были поставлены под военный итальянский контроль.

4. Северную Словению Гитлер присоединил к своему рейху.

5. Сербия попала под непосредственное управление Германии.

6. Воеводина отошла к Венгрии, Македония — к Болгарии.

Для защиты местнических интересов в различных районах появились собственные вооруженные формирования, среди которых наиболее крупные силы оказались в Хорватии — усташи и домобранцы. В Словении возникла профашистская «Белая армия». В горах Сербии господствовали четники — не сложившие оружия остатки королевской армии под командованием Д. Михайловича. Формально они были подчинены эмигрантскому правительству в Лондоне. В горных районах Боснии и Герцеговины в декабре 1941 года зародились партизаны (по мнению четников, а соответственно, лондонского правительства и наших союзников, — коммунистические авантюристы, которые «провоцировали оккупантов и заставляли население нести излишние жертвы» (М. Вуксанович. Первая пролетарская бригада. М, Воениздат, 1986).

День рождения 1-й Пролетарской бригады партизан Йосип Броз Тито, вернувшийся из СССР, приурочил к 62-летаю Сталина — 21 декабря 1941 года.

Были еще и более мелкие формирования. Все они в разной степени, но всегда люто ненавидели не столько немцев и итальянцев, сколько друг друга. Немцы по возможности разжигали национальную, религиозную и социальную рознь народов, всячески потворствуя начавшейся гражданской войне.

Общие потери Югославии во Второй мировой войне — 1 миллион 700 тысяч человек из примерно пятнадцатимиллионного довоенного населения. Очень лестно для югославов отнести эти потери (самый большой процент среди народов мира) на счет боев с немецко-фашистскими оккупантами. Именно так поступает большинство советских историков (иностранных я не читал). Но, к сожалению, после прочтения книг, особенно югославских писателей, у меня сложилось твердое убеждение в том, что основные потери народы Югославии понесли в братоубийственной гражданской войне между усташами, четниками, домобранцами, партизанами и другими разно национальными, разно социальными, разно верующими группировками, населявшими эту страну. До середины 1944 года итальянские и особенно немецкие фашисты при этой войне главным образом «присутствовали», охраняя Адриатическое побережье от возможного нападения. Поэтому, когда в литературе встречаешь высказывания о том, что «повстанческая армия уже в 1941 году приковывала к себе: итальянских войск — 17 дивизий, немецких войск — 6 дивизий, болгарских войск — 4 дивизии, венгерских войск — 3 дивизии», то понимаешь, что это, мягко говоря, некоторое преувеличение.

Я так и не могу до сих пор понять, где и как погибли 1 млн. 700 тыс. югославских граждан. Читая книги очевидцев партизанских боев и сравнивая эти бои с нашими, не перестаешь удивляться: боевая терминология вроде бы наша, но все миниатюризированно и выглядит иногда театрально несерьезно, хотя в принципе и трагично. Например, М. Вуксанович так описывает один из боев «Группы Пролетарских бригад»:

«На правом фланге Первой пролетарской бригады наступали 6-й и 2-й батальоны. Объектом их атаки была только железнодорожная станция в Раштелице, где оборонялись 10 усташей, 8 жандармов и 3 милиционера… Главную задачу по разгрому противника выполнял 6-й батальон, а 2-й батальон атаковал частью сил с северной стороны…

Около 22.00, в момент, когда 6-й батальон атаковал блиндажи к станции, от Тарчина подошел немецкий бронепоезд и остановился на станции. Создалась угроза срыва выполнения задачи… Командир Первой пролетарской бригады Коча Попович приказал немедленно доставить к станции 65-миллиметровую пушку, при которой имелось 16 снарядов. Огонь по бронепоезду вел артиллерист-фронтовик, воевавший в Испании. Он израсходовал три снаряда, но ни разу не попал. Третий снаряд разорвался совсем рядом с бронепоездом и, по-видимому, сильно напугал немецкого офицера, начальника поезда. Немцы забрали с собой 11 усташей и жандармов и поспешно укатили в сторону Тарчина. 2-й батальон не смог воспрепятствовать движению бронепоезда, потому что не имел никаких средств для разрушения железнодорожного полотна. Бронепоезд прошел и через походные порядки 2-й и 4-й бригад, которым также не удалось заблаговременно разрушить железнодорожное полотно».

Только когда на югославскую землю пришла Советская армия и показала, как надо побеждать, поливая землю кровью и покрывая ее братскими могилами, партизанские подразделения, превратившись в регулярную армию, начали воевать против немцев. Это уже была настоящая война с настоящими потерями. Но о ней я мало знаю. Помню, как мне долго и беспросветно рассказывал о ней безрукий югославский боец в апреле 45 года в госпитальном саду в Субботице. Техники и умения у югославов было маловато, и участие в освобождении своей земли им обошлось недешево.

В первой половине октября 1944 года, когда Советская армия вошла в Восточную Сербию, естественно, мы ничего из написанного выше не знали. Нас если и воспитывали, то на «ура- прокламациях».

Как я сейчас понимаю, партизан (титовцев) в Восточной Сербии никогда не было. Здесь господствовали четники, никакой любви не питавшие к Тито, а через него и к нам. С ними-то мы и встретились на дороге через Восточно-Сербские горы.

Сегодня, в октябре 2000 года, когда призрак братоубийственной войны, побродив по Югославии, пытается свить себе гнездо в Сербии, ее коренные жители мне представляются своеобразными христианскими (православными) чеченцами, безрассудно по зову души и сердца затевающие кровавые игрища на многострадальной южно-славянской земле.

На что в те далекие сороковые годы могли надеяться сербские партизаны, с дробовиками выступая против хорошо вооруженной пятимиллионной Советской армии, победно шедшей по Балканам?

В тот день после встречи с сербскими крестьянами- «братушками» для нас более привлекательными были заветные дымки походных кухонь, приближавшиеся к нашей полянке. Мы торопливо лезем на гребень: не опоздать бы! Нет. Бренчат котелки, и уже слышен сытный гул солдатского обеда. В кармане галифе я с вожделением нащупываю привязанную к поясу алюминиевую ложку…

— Лейтенант Михайлов, к командиру батальона!

— Еще чего, обед — святое время. — Я выскребаю из котелка остатки «шрапнели», жиденько заправленной американской свиной тушенкой, и не спеша иду. У палатки комбата все офицеры уже в сборе. Комбат только что вернулся с передка и рассказывает:

— От пехоты почти ничего не осталось. Те, кто еще есть, кое-как держат дорогу, но немцы все время атакуют. Солдаты измучены.

Комбат обещал им прислать подкрепление, но никого нет… кроме нашей офицерской группы. Нам надо на ночь заменить солдат. Дать им обсохнуть, отоспаться, поесть горячего.

Нас десять человек, а фронт километра два… Против нас эсэсовская дивизия «Бранденбург». Вернее, ее не менее потрепанные остатки…

К вечеру с передка пришел связной командира стрелковой роты, и мы ушли за ним, стараясь копировать его движения: где пригнувшись бегом, где в полный рост, где ползком по скользкой, перепачканной глиной траве, что растет по обочине грейдера. Немцы рядом. А где рядом? Может быть, за тем деревом?.. За тем камнем?.. Наконец, связной сваливается в какую-то яму или лощину. Мы за ним. Там солдаты — человек десять-пятнадцать, заросшие щетиной, в мокрых, заляпанных грязью шинелях, тесно прижавшись друг к другу, с каким-то тупым безразличием смотрят на нас: что бы ни затеяло офицерье, хуже не будет.

— А где остальные?

— Остальных нет, это все. Где немцы?

— Там.

— Где там?

И как бы в ответ на наш вопрос совсем рядом в небо летит первая немецкая вечерняя ракета. Я чуть высовываюсь из ямы и вижу, как она, шипя и извиваясь, догорает на грейдере за нашими спинами.

— Так что ж вы здесь сидите?

— А куда нам идти?

Мы, офицеры группы, плохо знаем друг друга и, может быть, поэтому расползаемся вдоль грейдера поодиночке, забрав с собой ракетницы, сумки с ракетами, автоматы, гранаты и саперные лопаты. Каждый остается наедине с немцами и кромешной октябрьской ночью.

Я выбираю себе открытую полянку чуть впереди грейдера. Посередине полянки гряда камней. Как можно тише на коленках я раздвигаю камни и устраиваю себе «логово». Его видно со всех сторон, зато и я вижу все подступы к себе… Готово… Лежа на спине, пускаю ракету… и почти сразу над моей головой прошивает ночную темень очередь трассирующих пуль. Немец где-то рядом, метрах в 150–200. Я стреляю из ракетницы в его сторону. Ракета прыгает по траве и шипя замирает в кустах. Оттуда еще некоторое время светится белый дымок. С другой стороны мне в упор раздается автоматная очередь… Из кустов справа пускает ракету мой сосед. Еще дальше строчит наш автомат… Теперь мы всю ночь будем на ощупь охотиться друг за другом. Мы все повязаны самым дорогим — своими жизнями — и на каждого из нас из-за кустов, из-за камней, из невидимых окопчиков открыто смотрит сама смерть. Ей все видно, и она с плотоядной улыбкой выбирает себе жертвы.

Ночи, кажется, нет конца. Глаза и уши ловят каждое движение, каждый шорох. К середине ночи передок вроде чуть затихает, но под утро, когда вот-вот на фоне неба должны обозначиться ветви деревьев, сзади нас, где-то в районе обоза, заливисто затрещали автоматы, послышались резкие хлопки гранат, заржали кони. Минута, две… и все стихло. Потом пришли солдаты. Их совсем мало: двоих ранило, кого-то доняли чиряки, кого-то простуда, и они ушли в госпиталь. Рассказали: группа немецких разведчиков просочилась через нашу оборону (через нас!) и напала на обоз. Там под телегами и между лежавшими лошадьми беспечно спали обозники и солдаты с передка, принявшие перед этим «свои боевые сто грамм», да еще в двойном размере, да на голодный желудок! К счастью, досталось главным образом лошадям, но они и так уже все были отбракованными.

Смерть в ту ночь, вероятно, была сытой или, побрезговав нами, уж слишком грязными и вонючими, предпочла поужинать немцами. У нас только пропали двое солдат (наверное, украли немцы), да одного офицера нашли зарезанным в кустах. Кстати, я не помню, чтобы нас в те дни донимали вши. Нельзя исключать, что в тех условиях даже они стали «самовырождаться», не сумев приспособиться к холоду, мокроте, грязи.

Подходившие из тыла солдаты расползались каждый по своим укрытиям, где им «везло» в предыдущие ночи. Мы — офицеры, отдежурившие ночь на передовой— идем к обозу. Обоз— наш тыл. Хочется только спать, и я, не глядя на котелок с холодной затирухой, лезу под телегу… сон…

Около полудня кто-то тянет меня. Из дивизии привели «пополнение» — человек тридцать «шестерок». Это те, кто в войну беззаботно кантовался в дивизионных, армейских тылах, а сейчас за нашими спинами пожинал лавры «воина-освободителя» в богатых болгарских селах. По широким улицам этих сел они, казалось, ходили толпами — рядовые, сержанты, офицеры в начищенных до блеска сапогах, в гимнастерках с подворотничками, с портупеей и прочими армейскими атрибутами, призванными завлекать многочисленный армейский и цивильный женский пол. Это службы штабов, боепитания, продовольственного и вещевого снабжения, ремонтные бригады, многочисленные связисты, ординарцы, повара, сапожники, медперсонал, химвзводы, агитбригады, политорганы и еще черт те кто, за всю войну в глаза не видевшие ни одного живого немца.

«Шестерки» стояли под деревьями, пугливо прижимая к себе карабины. «Здесь вам не к бабам бегать!»

Вечером каждый из наших офицеров получил по отделению «шестерок», и мы снова ушли в ночь сменить пехоту.

Я на своем участке решил создать видимость сплошной обороны, заставив рыть окопы полного профиля.

— А дэ німці? — спросил меня кругленький, лоснящийся от жира солдатик, похоже, личный повар одного из тыловых начальников.

— Рядом. Давай, копай!

Против нас, я, кажется, уже говорил, стояли остатки разбитой эсэсовской дивизии «Бранденбург» и 1-й горнострелковой дивизии. Их было мало, но не в пример нашим необученным разношерстным солдатам немецкие горные стрелки и эсэсовцы знали, как надо воевать. Особенно ночами они наводили страх и ужас на украинских и молдаванских крестьян, одетых в нашу военную форму. Стреляли немцы мало, но виртуозно владели ножами, веревками, железными палками, неслышно подкрадываясь и зверски убивая, либо воруя наших солдат. Потери росли. Пехотинцев уже перестали отпускать на ночь в тыл, и они, вконец измученные, по ночам спали рядом с нами.

Ходили к немцам и наши полковые разведчики, но чаще безрезультатно. Только однажды, я помню, приволокли «что-то», замотанное веревками и с кляпом во рту. «Что-то» было все в грязи, обросшее густыми черными волосами, из которых испуганно торчали большой мокрый нос и огромные глаза. Вынули кляп. «Оно» быстро-быстро затараторило на каком-то непонятном языке. «Еврей!» — сказал мой напарник. Доставили Юрку. Он — кондовый, с Малой Охты, и должен говорить по-еврейски. Юрка долго подыскивал слова и потом авторитетно заявил: «Нет!» Может быть то был итальянец из обоза.

Еще одна ночь. Мы, резервные офицеры, мокрые и уставшие, растолкав уснувших под утро пехотинцев, уходим с передка… Руки как крюки. Пальцы еле держат ложку с остывшей кашей. С горных сербов ничего не выжмешь. Сами живут впроголодь. И мы опять переходим на «конский рис», «шрапнель», мамалыгу, заправленные американской тушенкой, лярдом, колбасным фаршем.

Но все равно, мы — не пехота! У на есть дом в тылу, где можно ходить в полный рост, разговаривать, а спустившись по обратному склону хребта, разжечь бездымный костерок, чтобы унять утреннюю холодную дрожь. Здесь нам не надо, как на передке, ежесекундно оглядываться по сторонам, ожидая немца, смерти…

— Лейтенант Михайлов, к комбату!

— А когда же спать?

— На том свете отоспишься!

У батальонной землянки стоит незнакомый штабной офицер. Рядом с ним старший лейтенант из нашего батальона. Не помню ни его должности, ни фамилии, но звали его Григорий.

— Тебя ждали. Быстро собирайся. Вместе со старшим лейтенантом поедешь в Брягово принимать пополнение. Бричка готова.

Мне собирать нечего. Сходил на кухню за сухим пайком на двоих, бросил в бричку автомат, рожок — в карман, и мы поехали.

Редкие встречные сербы не выказывают братского радушия. Горы под стать им сурово и настороженно, исподлобья смотрят на нас. Здесь четвертый год идет война.

Судя по домам, одежде, местные и до войны жили небогато, а сейчас и подавно. Мужики— кто в четниках, кто в партизанах. А ведь есть-то хотят и те, и другие. Скота не видно. Может быть, спрятан в лесах?

Многие дома почему-то брошены, будто в спешке. По дороге остановились около одинокого хутора. Дверь открыта. Зашли. Никого. Стоит посуда. На гвоздях висят тряпки. Печь вроде чуть теплая, а никого нет. Весь пол в двух комнатах устлан грецкими орехами — сушится урожай…

Неготин стоит в окружении гор. В городе на подъеме уже оформлена братская могила. Выбиты на ней 1290, 1292 полки. Нашего нет… Мы не воевали…

Еще немного и вот уже болгарское Брягово. Села не узнать. Вроде те же улицы, те же дома, но жизнь совсем другая. Бывшие полновластные хозяева села — болгары — смотрят из-за заборов, либо пугливо перебегают улицу перед носящимися во все стороны юркими виллисами, фордами, громоздкими студебеккерами. Куда ни глянь, снуют тыловые офицеры, солдаты, на завалинках лузгают семечки и млеют в заходящем солнце улыбчивые девчата в военной форме, лениво перебрасываясь скользкими словечками с такими же откормленными, украшенными новенькими медалями сержантами, ефрейторами… Им, кажется, нет числа… Тепло… Сухо… Райская сказка… И не верится, что всего километрах в двадцати-тридцати в холодных чужих горах на грейдере гибнут остатки пехоты 1288 стрелкового полка, что солдат там уже можно пересчитать по пальцам. Но именно там, где они сидят в своих норах — закопушках, проходит ЛИНИЯ ФРОНТА. И еще не столкнувшись с новыми порядками в Брягово, мне хочется назад — туда, в горы, домой. Почему? Не знаю. Просто я — оттуда…

По улицам в разные стороны тянутся провода, по которым мы быстро и безошибочно находим штаб. Там «двухпросветные начальники»:

— Наконец-то! Идите и живо принимайте пополнение, а то мы с ними вконец измучались. Они за селом у речки. И выметайтесь побыстрее, лучше сегодня в ночь. Сухой паек они уже получили.

«За селом у речки» — это значит сразу за домом пограничника, где мы еще недавно прощались с сытой и мирной Болгарией.

Проходя мимо, я было сунулся к калитке — договориться переночевать, но там стоял сержант в яловых сапогах:

— Куда? Никаких пограничников нет. Проходите, не останавливайтесь!

На крыльце дома сидела полураздетая «шестерка» и чистила гуся: вероятно, наше бывшее жилье облюбовал какой-то «большой начальник». На всякий случай я послушался: мы не гордые, мы — пехота.

Белорусские партизаны

В пойме до самой реки кучками сидели люди, одетые в наше солдатское обмундирование. Но уже издали во всем облике было что-то неуловимо чужое, незнакомое. Я подошел к ближайшей группе и спросил, где и кто здесь старший. Никто не встал. Молодой круглолицый крепыш весело и довольно бойко зацокал на непонятном мне языке. Конец его излияния потонул в общем одобрительном то ли смехе, то ли необычном возбуждении:

— Ницца! Було бы бараболи, та поболи!

Западники, что ли? Но те себя вроде так не ведут? Неподалеку тесно прижавшись друг к другу на корточках сидели «чичмеки» и колдовали около небольшого костерка. На мой вопрос они беспомощно захлопали узкими щелками-глазами, что-то затараторили, показывая руками в сторону речки. Там я увидел Григория. Он был старше и по званию, и по годам.

Григорий сказал: «Пойдем завтра с утра».

Около копны стояла наша бричка. Мы с Григорием пожевали всухомятку. Небо то ли темнело, то ли хмурилось. Надо было думать о ночлеге. В стоге я выкопал нору, и… что слаще всего?..

Ночью с тяжелым шорохом по копне катились холодные капли октябрьского дождя, где-то ниже шуршали мыши, больно кололось мокрое сено. Нора оказалась маловатой, но раскапывать ее вглубь не хотелось, и к утру я здорово подмок, поэтому вылез наружу только часам к девяти.

Григорий был уже на ногах и хлопотал о еде. Кормить нас никто не хотел (сняты с довольствия!). Мокрые и голодные новобранцы слонялись по сырому полю, пытались развести костры, но те только дымили, не давая заветного тепла. Из деревенских хат неслись аппетитные запахи жареного с луком мяса — там насыщались тыловые службы. Я пошел к реке. В кустах несколько солдат воровски свежевали ягненка… Дело принимало нехороший оборот, ибо мародерство имеет свойство расти в геометрической прогрессии.

Нашему полку отсчитано сто новобранцев. Основу этой сотни составляли бывшие белорусские партизаны, призванные в армию сразу после освобождения Белоруссии, то есть месяца два-три назад. Затем шли нацмены (узбеки, казахи, меньше — таджики), прошедшие обучение в запасных тыловых полках. Украинцев, а тем более русских, вернувшихся из госпиталей, было до обидного мало.

Ночной дождь не прошел даром. Речка была неузнаваема. По руслу, заполняя всю низменную пойму, шел бурный мутный вал воды. Плыли подмытые с корнями деревья, бревна. Ночью снесло мостки, и о переправе на тот берег не могло быть и речи. Григорий ушел в штаб. Солдаты приуныли.

Часам к двенадцати чуть разъяснило. Потеплело. Григорий, грязно матюгаясь, пригнал походную кухню с баландой. Хоть эта кухня и была, как слону дробина, но все-таки вместе с провиантом, который солдаты «добыли» ночью в болгарских дворах, чуть подняла настроение. Вода начала спадать, и мы решили переправляться. Построили солдат, вывели на берег. Я разделся и, туго свернув обмундирование, вошел в воду. Десятка полтора солдат двинулись за мной. Остальные стояли на берегу, с беспокойством следя за нашими действиями. Вода по колено… по пояс… по грудь… Я уже не смотрю назад. Вода сбивает с ног, и высоко держа над собой узел, я борюсь с быстрым течением. Наконец, ноги утопают в иле, но мутная холодная вода с водоворотами и полузатопленными корягами еще долго не пускает меня на берег. На югославскую сторону выбрались еще двое. Остальные повернули назад. Оказывается, и нацмены, и белорусы в подавляющем большинстве не умеют плавать (я это узнал потом), и двоих из них вытащили на берег полуутопленниками.

Мы трое, посиневшие и все в мурашках, сбились в кучку, не зная, что делать. Небо опять нахмурилось, с гор подул слабый, но очень октябрьский ветерок. Было видно, что солдаты за нами не пойдут. С позором, под неодобрительные взгляды солдат и Григория, мы вернулись назад.

Весь день наша «сотня» провела на берегу реки, греясь у костров и ожидая спада воды. Григорий воевал с интендантами. Он, не стесняясь, звал их «тыловыми крысами». Результатом этого были полковые кухни, приезжавшие к нам с обедом и ужином.

Ночью наши белорусы шастали по болгарским дворам, пугая хозяев и дворовых собак. На следующий день уже в сербских горах мне рассказывали, что «по ошибке» они попали на интендантский продовольственный склад, обезоружили часового и сколько могли прихватили тушенки. (Хороший «закус» для болгарской ракии.)

Под утро в своей норе (в стоге сена) я сквозь сон слышал, как пьяные голоса выводили:

Дык бяры ж ты Станіславу,

Што садзіцца на усю лаву!

Станіславу не хочу

Бо на лаву не всажу…

На следующее утро вода спала, партизаны опохмелились «найденной» ночью болгарской ракией, и мы на радость тыловой рати наконец-то двинулись в горы догонять фронт…

Бои с окруженной в Неготине группировкой кончались, и немцы, огрызаясь арьергардными боями, уходили из Восточно-Сербских гор.

Мы шли не торопясь, каждый час делая привал. Сухой паек, полученный на дорогу, был съеден еще в Болгарии, и нам предстояло переходить на «подножный корм». Партизанам к этому не привыкать. Остальные тоже не голодали.

В сербских поселениях (деревнях, хуторах) оставались, в основном, женщины. А какая женщина не испугается и не отдаст последнее появившемуся в воротах с карабином в руках «хану Мамаю»? Правда, начальство предусмотрительно не выдало нам в дорогу ни одного патрона, но когда на тебя направлено дуло карабина, разве думаешь, заряжен ли он?

В общем, никто не голодал, и ракия была…

Итак, мы догоняем наш полк…

К вечеру партизаны, нацмены, да и мы приустали от множества впечатлений. То ли солнце быстро провалилось «в дыру», то ли мы зашли в очередное ущелье.

Привал!

Кругом мрачные и почему-то черные безлюдные горы. Ни души. Солдатские карабины без патронов. Только у нас с Григорием по автомату и одному рожку на брата. А если немцы? Где мы? Место вроде то, и не то… Сербы говорили про монастырь, а его нет… Дорога раздваивается. Надо останавливаться. Неровен час — напоремся на немцев…

Я беру трех солдат, и мы уходим разведать, что делается вокруг. Подымаемся в гору, потом опять вниз… Темнеет совсем. Уже видны первые звезды. И как всегда случается, стоило только окончательно заблудиться, вдруг на фоне черного безлунного неба прямо над нами появился резкий силуэт средневекового замка с огромными коваными воротами. Полное безмолвие. Будто декорация в пустом театре при потушенном свете. Но все настоящее. Мне не по себе — жутковато. Но партизаны попались, видать, не из робкого десятка. Мы подходим. Ворота на запоре. Солдат бьет прикладом:

— Гэй! Відчиняй!

Удары гулко отражаются от скал, от черных проемов окон и, много раз повторившись, затихают. Молчание.

— Наверное, надо вернуться за нашими?

Но меня не слушают. Партизаны что-то говорят между собой. Потом один уходит назад, (как я понимаю, к нашим), а оставшиеся двое, поддерживая друг друга, ловко лезут на ворота и исчезают в темноте двора. Через минуту один возвращается:

— Лейтенант, дай автомат.

Я отдаю и остаюсь один на один с пустым карабином и горами… Я никогда в жизни не был в ночных горах. Каменным хаосом они нависают надо мной. Каждая глыба кажется застывшим заколдованным истуканом, таящим смерть. Все мертво, и живой я один… Вдруг в глубине двора выстрел!

— Ведь у них только автомат! — мелькнуло в голове, и вслед за этим— резкая автоматная очередь, женские крикливые причитания, визг и снова мертвая тишина… А мне что делать? Лезть через решетку под пули? Может быть, наши напоролись на засаду? Я, ничего не придумав, нерешительно стучу в ворота и сразу же прячусь за выступ скалы. С той стороны к воротам приближаются голоса: женские, мужские.

— Шнель, шнель!

В замке скрипит ключ. Надо бежать, но в проеме ворот появляется партизан с моим автоматом. Рядом с ним две сморщенные сгорбленные монашенки — точь-в-точь те, которых рисуют на картинах о средневековой инквизиции. Я выхожу из укрытия. Монахини быстро и крикливо лопочут. Похоже, что партизаны их понимают. Мы идем. Я и сейчас, через пятьдесят с лишним лет, свободно проделаю тот путь: чуть вперед и направо торцом стоит двухэтажный барачного типа дом. Наружная лестница ведет прямо на второй этаж. Узкая дверь. Я захожу первым. На меня выскакивает еще более древняя старушка со свечкой и с маньячной решимостью загораживает дорогу. Из-за моего плеча появляется солдат с автоматом, грубо отталкивает старуху, и мы втроем входим в комнату. На визг упавшей старухи из глубины дома сбегаются монахини с вонючими сальными свечками в руках:

— Где немцы?

— Нэма немочка! Нэма немочка! — и дальше длинные тирады, из которых я понимаю, что здесь женский монастырь и какое-то училище. Солдат открывает стол. Один ящик, другой… в ящиках бумаги. Монахиня настроена агрессивно. Она вырывает у него из рук бумаги, деньги, тащит солдата в сторону… Я перехожу в другую комнату. За мной бегут монашенки, загораживают путь дальше. Явно они растеряны и нас не ждали. В комнате стоит бюро. Я наугад открываю ящик… В сальном свете свечи тускло мелькнула вороненая сталь голого ствола парабеллума:

— Где немцы?.. вашу мать!

Главная монахиня падает на колени, и, подымая вверх руки, ползет в мою сторону. Я отщелкиваю магазин — шесть патронов.

За дверью около ворот слышится шум— появляется наша «сотня». Я вижу Григория. Он быстро входит в курс дела. Монахини ведут нас к управляющему — «профессору».

Мы пересекаем двор. В левом углу стоит небольшой двухэтажный особняк. На крыльце нас уже дожидается, видно, только что вставший с постели высокий и худощавый породистый старик — русский. Он чопорно представился профессором Стравинским (или Сикорским, или что-то в этом роде) — директором сельскохозяйственной высшей школы (или института, или колледжа?). В его школе немцы имели офицерский госпиталь и только вчера его спешно эвакуировали. Госпиталь обслуживали монахини из соседнего монастыря. Часть монахинь, боясь оставаться в монастыре, укрылась от «русских анархистов» здесь в надежде на защиту. Советские войска через школу не проходили. (Значит, мы действительно в потемках отвернули от главной дороги.)

Не помню что, но что-то в его рассказе не увязывалось с объяснениями монахинь. Это сразу заметил Григорий и потребовал показать «все». Мне пришлось идти, хотя с большим удовольствием я бы завалился спать. Мы долго ходили по каким-то катакомбам, где еще стойко держался больничный дух. Многие кровати перевернуты, около них валяются брошенные впопыхах простыни, немецкая одежда… Операционная… перевязочная с грязными бинтами и окровавленной гнойной ватой и пр., и пр. — поделом им!

Может быть, Григорий что-нибудь и подозревал, но мне в голову не могло придти, что и услужливый профессор, и монахини нас дурачат. Вероятно, часть раненых немецких офицеров, не успевших эвакуироваться, вместе с врачами в это время, затаив дыхание, сидели в подвалах монашеских келий. И знали бы те фашисты, что у гуляющих по верху советских солдат нет ни одного патрона и достаточно заряженного автомата, чтобы нас всех перестрелять, как цуциков.

Согласитесь, что возникшая ситуация во многом была похожа на ту, что в «Живых и мертвых» потом опишет К. Симонов. Там комбриг Серпилин вывел из окружения большую группу наших солдат. Солдаты по распоряжению СМЕРШ были разоружены и направлены в тыл для «проверки». По дороге они попали в засаду и метались по полю, как беззащитные овцы, пока не были почти полностью истреблены немцами.

Если эту сцену Симонов не выдумал, то можно допустить, что недоверие к солдатской массе кем-то специально культивировалось в нашей армии во время войны. Правда, что греха таить, иногда оно имело определенное основание. В частности, будь у наших солдат патроны, не знаю, как бы дальше разворачивались события в ту «вальпургиеву ночь» середины октября 1944 года в Восточно- Сербских горах…

Но патронов не оказалось, а раненые немецкие офицеры и представить не могли, что русское командование через ничьи горы отправило на передовую сто безоружных солдат. Поэтому пусть читатель не волнуется. В отличие от художественной сцены у Симонова, все было приземлено и, в связи с этим, не столь эффектно. К тому же я не исключаю, что определенную роль в этой истории опять сыграла моя «сорочка», которая (и читатель еще не раз в этом убедится), чем дальше, тем нахальнее и безответственнее будет себя вести, загоняя своего подопечного в, казалось бы, самые безвыходные ситуации и затем, на удивление окружающим, вызволяя из них живым и невредимым. Постоянные читатели уже начинают с недоверием относиться к моим рассказам о военных похождениях:

— Не может быть! Ты придумываешь!

Нет! нет! и нет! Я не барон Мюнхгаузен! Все было так! И та ночь еще только начиналась… Слушайте и соображайте, что сейчас будет происходить…

Вальпургиева ночь

Сначала как будто ничто не предвещало бури. Инцидент с монахинями затих. Солдаты собрались во дворе и принялись готовить себе пищу, а мы с Григорием чинно-благородно вернулись на квартиру профессора. Стол уже был накрыт, а в соседней комнате приготовлены постели. В отличие от Григория, я почти не пил. Разговор не клеился, и мы с Григорием беспечно разлеглись на белоснежных накрахмаленных простынях, пугая своих доморощенных вшей первозданной чистотой профессорского белья…

— Господин офицер! Господин офицер! — это меня тормошит насмерть перепуганный профессор. В другой руке у него свечка. Тень от породистого профессорского носа беспорядочно бегает по стене, и мне кажется что это сон. На всякий случай я рукой лезу под подушку и там уже реально ощущаю шершавую рукоятку парабеллума. Григория нет. Под окнами крики, солдатский мат (он на всех языках одинаков), топот, в монашеских кельях истошные женские крики и визг.

— Господин офицер, пожалуйста, женщины Вас очень просят выйти во двор.

Профессор как-то неестественно кланяется, отходит в сторону, всем своим видом и жестами прося выйти.

«Господину офицеру» девятнадцать лет. Ему очень не хочется это делать, он представляет, что там творится. Может быть, в Содоме и Гоморре было хуже, но ведь «господин офицер» не Иисус Христос, чтобы в самый разгар гульбища навести порядок… Я нехотя и недовольно одеваюсь и выхожу на крыльцо. Хорошо помню: звезд не было. Чуть моросил мелкий дождик. Никто нигде не зажигал огней. В черном колодце двора лихорадочно мелькали тени, гремели солдатские котелки, рядом громко кричали, хохотали…

Присмотревшись к темноте, я уловил направленное движение в сторону левого дальнего угла двора. Перекрывая общий шум, оттуда неслись мужские крики о помощи: «Ратуйте!», «Дапамагите!..» Там же, как мне показалось, гремел густой и пьяный мат Григория.

Я… — нет, рассказ о том, что я потом делал, не получается. И совсем не из-за того, что забыл или нет нужных слов. Слова есть, но они не выстраиваются в лаконичное повествование — нет таланта… Я помню, как побежал в тот угол двора, как стрелял в воздух из пистолета, какой-то палкой бил солдат, лежавших либо стоявших на корточках около огромных деревянных кадок-бочек. В кадках (чанах) высотою, по-моему, три-четыре метра бродило вино. Солдаты в пьяном угаре, подсаживая друг друга, залезали на край и котелками черпали оттуда содержимое. На дне кадок благим матом орали свалившиеся туда и неспособные выбраться наружу. Кто-то пытался их вытащить, но большинство, не обращая внимания на попавших в беду товарищей, лихорадочно черпало колыхавшуюся на дне бурду…

Не знаю, что дало нам с Григорием силы собрать всю эту перепившуюся, потерявшую человеческий облик толпу в единый табун… Может быть, я сейчас в чем-то грешу перед правдой, и, кроме нас двоих, были еще трезвые люди. Наверное — да. Вроде вспоминается мне сержант или рослый солдат, старавшийся устыдить собратьев… Более того, кажется, у стенки на корточках сидело несколько групп нацменов и с тревогой наблюдало за всем происходящим. Не помню… Не буду врать. Только до сих пор осталось то чувство омерзения, которое я, девятнадцатилетний пацан (оголец, как сказали бы мои ленинградские приятели), испытывал к этой куче человекоподобных, еле стоящих на ногах существ, со страхом закрывающих головы от ударов палок…

— Р-р-расчитайсь! — проревел Григорий. Но сосчитать, все ли на месте, в кромешной темноте двора было невозможно. Я вернулся к чанам. Залез на край. На дне было тихо. Вроде никто не шевелился, но в одном что-то валялось: то ли пустая бочка, то ли кто-то в шинели. Я сказал Григорию. «Проспится — догонит», — ответил он.

— Шагом м-а-а-арш! — закричал Григорий в тоне кавалерийской команды, ибо такая больше подходила к обстановке.

Мы ушли как английские джентльмены — без «спасибо» и «до свидания», оставив в профессорских владениях бедлам, нескольких в доску упившихся солдат и насмерть перепуганных монахинь. Им предстояло наводить порядок и выяснять отношения с немецкими офицерами, которые так и не высунулись из подвалов, предоставив сестрам милосердия сомнительное право самим отбиваться от русских ухажеров.

К своим

Дождь усиливался. Партизаны, нацмены и прочие хмуро, молчаливо тащились извилистой горной дорогой. У Григория тоже с похмелья трещала голова… Куда мы идем?.. Где наши?.. Где немцы?.. Магазин парабеллума пуст, автомат исчез вместе с сопровождавшими разведчиками. Временами проскальзывала мысль: а вдруг немцы?..

Но немцы в это время, боясь полного окружения, ретиво бежали на запад, а наш полк догонял шедшую в первом эшелоне девяносто третью стрелковую дивизию…

Наконец, где-то к полудню, мы, мокрые и измученные, встретили на обочине хромую подводу со спящим солдатом: наш 1288 сп был рядом!

Штаб полка. От Григория еще сильно несло ракией, поэтому он, отдав документы, ушел строить солдат. Обо всех наших перипетиях рассказывал я. Начальство как будто осталось довольно… — пополнение прибыло.

Я вернулся в роту. Здесь все по-новому. Пришел новый комроты — старший лейтенант Грешнов. Он из госпиталя, чуть прихрамывает на правую ногу. Старый и сумрачный, среднего роста, с маленькими бегающими глазками, пахнет сивухой. Потом Грешнов проявит в полную меру свое изуверское нутро, а сейчас он хмуро, будто с похмелья (а вероятно, так и было), посмотрел на меня, что-то сказал, и я ушел в свой первый взвод. Кроме Юрки, теперь в роте еще один офицер — командир третьего взвода, а также старшина — очень шустрый молодой дядька лет тридцати-тридцати пяти.

Впрочем, мне Грешнов ничего плохого не сделал. Скорее наоборот, но на это были особые причины. Поведение же его… а впрочем, пусть читатель сам судит по его поступкам. Мы с Грешновым теперь будем вместе почти до самого конца войны.

С первого же дня у нас установились, точнее, Грешнов сам установил, отношения… даже не знаю, как их назвать, но суть в следующем.

По уставу командир минометной роты должен лично иметь контакт с пехотными офицерами, для чего располагать свой НП в боевых порядках пехоты и вести огонь по ее требованию. Командир первого взвода (то есть я), старший на «огневой» (на минометной позиции), принимает команды комроты и несет полную ответственность за их выполнение, то есть за стрельбу.

Грешнов до ранения командовал батареей 45-миллиметровых пушек, минометной стрельбы не знал. В минометчики он пробрался, чтобы снова не «загреметь» в «прощай родину». Главное даже не в этом. Грешнов, был трус. Трус— это как алкоголик, кстати, он был и им, — больной человек. Больной неизлечимо.

Согласитесь, во время боя находиться в пехоте, торчать с биноклем на виду у немцев (стереотруб у нас никогда не было) значительно опаснее, чем сидеть на огневой в командирской землянке около телефона под накатами и командовать в обе стороны: на НП и на минометную позицию. Короче, Грешнов во время боя менялся со мной местами, и я шел в пехоту стрелять. Платой за это были определенная степень свободы и независимость.

Меня такое положение вполне устраивало. Да и любой девятнадцатилетний мальчишка, не обремененный семьей, детьми, если у него нет какого-либо патологического сдвига, или как бы сейчас сказали «комплекса боязни смерти», на моем месте поступил бы так же. «Комплекса» у меня не было. К тому же выбирать мне не предлагали. А стрелял я (не буду хвастаться) неплохо, поэтому командование батальона к такой замене в минроте отнеслось молчаливо-положительно.

Привал на обед затянулся. Полученное пополнение сразу же распределили по пехотным ротам. Пока меня не было, в нашу минометную роту вернулись все оставшиеся в живых ее прежние солдаты. Более того, молдаване, познав, что стоит фунт пехотного лиха, привели к нам своих земляков. Грешнов из пополнения сумел достать еще несколько партизан-белорусов и двух казахов. Один из них — Инцыбаев — маленький, живой, со шрамом на лице, всегда улыбающийся и очень смышленый, станет потом общим любимцем роты. А пока на первом построении все стоят молча и настороженно следят за офицерами. Ведь каждый второй новенький должен придумать собственную легенду о принадлежности к минометному делу. Но мы все равно знаем: половина из пришедших ни разу в жизни не дотрагивалась до минометного ствола и учебу надо начинать с нуля.

У старшины я стараюсь выяснить, где мой вещмешок. Он не знает. Ну и не надо, царство ему небесное. К этому времени старшина привез со склада полную повозку нового обмундирования. Роюсь в повозке, примеряю, что подходит, и с грустью расстаюсь со своей коверкотовой «черчиллевской» гимнастеркой. В новом вещмешке у меня пара зимних портянок, котелок, банка тушенки, фляга для спирта, пара автоматных рожков и… кажется все.

Наконец, далеко за полдень:

— Батальон, выходи строиться на дорогу!..

«В дальнейшем 57-я армия свои основные усилия перенесла на центральное направление, к левому флангу 68-го стрелкового корпуса (в этот корпус входила наша 113 сд — Б. М). Здесь предстояло ввести в сражение и 4-й гвардейский мех- корпус.

Для развития наметившегося успеха командующий фронтом поставил задачу ускорить темпы наступления, возможно быстрее преодолеть горную полосу и выйти в Моравскую долину.

— Проталкивайте как можно быстрее на Жагубица — Петровац корпус Шкодуновича (наш 68-й — Б.М.) — указывал Толбухин генералу Гагену. И на этот раз 68-й корпус отлично справился о своей задачей» (Кузнецов П. Г. Маршал Толбухин. М., Воениздат, 1966).

Нас проталкивали, мы проталкивались

Настоящие горы. Скалы нависают над узкой каменистой дорогой. С другой стороны — пропасть. Где-то далеко внизу глухо перекатывает камни небольшая речка. Оружие и вещмешки минометчиков на повозках. Пехота все тащит на себе. Небольшими группками идут белорусы-партизаны. Их легко узнать по манере кучно держаться друг возле друга и нести карабины дулом вниз. Семенят мелкими шажками узбеки… В ущелье пришло солнце. Тепло. Прямо как летом. Иногда нас обгоняют штабные машины. Стрельбы не слышно. Наша дивизия продолжает идти вторым эшелоном — тыл…

Сзади на дороге появляется «виллис» с крикливым офицером:

— Сторонись! Сторонись! Часть идет!

Ездовые прижимают повозки вправо к скале, но настырный штабной офицер гонит их влево к краю пропасти, оставляя свободным проход вдоль скал. Я смотрю в пропасть: склон крутой и речку еле видно за утесами. С непривычки кружится голова. За штабным «виллисом» идут вперемежку новенькие «додж три четверти», «шевроле», «студебеккеры» — будто парад американской автомобильной промышленности. Нарастает гул, лязг, и из- за поворота появляются новенькие, только что с завода, тридцатьчетверки с длинными 88-миллиметровыми пушками. Стволы высоко задраны вверх, краска блестит на солнце. Верхние люки распахнуты, и оттуда, широко улыбаясь, глядят на нас, на весь мир молодые парни. Один… второй… третий… я уже сбиваюсь со счета — танков масса. Вот из открытого башенного люка задорно торчит совсем молоденький белобрысый младший лейтенант, наверное, как и я, комвзвода. Его распирает от гордости за свое место, за такую мощную красавицу-машину. На повороте его танк лихо разворачивается, обдавая нас тучей известковой пыли и солярного перегара. «Эй, пехота, не пыли!» — дискантом во всю силу своей молодости озорно и беззлобно кричит белобрысый, стараясь перекричать скрежет гусениц…

А мы не пылим. Мы уныло бредем вдоль обочины, каждый со своей нелегкой думой о доме, о войне…

В мощный рев танковых моторов, многократно повторенный горным ущельем, врывается еле уловимый комариный звук самолета. Низко, чуть не задевая скалы, из-за горы выскакивает немецкий «костыль».

Воздух! Воздух! Но команда уже ни к чему. Хлоп! Хлоп! Хлоп! Это закрываются башенные люки машин. Танки по неслышной нам радиокоманде набирают скорость, увеличивают разрыв, и уже не глядя на нас, один за другим уходят вперед. Бомбы рвут воздух. Я бросаюсь в расщелину скалы. Царапая об острые выступы колени, руки, лезу вверх. Оттуда сыплется щебень, песок, наконец, замираю под корнями огромного ореха. Та-та-та-та-та — бьет самолетный крупнокалиберный пулемет, ржут кони, ревут моторы… Танк, резко развернувшись на крутом повороте, бьет гусеницей по задним колесам телеги. Дышло бросает лошадей в сторону. Те вскидываются на дыбы и, потеряв равновесие, вместе с телегой и ездовым летят в пропасть. Туда никто не смотрит. Бомбы, кажется, рвутся со всех сторон. Я скребу каменистый суглинок руками, стараясь как можно глубже залезть в землю. Храпят побитые кони, голосят раненые… Немец делает второй заход. Бомбы у него, вероятно, кончились, и в бессильной злобе на наши танки, без потерь ушедшие вперед, мстит беззащитной пехоте, расстреливая солдат на бреющем полете. У новоиспеченной пехоты нет даже патронов, чтобы попугать фашиста. Солдаты попрятались за камни, и лишь лошади, каждая в одиночку, понуро дожидается своей участи быть убитой или покалеченной, что для них одно и тоже.

Потом немец, расстреляв боезапас, улетает, а все, что осталось целым и невредимым, продолжает двигаться, проклиная танковую колонну, так некстати оказавшуюся на пути.

Дней через десять я еще вспомню того белобрысого младшего лейтенанта-танкиста. Наша встреча с танками 4-го гвардейского мехкорпуса (а это был он) произошла, вероятно, числа 13–14 октября, поскольку 16 октября наша дивизия уже вышла в долину Моравы и повернула к Краегувацу.

Горы — долины… Разная жизнь. Разные люди. В первом же селе, широко раскинувшемся по мягким увалам, нас встречают с красными флагами, транспарантами, с неподдельным радушием:

— Живела црвена армия! Смрт фашизма! Сталин — Тито! Сталин — Тито! Братко! Братко!..

Наши колонны, и так не отличавшиеся военной стройностью, разбиваются на группки и расползаются по деревне в древней святой надежде: «Хлеба и зрелищ!» В отличие от Болгарии, женщины в подгорных селах прячутся в домах, либо с любопытством глядят на нас из-за заборов, из-за мужских спин. Им «зрелища», а нам бы сначала «хлеба». Им невдомек, что жизнь в горах несытная, и хлеб с салом, яйца, на худой конец, яблоки, нам совсем не противопоказаны. Улицы в основном забиты мужчинами и вездесущими пацанами. «Тепленький» возбужденный старик-серб с трехлитровой бутылью в руках в окружении наших солдат «колдует» на середине дороги. Сыновья старика в партизанах. Он разливает сливовицу и победно потрясает старой берданкой:

— У, швабы… матка…

Мы подходим, тоже «причащаемся»:

— На здраво!

— Будьте здоровы! — и, с ходу опорожнив игрушечные стопки с крепким пахучим самогоном, догоняем своих. Помните: «Как можно скорее проталкивайте корпус Шкодуновича!» — и мы торопимся, то есть нас торопят.

Чем дальше от гор, тем больше сел, тем богаче, добрее и радостнее встречи. На деревенских улицах уже полно женщин, детей. Танцы, песни… Кажется, весь мир превратился в сплошной ликующий праздник!

Первые встречи с настоящими (титовскими) партизанами. Они дружески улыбаются:

— На здраво, братко!

— На здраво!

Рюмки хоть и маленькие, но их много. Кружится голова, а у наиболее активных солдат уже заплетаются ноги. Для югославских партизан— это возвращение домой, победный конец тревожной бродячей жизни. Конец ежеминутных тревог, балансирования между жизнью и смертью. Немцы, каратели, голод, холод — все позади. Впереди же — дом, семья, мир! Правда, ближайшая действительность окажется совсем не такой, ибо основные людские потери югославских партизан еще впереди, когда им уже в составе регулярных частей придется не прятаться от немцев в знакомых горах, а, как и нашей пехоте, идти в атаку с винтовками наперевес.

После войны, например, бывший югославский партизан в своей книге приведет цифры потерь Первой пролетарской бригады: 1941 год — 33 бойца, 1942 год — 279 бойцов, 1943 год — 870 бойцов, 1944 год — около 1000 бойцов, 1945 год — 670 бойцов (М. Вуканович. Первая пролетарская бригада. М., Воениздат, 1986).

А пока что… ПРАЗДНИК!!!

Конец проклятой войне! Этого дня ждали сербы, ждала вся Югославия! Ждала и надеялась. Надеялась и ждала, когда кто- нибудь придет и освободит ее от ненавистных швабов, всю войну чувствовавших себя здесь полновластными хозяевами…

«Друже Тито

Катится в Россию,

Возьми, Тито,

Вино и ракию.

Цервена Армия

Сталинград бранила —

Триста тридцать хилядин

Немочков убила…».

Мы тоже упиваемся сиюминутной радостью встречи. Но нам еще рановато. Мало кто из шедших тогда со мною рядом солдат и офицеров вернется домой, а кто и вернется, то с кровавыми отметинами войны, мы — пехота.

Из песни слова не выкинешь, и уже в первом, а может быть, во втором селе, на руке у нового комвзвода нашей роты я увидел наручные часы:

— Откуда у тебя?

— Да там, у югославов достал! — и он, махнув рукой в сторону, ушел…

Оказывается, пока я, разинув рот, смотрел по сторонам, со старшинской повозки пропало несколько пар новых ботинок, несколько автоматов, гранат, плащ-палаток и пр. С боем я ухватил последний еще не стрелявший автомат, и вскоре… у меня на запястье сверкали новенькие маленькие часики. Они были первыми в моей жизни. Я сиял от счастья. Югославские партизаны — тоже.

…Привал с ночевкой на околице большого села. В село уже не пускают. За оружием и имуществом установлено наблюдение. Контакты с населением запрещены… Кругом октябрь, и мы с завистью смотрим, как штабные повозки полка, минуя нас, уходят в село. Там их встречают квартирьеры и теплые дома. Единственный сарай на нашей полянке занял штаб батальона. Пехоте не привыкать. Мы, минометчики — пехотная элита, жмемся к своим двум повозкам. Здесь и спать теплее и кормление сытнее…

Расстрел насильников

— Лейтенант Михайлов, к начальнику штаба!

— Еще что?!

— Тебя от батальона в наряд по полку. Все равно пить не будешь!

— А вот возьму и напьюсь!!!

— Давай, иди!

И я пошел в село искать штаб полка…

Все-таки, если говорить правду, то пили в те времена много, то есть пили всегда, когда появлялась хоть малейшая возможность, а возможности в богатых селах Моравской долины были.

Сейчас уже не помню, сколько человек назначалось в наряд, кем я был назначен и что входило в мои обязанности. Вполне возможно, что я просто должен был спать в доме, где стояла рация и дежурили радисты. Может быть и не так — это не меняет сути дела. А суть была такова.

Почему-то под утро, а точнее, совсем утром (я уже не спал), в штабе стало известно, что двое наших солдат залезли в дом партизана. В доме были старик, старуха и их сноха— жена сына- партизана с грудным ребенком. Они заперли в чулане стариков с ребенком, а молодую изнасиловали. Как все происходило дальше в деталях, я не очень помню. (Желающие могут посмотреть в архивах 1288 сп, 113 сд за 15–17 октября 1944 года.) Выступление полка было задержано. Начались розыски, допросы… Уже к полудню старики опознали насильников, и они сознались. Их закрыли в подвале около штаба. Один — таджик, большой и черный, волосатый, с колючими злыми глазами, уже пожилой, лет, может быть, тридцати пяти-сорока. Другой — маленький хлипкий узбеченок, с узенькими, испуганно бегающими во все стороны косыми глазками.

Уже далеко за полдень за околицей собрали всех жителей села, построили полк, и состоялся военно-полевой суд: таджика — расстрелять, узбеку — штрафбат. Ко мне подошел… кто же ко мне подошел?.. Какой-то начальник, знавший меня:

— У тебя голос зычный, дашь команду, когда я тебе скажу: «По изменнику Родине, огонь!». Только смотри, громко, чтобы все слышали!

Дальше я уже и не слушал, что говорил капитан с узенькими погонами юриста, а только твердил про себя слова команды — как бы не опозориться перед полком! Не помню, чтобы у меня было какое-то чувство сострадания к человеку, которого сейчас убьют по моей команде — нет. Никаких переживаний!

Вывели обоих. Зачитали приговор. Поскольку ни тот, ни другой по-русски не понимали, они еще некоторое время стояли в неведении, хотя и видели, что у них за спиной солдаты копают могилу. Построили отделение автоматчиков. Узбечонка отвели в сторону, а таджика поставили рядом с могилой…

«Приговор привести в исполнение!». Вскинуты автоматы. Таджик смотрит по сторонам… назад… затем пригибается, закрывает лицо полой шинели от прямо в него направленных стволов автоматов… пятится назад… но там могила… Меня толкают в бок:

— По изменнику Родине, огонь!

Короткие автоматные очереди… Конвульсивно несколько раз дергается тело и затихает. Югославы не шелохнутся.

Мы все вместе подходим к таджику. Он мертв.

— Чего стоишь? Иди. Ботинки снимай! — это кто-то кричит узбечонку. Тот упирается, трясется. Но его за шиворот подводят к трупу.

— Не бойся, тебя стрелять не будем!

Узбечонок трясущимися руками расшнуровывает на покойнике ботинки.

Крагуевац

— Полк, выходи строиться на дорогу!

Впереди ночной марш. Там, на дальних подступах к Крагуевацу, наша дивизия уже завязала бои с немцами, прикрывающими отход еще верных Гитлеру итальянских частей.

Через Крагуевац проходил основной путь, по которому немцы бежали с Балканского полуострова из Греции, Албании, Черногории. Терять Крагуевац им было нельзя. Соответственно, нам надо было взять его «любой ценой». Разменной монетой пехоты была только жизнь. И мы платили…

Попади сейчас в Югославию, и я безошибочно пройду тот кровавый путь 1288 стрелкового полка длиною в четыре дня.

Наш второй батальон наступал вдоль долины небольшой речки. Сама речка шириною метров пять-шесть еле проглядывалась через густые заросли тростника и ивовых кустов. Но нам она была не нужна. Воды хватало: с неба непрерывно что-то капало и лилось. Дополнительные пороховые заряды для мин, очень боявшиеся сырости, солдаты прятали за пазухой, но и там заряды умудрялись промокнуть, отчего мины иногда не долетали до немцев и рвались среди наших солдат, но… «любой ценой»!

Деревни, как назло, находились на коренном берегу в полосе наступления соседних частей. В пойме стояли лишь сараи да отдельные строения. Солдаты мокли, появились чиряки.

Хорошо помню большой дом с мансардой. Наступление застопорилось. На чердаке нас много. Сюда протянули свои провода полковые артиллеристы. Надрываются телефоны. Начальство нервничает, и поминутно из телефонных трубок доносятся обрывки команд: «Огонька, огонька, вашу мать…!» А куда стрелять? Впереди перед домом стеной стоят сухие шершавые стебли кукурузы. Кукуруза тянется вдоль по пойме с небольшими перерывами метров на пятьсот. Початки уже собраны, а стебли стоят. То здесь, то там вдруг зашуршат засохшие листья, мелькнет солдат, раздастся одиночный выстрел, и опять тихо. То ли наши, то ли немцы, — пойди, посмотри! Мы нервничаем. Каково сидеть на крыше? Немцы обойдут дом, забросают гранатами и… Но вот появляется майор из дивизионной гаубичной батареи. Он пришел с отделением автоматчиков. Автоматчики залегли перед домом. Так спокойнее. Связной майора сказал, что рядом у дома держат оборону с десяток наших пехотинцев. Дальше в кукурузе — немцы. Наши минометы стоят метрах в трехстах в пойменном кустарнике. Грешнов экономит мины и не разрешает мне вволю стрелять по кукурузе. Артиллеристы стрелять боятся: пушки далеко и в эллипс рассеивания вместе с немцами попадут наш дом и пехота. Перед нами метрах в ста пятидесяти на прогалину в полный рост вышло несколько солдат. Сверху их хорошо видно — немцы! Кто-то хватает карабин моего телефониста.

— Не сметь! — крикливо осаживает его майор. Он здесь старший по званию. — Демаскируешь НП! — Потом майор кричит на меня: «Почему не стреляешь?!» Я нехотя беру трубку, говорю недовольному Грешнову о майоре. Тот думает. Потом: «Ладно, давай команду!» Я прикидываю данные: «Одна мина, огонь!» Через побитую черепицу крыши все смотрят на немцев, а те, как ни в чем не бывало, вразвалочку ходят по полянке. Присели. Закурили…Разрыва не видно и не слышно. Майор набрасывается на меня. Ему показалось, что мина упала где-то далеко слева. Он вырывает у меня трубку, кричит: «Старший лейтенант, слушай мою команду! Прицел 1-60! Правее 0-60! Заряд второй! Батарея, две мины беглый! Огонь!» Я сжался в комок и ищу место под стропилами. По моим расчетам, это должен быть наш дом! Огонь на себя! Завизжали падающие мины. Резкий треск, огонь перед домом, в кукурузе, сбоку, справа. Все попадали на пол чердака, хотя это и бессмысленно. Ведь если мина ударит в черепицу, то…

Пыль рассеялась. Все живы.

Минуты через две из кукурузы потянулись солдаты: один с перебитой рукой, затем принесли на руках кричащего во все горло автоматчика:

— Гады! Фашисты! Бьют какими-то фугасами прямо сверху и будто сзади!

Я спускаюсь. Автоматчика кладем на живот. Гимнастерка в клочьях. Я ее разрываю. Спина — сплошное месиво из ошметков кожи и мяса. Осколки наших мин острыми заусенцами впились в спину, застряли в позвоночнике. Я пытаюсь перевязать, но каждый раз, когда лезу ему под живот, чтобы протянуть бинт, он орет благим матом. Подошел майор. Мы встретились глазами… День продолжался.

Майор с автоматчиками ушли. Пехотинцы — те, кто привел раненых, не очень-то хотели из укрытия снова лезть в кукурузу. Появился командир стрелковой роты, новенький, мне не знакомый. Договорились, что он выведет всех солдат из кукурузы, а я ее как следует прочешу минами. Грешнов почему-то стал «шелковым». Потом я узнал, что на позицию пришел политрук.

Так все и было. После нашего беглого огня рота без потерь ушла вперед. Я перенес огонь на кирпичный завод, в карьерах и цехах которого скопились немцы. Получив возможность маневра, туда же начала бить вся артиллерия. Пехота залегла перед заводом, готовясь к атаке. Вечер… Ночь… Я ушел к своим поглотать мамалыги. До завода, о котором будет рассказ, чуть больше километра, и Грешнов решил позиции не менять. С моего НП цеха и карьерчики завода просматривались хорошо. Всю ночь по черепичной крыше стучал дождь. Утром телефониста, спавшего с привязанными к ушам наушниками, разбудил Грешнов: старшина где-то обнаружил склад итальянских мин, которые, говорят, годятся для наших минометов. Действительно, итальянские, как и немецкие мины такого же класса, как и наши, имеют калибр 81 мм (наш батальонный миномет — 82 мм). Если дать побольше заряд, то итальянская мина из нашего миномета полетит. Внешне мины похожи, только у итальянских красный стабилизатор.

Чуть забрезжило: «Огонь!» Вся наша артиллерия часа полтора била по заводу. Вскоре винтовочная, автоматная и пулеметная стрельбы уже были слышны на заводе — пехота пошла! Командиру батальона сообщили — завод наш!

— Меняй НП на завод! — и я с командиром отделения связи, взяв двух телефонистов с катушками, потянул связь.

Завод-то он, может быть, и наш, но очковтирательство возникло в нашей стране задолго до «застоя».

На месте все было не так просто.

Мы, пройдя пойменный кустарник, вышли на его край. Здесь редкой цепью лежали пехотинцы. Впереди проглядывали старые заболоченные карьеры, откуда брали глину. За ними длинные навесы со стеллажами для сушки кирпичей. Дальше, чуть справа, из- за стеллажей большое здание завода с мансардой.

— Кто там?

— Будто бы наши.

— А без «будто бы»?

— Сходи, посмотри.

— Почему вы не идете? — спрашиваю я у лежащего рядом сержанта (офицеров нет — выбиты).

— Там справа немецкий пулемет бьет, наши пошли слева в обход.

Прикидываю: мансарда дома — НП лучше не придумаешь, тянуть связь в обход всех карьеров — не хватит провода, а здесь всего двадцать метров болота… На том берегу из-за стеллажа появляется солдат. Я кричу:

— Дом наш?

— Прыйдзи, поглядзи!

Будь я один, то вряд ли бы полез через болото под дулом немецкого пулемета, а здесь… Кругом солдаты… Я офицер… Скольких пацанов-офицеров, «ванек-взводных», да и постарше чином, солдатские подначки свели в могилу!.. Душа уходит в пятки, прижимаюсь к земле, вскакиваю и, сломя голову, бегу, подымая фонтаны брызг. Каждая клеточка на правом боку напряглась и ждет боли, удара, но… последний прыжок, и я в кустах на том берегу. Пронесло! Смотрю назад. Иванченко, тот самый, о котором я упоминал, рассказывая о вступлении в Болгарию, как-то обреченно и нерешительно пристраивает на спину катушку, раскручивает метров двадцать провода и моим путем лезет через болото. Мы все, затаив дыхание, следим за ним. Вот он на середине болота, идет дальше, еще немного… Пулеметная очередь! Иванченко падает лицом вперед, дергается, пытается привстать… «Лежи, лежи, твою мать! Не шевелись!» Но он, охваченный паническим страхом, вдруг вскакивает в полный рост, сбрасывает ненавистную катушку и бросается назад… Очередь!.. Конец! Мы удрученно и растерянно сидим в кустах. Потом я кричу нашим, чтобы шли в обход (как будто кто-нибудь еще полезет в болото!), а сам ползком между сушилками выбираюсь на задний крытый двор завода. Подходит командир отделения с солдатом. Мы втроем находим веревку, привязываем к ней какую-то железяку: получается что-то вроде «кошки», и ползем в кусты к болоту. Здесь надо быть осторожным, чтобы не попасться на мушку немецкого пулемета. Но на другом берегу наши пехотинцы притащили «максима» и прикрывают нас огнем. Вторая, третья попытка… Наконец, мы зацепили катушку и вытаскиваем ее на берег. Немцы злобствуют, но ничего поделать не могут: провод стальной, и перебить его пулей практически невозможно. Теперь — залезть на крышу! Как? Вход в здание завода с торца, обращенного к немцам. Правда, между домами, где сидят немцы, и заводом — невысокий побитый заборчик. Я ползу вдоль него, неожиданно вскакиваю и бросаюсь в дверь. Зик… зик… зик… пули проскакивают мимо головы и громко ударяются в кирпичную стену… Пронесло! На нижнем этаже здания большое помещение с земляным полом. Окон нет. Я привыкаю к полутьме. В углу сидит знакомый младший лейтенант— командир взвода, рядом— несколько солдат. Все раненые, но уходить не хотят — будут ждать темноты. Я отдаю им свои перевязочные пакеты и лезу по внутренней лестнице наверх. Там на чердаке две жилые комнаты с окнами на город. Как раз то, что надо! Протянули туда провод, подключили телефон: «Связь есть!» Я лежу на полу на матрасе и в просвет между подоконником и белой занавеской, как на ладони, вижу весь район. Передо мной в ста пятидесяти метрах дома, где засели немецкие снайперы, дальше тонут в тяжелой осенней зелени черепично-красные крыши опрятных окраинных усадеб. За ними в километре каменное трех-, а может быть, четырехэтажное здание.

— Одна мина, огонь!

Пристрелка итальянскими минами идет с трудом, но мин много и время есть. Когда мина попадает в черепицу, над домом подымается красивый фонтан брызг. Это меня увлекает. Я выстраиваю «веер», проверяю, даю «беглый!» по переднему краю домов. Но в общем-то стрельба бесполезна, потому что наших невредимых пехотинцев осталось человек пять-шесть, и наступать некому…

Мы сидим втроем: командир отделения связи — молодой симпатичный молдаванин Никулеску, я и телефонист Рухану. Никулеску из Измаила. На очень ломаном русском языке, точнее, украинском, он любопытствует о жизни в СССР: как это власть может принадлежать народу? А может ли он стать офицером? В голове и на словах он уже давно вынашивает план: после войны обязательно поступить в офицерское училище. Он будто примеряет на себя офицерский китель, улыбается… Рухану откуда-то приносит кукурузу, повидло… проглянуло солнце… Я развалился на матрасе и грызу уже крепкие кукурузные початки… Жить можно!

Дверь в комнату тихо приоткрывается, и на пороге появляется паренек лет семи-восьми. Он нерешительно подходит ко мне, к окну и быстро-быстро непонятно лопочет, показывая в сторону серого дома: «…немочка пушка…немочка пушка…». Постепенно я начиная разбираться в отдельных славянских корнях слов: там, сразу за кварталом деревенских домов, стрельбой по которым я только что забавлялся, на пустыре стоит немецкая батарея. Я бросаю еду и азартно начинаю пристрелку…

Когда кто-нибудь входит или выходит из комнаты, занавеска на окне колышется, мне это не нравится — демаскировка, увидит снайпер! Я придерживаю ее рукой и плотно прижавшись щекой к косяку оконного проема, слежу за разрывами…

…Яркая вспышка!.. Треск! За ними— боль… и я падаю на тюфяк… хватаюсь за левый глаз… Нестерпимая боль в глазу, и первая мысль — нет глаза!! Подскакивает Никулеску. У него есть перевязочные пакеты. Вторым глазом я вижу, как он со страхом смотрит на мое окровавленное лицо, руки. Глаз не видит. Он весь залит кровью. Мы вдвоем отползаем к стенке, накладываем марлевую подушечку и неумело заматываем бинтом голову. Я слышу, как телефонист передает: «Лейтенанта сильно ранило в голову». С батареи вероятно спрашивают:

— А стрелять он может?

— Нет.

Я киваю Никулеску: «Стреляй ты!» Проходит минут двадцать. Боль успокаивается, и я снова подползаю, но уже к другому окну (битому не сидится). Оттуда хуже видно, и только нутром чувствую, что мины летят хорошо. Еще несколько доворотов минометов, и… Бах! Ба-бах!! На пол летят стекла, черепица… Артналет!! Снаряды рвутся вокруг, перед домом, на болоте, за стеллажами. Я прижимаюсь к печке, стараюсь залезть за нее… Снаряд рвется на чердаке. С треском распахивается дверь, через проем в комнату врывается столб красной пыли и пороховой гари… «Живы?!» — «Живы!!»

— Але! Але! Пчела?! Я— олень! — надрывается Рухану, но… связи нет. Я посылаю Никулеску. Чердак весь светится насквозь. В дальнем углу, где разорвался снаряд, черепица слетела вся. Около нас еще кое-где держится. Никулеску ползет вдоль провода на четвереньках. Потом вдруг вскакивает и, схватившись за живот, опрометью бежит назад, падает на тюфяк. Корчится и кричит. Вдвоем с телефонистом мы кое-как урезониваем Никулеску, стягиваем с него шинель, гимнастерку. Весь живот в крови. Справа, ниже ребер — дыра, и оттуда тонкой струйкой выливается чернокрасная кровь. Пакетов нет. Я стаскиваю с кровати простыню, рву ее. Мы пытаемся как-то перетянуть живот, но все тряпки сразу намокают кровью. Никулеску прямо на глазах слабеет. Скорчившись в три погибели, он бессильно вырывается из наших рук и чуть слышно причитает на родном языке. Рухану— его земляк… Я оставляю их вдвоем и спускаюсь вниз за помощью. На полу нижнего этажа то ли бредят во сне, то ли стонут наяву двое тяжелораненых. Все, кто может держать оружие, дежурят у проломов в стенах, у разбитых окон. На большинстве солдат ярко алеют бинты. Стреляют отовсюду. Говорят, немцы обошли завод и бьют зажигательными пулями. Нам хана! Двое уже пытались прорваться к своим, но…

Я вернулся наверх. То ли начало медленно смеркаться, то ли снова посыпал мелкий дождик. Рухану взялся пробраться к своим — привести санитара. Мы остались вдвоем с Никулеску. Сначала его губы словно беззвучно шептали: «Апо-апо-апо», — но воды нигде не было. Я опять ушел вниз. Когда вернулся с водой, Никулеску уже ничего не хотел, а весь трясся. Я набросил на него два одеяла, потом вышел на чердак, нашел разрыв провода, связал, но связи не было. Никулеску трясло так, что дрожали одеяла. Я лег рядом и прижался к нему, стараясь согреть остывающее тело. Сильно ломило глаз. Рухану не возвращался. Внизу перестали стрелять…

Сколько мы так лежали— не знаю. Я все ждал телефонного звонка и время от времени подавал голос: «Я— олень… Я — олень…» Уже где-то к полуночи к нам опять пробрался сербский паренек. Он принес хлеба и много радостно тараторил. Я только понял: «Швабы вэк, швабам — капут!» Никулеску был без памяти. Я поел, запил водою, решил ждать своих. Глаз успокоился. Под ватными одеялами я плотно обнял Никулеску, и… сон…

Сегодня 30 октября 1987 года. Я сижу в двухместной палате сочинского санатория «Золотой колос». За окном глухо рокочет Черное море— октябрьский шторм и ветер… Пишу и самому не верится: ну как же можно было быть таким беспардонно беспечным! Ведь немцы заблокировали завод. Вот-вот внизу застучат их сапоги — H?nde hoch!.. Очередь… и конец!.. Не знаю… Но я уснул.

И это было именно так, хотя бы потому, что ясно помню, как вдруг очумело проснулся от грохота и воя снарядов. Дом дрожал. Черное небо в оконном проеме ярко чертили мощные струи огня. Почти сразу впереди, метрах в пятистах, с грохотом поднялась завеса огня. Там все рвалось, корежилось, пенилось в море жара и грома. Животный страх сжал меня в бесплотный комок. То был предутренний залп «катюш» — сигнал к наступлению.

Никулеску не шевельнулся. Спина, прижатая к моей груди и животу, казалась живой, теплой, а торчавшие из-под одеяла руки и ноги уже закоченели. Он был мертв. Тишина…

Еще кругом ночная мгла,

Еще так рано в мире…

Б. Пастернак

Последняя минута тишины и… правее завода сквозь начавшуюся беспорядочную стрельбу еле слышно прокатилось хилое разноголосое «Ура-а-а-а!» Я приподнялся. Нащупал трубку: «Пчела… Пчела… Я — олень… Я — олень… Молчание. Я встал, подошел к окну. Ночью повязка съехала с головы, глаз… видел! Моргать было больно, он весь затек, но был целый! По крутой лестнице спустился вниз— никого. Только двое вчерашних тяжелораненых недвижно лежат на соломе. Подошел к ним. Сунул руку за шинель к груди. Один был холодный — явно покойник. Другой — будто бы живой или недавно «отдал концы». Начало светать. Стрельба быстро уходила в город. Только я поднялся наверх, как внизу затопали живые солдаты, послышалась крикливая молдаванская речь, и вот уже Рухану с перевязанной рукой тащит наверх носилки… Поздно…

Везде пятна запекшейся крови: на лице, на гимнастерке, на руках… Оказывается, ночью, когда Никулеску был еще жив, кровь продолжала вытекать. К утру мы оба лежали в кровяной луже.

Рядом с матрасом я нашел помятую немецкую пулю — ту самую, которая предназначалась мне. Я храню ее до сих пор.

Подошли рабочие кирпичного завода и буднично принялись готовиться к похоронам. Рухану оставался с земляком… Мы попрощались. Он поправится, месяца через два догонит нас в Венгрии и подарит мне фотографию девять на двенадцать: в гробу будет лежать Никулеску. К сожалению, я потерял фотокарточку, но верю, что такая же висит в одном из домов Измаила.

В рассказанной истории я ничего не мог спутать. Разве что время исказило фамилии, но не столь велик был довоенный Измаил, что нельзя найти родственников Никулеску и Рухану.

Что же было дальше?

Я, как мог, поправил повязку и с единственным оставшимся в минометной роте телефонистом пошел искать батальонный санвзвод, чтобы эвакуироваться в госпиталь.

Впрочем, бой за Краегувац еще продолжался, и найти санвзвод не оставило большого труда. К нему тянулись покалеченные солдаты сами, либо в сопровождении земляков. Санвзвод помещался как раз в том доме, откуда в меня стрелял немецкий снайпер. Большой чуть заросший травой двор. Кругом сидят, лежат, стонут, молчат, просто ждут перевязки или эвакуации раненые. Очередь большая. Я жду. Наконец, старичок-командир нашего санвзвода срывает повязку, трогает глаз и небрежно бросает: «Ася, зашей его и пусть отправляется в роту!». Это я-то! Тяжело раненый в голову и симулянт! А как же госпиталь? Но уставшая Ася уже отводит меня в сторону. Кажется, я лег, а может вся процедура зашивания (два шва) происходила сидя. Ася красиво завязала мне полголовы и выпроводила со двора. На улице меня с язвительной улыбкой уже встречала «сорочка», чтобы повести дальше. По дороге она рассказала, что произошло со мной.

Оказывается произошло, как бы сейчас сказал Капица, «очевидное — невероятное». Немецкий снайпер стрелял почти наверняка с расстояния 150 метров в тот момент, когда я, прислонившись к косяку оштукатуренного проема окна, корректировал стрельбу. Пуля прошла между кожей и штукатуркой. Известка косо брызнула по глазу, виску, щеке. Кожа была вся иссечена, порвана, белок налился кровью, а раны… не было.

Закончить рассказ о моем «тяжелом ранении» я хочу обращением к читателю, предложив ему на самом реальном примере дать оценку засечкам, которые в войну любили делать снайперы (наши и немецкие) на своих винтовках: засечка— убитый вражеский солдат. В тот день я, безусловно, стал засечкой на немецкой снайперской винтовке. Ведь откуда мог знать фашист о моей «сорочке»? Лишь по ее «вине» к концу апреля 1945 года я остался единственным солдатом во всем нашем втором батальоне 1288 сп, пришедшем в него на Днестре, то есть пробывшем на передовой во время кровопролитных наступательных боев целый год.

Ну и чтобы двинуться дальше, скажу, что столь небрежное отношение командира санвзвода к моему ранению не помешало появлению в будущем наградном листе записи: «Младший лейтенант Михайлов, несмотря на ранение, не покинул поля боя…». Хм! Попробовал бы кто-нибудь его покинуть, когда мы сидели за толстыми стенами кирпичного завода в окружении немцев! Все-таки сорочка — сорочкой (не будь ее, снайпер, находясь в 150 метрах от меня, не промахнулся бы), но я сам по возможности «шурупил» и не лез на рожон.

Дорога в город пересекала небольшую речку. За мостом меня обступили женщины. Слезы, радость, причитания… Со стороны подбежала «девойка» с большим букетом цветов. Она схватила меня за руку и властно потащила в сторону, показывая на свою шею. Идти было недалеко. Во дворе под рассыпавшимся черепичным навесом из земли торчал красный стабилизатор итальянской (моей!) мины. Шея девойки была поцарапана осколком. Мина не взорвалась.

Справа от дома на пустыре разбросаны побитые патронные ящики, стреляные гильзы, и кровь… кровь! «Много нэмочков побито здесь!» — сказала девойка. На другой стороне пустыря стоял серый трехэтажный дом. Сомнений не было! На этом месте была та батарея, на которую показывал югославский паренек. Душа ликовала. «Это я, я придумала!» — кричала «сорочка». Я впервые воочию видел результаты своей работы! Никаких чувств сострадания или удовлетворенной мести, как пишут в иных книгах, нет. Просто радость удачи, победы. Уходить не хотелось. Я побродил среди разбитых ящиков, нашел там запачканную кровью немецкую полевую сумку из красноватой кожи, набитую какими-то бумагами, и два красных стабилизатора от итальянских мин. Чуть забегая вперед, скажу, что среди бумаг убитого оказался немецкий журнал с идиллическими фотографиями гатчинских прудов: на лодках катаются немецкие офицеры, а с берега им, улыбаясь, машут наши советские девушки. Кстати, сегодня гачинские девушки из моих рассказов могут узнать о судьбе своих приятелей.

В доме, куда меня привела девойка, за столом сидел старик, на столе было сало, хлеб, была ракия. Я торопился, и благоразумно отказавшись даже дотрагиваться до неразорвавшейся мины, ушел, оставив дом на попечение саперов.

Город ликовал. На улицы высыпали празднично одетые жители Крагуеваца. Кругом радость освобождения, конца мучениям перехлестывает через край, и никому нет дела до нашего санвзвода, наших санрот и медсанбатов, где мучаются, изнемогают от боли сотни раненых, до неубранных трупов пехотинцев, атаковавших город… Впрочем, нет…

Вскоре я сидел на паперти городской церкви и с наслаждением жевал итальянские галеты, только что принесенные из разбитого итальянского шарабана. Сам шарабан-лавка стоял рядом, а вокруг него в грязи валялась какая-то галантерея, раздавленные пачки печенья, конфеты… В ограде церкви одни солдаты рыли могилы, другие подносили и складывали трупы. Из церкви вышел высокий черный худощавый священник— выпускник Одесской духовной семинарии с толмачом (впрочем, переводчики были не нужны) и спросил у меня, христиане ли они (наши солдаты) и можно ли отпевать их по православному обычаю.

— Конечно, христиане, конечно, можно!

В руках я еще держал плитку итальянского шоколада и не обратил особого внимания на некоторое замешательство в стане священнослужителей. Оказалось, что плечом к плечу с христианами — белорусами, молдаванами, украинцами, русскими — лежали их скуластые, с косым разрезом глаз среднеазиатские братья по оружию…

Прибежал старшина:

— Вы здесь обжираетесь, а там коней разбирают!

Мы бросились за старшиной. «Там» было метрах в трехстах, недалеко от рынка, и представляло собой довольно большое поле, вдоль которого ровными рядами тянулись коновязи. Виденный мною залп «катюш» пришелся по краю поля. Там стояли мулы. Десятки мулов, нет, сотни мулов. Зрелище было пострашнее двора санвзвода. Брошенные на произвол судьбы, побитые снарядами, итальянские мулы умирали молча. С перебитыми ногами, вспоротыми животами, вывороченными кишками, обожженные, с вытекшими глазами, без глотка воды и капли сострадания. Большинство их было еще живо. А мы ходили вдоль коновязей и деловито выбирали пригодных для упряжки. Найти было не так-то просто, так как мы пришли на коновязь не первыми…

Да, забыл сказать главное: когда я сидел на паперти, мимо церкви быстрым шагом прошла большая седая женщина в окружении толпы местных жителей. Они хором кричали: «Белград ослободен! Белград ослободен!» и раздавали листовки: 20 октября советскими и югославскими частями освобожден Белград!

Наконец подошли долгожданные кухни. А где мы спали? Может быть, прямо на паперти церкви…

На Белград!

Приказ: «В городе не задерживаться, на Белград!»

И вот уже мы на итальянских повозках, запряженных ушастыми мулами, трясемся по заполненным жидкой грязью колдобинам.

Запомнилось: на выезде из города под заднее колесо телеги что- то попало. Я глянул вниз: железная шина колеса проехала по лицу трупа немца, содрав с него кожу… Мы снова оказались в глубоком тылу. До освобожденного Белграда было около ста километров — два дневных перехода.

Из этого пути в памяти осталась лишь середина первого дня. Мы подходили к Младеновацу. Грейдер медленно поднимался на пересекающую его гряду и там упирался в небо. По обе стороны от него вдоль гребня чернели 18 исковерканных трупов тридцатьчетверок… Вся картина прошедшего недавно боя была перед глазами:

Танковая колонна 4-го гвардейского корпуса встретила немцев. Танки, не проведя разведки, развернулись в широкий строй и с ходу атаковали немцев. Там их встретили немецкие пушки…

Я подошел к одному из танков. Залез наверх. Посмотрел внутрь: он уже был разграблен: танковые часы выломаны, тыловые мародеры рылись под сиденьями, в снарядном ящике, где танкисты припрятывали разное барахло… Стоящий на задних лапах медведь, трафаретом нарисованный на башне, поблек. Пушка неестественно клюнула вниз — мертво. Рядом сгоревший танк. Копоть на его боках уже чуть прибита дождем. Где теперь ты, задиристый младший белобрысый лейтенант-танкист? Вот тебе и «Эй, пехота!». Дай Бог, чтобы ты выбрался отсюда живым, а нет — так пусть тебе югославская земля будет пухом.

В Белград мы вошли поздним вечером. Помню широкую улицу, празднично-нарядные толпы горожан, непривычно высокие дома, балконы, настежь распахнутые окна. Оттуда нам машут платочками женщины, улыбаются мужчины. Иногда сверху летят осенние цветы…

Ночевка была в центре города в отеле «Терезия». После многочасового утомительного марша, не дожидаясь кормления, солдаты начали устраиваться на ночлег в большом пустом зале. Наверху что-то гремело и кричало. Потом широко распахнулись двери, и в проеме появилась группа тепленьких-тепленьких настоящих титовских партизан — наши! По-настоящему свои! «Все смешалось в доме Облонских!» На втором этаже пир стоял горой. На середину выкатили еще одну бочку с вином, выбили дно, и пей — не хочу! Братушки! Братко! Смрт фашизму!

Пламя гнева — горит в груди,

Пламя гнева — в поход нас веди,

Час расплаты готовь

Смерть — за смерть,

Кровь — за кровь,

Гей, славяне,

Заря впереди!

Никто не успел заметить, как забрезжил рассвет — тревога!!!

На другом берегу Савы в районе аэропорта Земун прорвались немцы. Нашим полком командование затыкает брешь в окружении немцев.

Смутно, даже очень смутно помню переправу через Саву.

— Пехота, в цепь! Минометам быть готовым к поддержке наступления стрелковых рот!

Вероятно, мы что-то делали, может быть, и наверное, стреляли… Дальше — небольшой провал в памяти, и мы уже в каком-то очень мирном хорватском селе. Говорят, здесь мы будем принимать пополнение — давно пора! Остатки нашего батальона разводят на постой по деревенским домам. Мне достается маленькая очень домашняя и чистенькая комнатка с низким потолком, вся увешенная салфеточками и ковриками, на которых аппликациями набраны незатейливые деревенские пословицы и поговорки. Прямо на меня смотрела:

Добре дошли, мили гости,

У хрвата нейма пости…

Прошел день… может быть, два… «Выходи строиться!»… Мы вышли, построились и ушли в неизвестном направлении. Говорят, где-то опять прорвались немцы…

И снова ночь. На фоне звездного неба стройные ряды пирамидальных тополей. Вокруг шелестящие убранные поля кукурузы… «Привал!»… «Выходи строиться!»… «Подтянись!»… «Шире шаг!»… Мозг отключен за ненадобностью. Все команды тело воспринимает и выполняет самостоятельно.

Утром — Петровац. Он мне запомнился встречей с уже немолодыми возбужденными язвительными женщинами— русскими эмигрантками двадцатых годов. Их колкие занозистые фразы с плохо скрываемой ностальгией выдавали затаенные в душе страдания. Непрощаемая обида, неподдельная радость встречи с земляками «оттуда», из родного дома-гнезда. Все это прорывается нескончаемыми восклицаниями по поводу нашего говора, нашей одежды, еды. Нам бы поспать после ночного марша, но охваченные кровной близостью к этим людям, мы без конца рассказываем о доме, о России, не вникая, кто они: жены ли офицеров Белой армии, либо просто заброшенные сюда ветром революции растерявшиеся интеллигенты…

— Выходи строиться!!!

Еще переход — и «сэло Вердин», Банат, северная Югославия.

Здесь мы стояли долго, дней десять, до самых ноябрьских праздников. Полк принимал пополнение. В нашу минометную роту пришло немного, ибо ее потери в боях за Краегувац ограничились, главным образом, отделением связи, от которого в строю никого не осталось. Кто был у минометов — почти все уцелели: «в яме сидит и яму роет».

Нас с Юркой определили на постой в семью зажиточного крестьянина со «справным хозяйством».

Приближались ноябрьские праздники. Вся деревня знала об этом. В ночь на 7-е в домах топились печи, пеклись пироги, а в сараях курились самогонные аппараты. Поперек улиц вывешивались транспаранты: «Живело маршал Тито! Смрт фашизму! Слобода народу! Сталин — Тито!».

Деревня собиралась гулять. И только высокое начальство, а вместе с ним хорошо информированные писаря, да их деревенские возлюбленные знали…

5 часов утра. В ноябре это еще глубокая ночь. Боевая тревога!! В ружье!!

Еще горячие пироги, еще не остывшая сливовица торопливо укладывались заботливыми женскими руками в наши подводы: «На здравье! На здравье!..»

И вот уже боевое охранение, а за ним и первые пехотные роты в полной темноте выходят за околицу. Начальство «задерживается», оно знает, что тревога не боевая, торопиться не обязательно, но «как бы чего не вышло», и во избежание всеобщей попойки и вероятных инцидентов лучше выпроводить полк из деревни.

Наша рота все длинное село проходила уже засветло, а вслед неслись улыбки, добрые пожелания победы, здоровья, возвращения домой. В толпе нет-нет, да и проскальзывали прощальные слезинки на девичьих лицах. Шли долго. По богатым селам Баната. В каждом селе встреча — проводы, встреча — проводы… К вечеру уже многие не могли держаться на ногах. Их штабелями укладывали в повозки. Мишка много раз подходил ко мне, я подходил к нему, еще к кому-то… Сербская ракия крепкая, и несмотря на хорошую закуску, брала свое.

Уже поздним вечером полки 113 стрелковой дивизии явно не в боевом состоянии стягивались к забитой людьми и техникой переправе через Тису.

Вскоре мы прощались с гостеприимной Югославией. Впереди далекой глухой канонадой нас встречали задунайские плацдармы. Над ними белыми похоронными снежинками уже летали немецкие листовки:

«Жукова в Берлин пущу, — Толбухина в Дунае утоплю. Гитлер».

Последние югославские села. Богатые, добрые, радостные. Для многих из нас они будут последними на земле. Тепло. Солнечно. А где-то там, в сырых землянках в глухих, уже глубоко осенних лесах Белоруссии ютятся, голодают, ждут своих сыновей белорусские матери. Их сыновья гибнут здесь за то, чтобы села Баната, Бачки, всей Западной Европы жили еще богаче? Чтобы горе еще шире расползалось по многострадальной российской земле? Зачем?

Крамольных вопросов много. Мне и сейчас, по прошествии полувека, не ясна значимость наших побед под Краегувацем. Итальянцы со своими мулами без нашей «помощи» бежали домой. Полное поражение немцев было предрешено. За что сложили головы советские солдаты в Краегуваце? Чтобы ускорить победу? Не дороговато ли? Спроси у любой матери, жены, ребенка, чьи сыновья, мужья, отцы остались лежать в югославской земле… Не надо.

Неуемные амбиции Сталина, наших генералов, маршалов в последний год войны вели к огромным людским потерям советского народа…

Но я уже повторяюсь…

Послесловие

Прошедшие полвека резко сократили число живых свидетелей битвы за Белград. Мои записки читали только два ее непосредственных участника: Ненад Степанович Малич и Борис Николаевич Одокий.

Ненад Степанович — партизан армии Тито. Сегодня он — главный научный сотрудник Всероссийского геологического института (ВСЕГЕИ, Санкт-Петербург).

Ненад Степанович вернул записки с многочисленными эмоционально-категоричными замечаниями.

— Это ложь! Наши партизаны себя так не вели! У нас был сухой закон! Вы не видели партизан Тито! И вообще в Сербии партизан-титовцев не было, а советские солдаты встречались с нашими лютыми врагами — четниками, недичами и пр. Титовцы сами освобождали свою страну. Откуда ты взял, что потери Красной армии в боях за Балканы составили десятки тысяч солдат? Вот почитай, что было на самом деле, — и Ненад Степанович протянул мне вырезку из «Известий» за 16 марта 1988 года…

«В боях за Белград погибло 976 советских солдат и многие тысячи бойцов народно-освободительной армии Тито!»

Он — человек непосредственно причастный к событиям тех дней, был искренен, и от этого горечь искажения истины, правды о тысячах солдат, оставшихся в безвестных могилах на югославской земле, была еще горше.

7 мая 1988 года в актовом зале нашего института проводился «круглый стол» — встреча ветеранов войны с сотрудниками ВСЕГЕИ. В духе начавшейся «перестройки» мы сняли со сцены стол президиума, поставили его в центре зала, на стол водрузили профкомовские цветы («Только смотрите, цветы не трогайте, они куплены на «возложение» — с тревогой напутствовал нас председатель профкома). За стол сели ветераны. Их окружили сотрудники. Народу собралось порядочно. Вел «стол» наш старейший ветеран, член-корреспондент АН СССР Лев Исаакович Красный. Я рассказывал о боях в Югославии, одновременно отвечая Н. С. Маличу:

— Дорогие друзья, товарищи! Стол, за которым мы собрались, как видите, не круглый. Его углы должны напоминать нам об оставшихся с войны острых, часто искаженных в печати проблемах.

Нас — участников войны, становиться все меньше и меньше. Печальная статистика ежегодно отправляет «в мир иной» 300–400 тысяч наших братьев по оружию. Недалеко то время, когда о войне можно будет узнать только из учебников да мемуаров времен «застойной лакировки». Наша с Вами задача, пока не поздно, внести посильную лепту в восстановление исторических истин. Надо торопиться.

Я остановлюсь на одном из таких «острых углов».

На днях Ненад Степанович Малич показал мне вырезку из газеты «Известия» за 16 марта этого года— репортаж корреспондентов Н. Ермолова и Л. Колосова «Радушие сербской земли». Корреспонденты восторженно описывают процесс возложения М. С. Горбачевым венка на Мемориальном кладбище освободителей Белграда:

«На внутренней стене мемориала читаем надписи. С одной стороны: «В боях за освобождение Белграда в октябре 1944 года принимали участие 1-я Пролетарская, 6-ая Пролетарская, 21-я и 23-я Сербские, 11-я Боснийская, 5-я Краинская, 16-я и 36-я Воеводинские, 29-я Славонская дивизии Народно-освободительной Армии и 4-й механизированный корпус Красной Армии». С другой: «За освобождение Белграда от фашистских оккупантов отдали свои жизни 2953 бойца Народно-освободительной Армии Югославии и 976 бойцов Красной армии».

Это кто же мог сочинить столь кощунственную по отношению к моим павшим друзьям надпись? Неужели М. С. Горбачев не знал, что перед ним фальсификация истории, предпринятая югославскими политиками и историками? Или память о десятках тысяч советских воинов, покалеченных и погибших в боях за Белград, он решил принести в жертву «хорошим отношениям»? Это непростительно ни Горбачеву, ни корреспондентам! Смотрите, как иезуитски ловко сочинена сегодняшняя надпись на мемориале в Белграде! Как будто все правильно, но. В первую очередь, Белград освобождали многочисленные югославские дивизии, а уж потом, между прочим, один советский корпус!

А где же мы?

Истина выглядит совсем совсем иначе.

«Указом Президиума Верховного Совета Союза ССР от 19 июня 1945 года была учреждена медаль «За освобождение Белграда», которой награждались все участники Белградской операции. Их было многие десятки тысяч. 30 частей и соединений, отличившихся в боях за освобождение Белграда, удостоились боевых орденов, а 20 получили почетное наименование «Белградских» (Белградская операция. М., 1990). Полный список частей и подразделений, освобождавших Белград, приведен в книге «От Видина до Белграда» (М., 1988).

Вспоминает маршал Советского Союза С. С. Бирюзов, бывший в то время начальником штаба III Украинского фронта:

«Утром 5 октября я прилетел в Крайову… Йосип Броз-Тито был очень приветлив… Изложенный мною план операции (по освобождению Белграда — Б. М.) не встретил никаких возражений… для осуществления Белградской наступательной операции советское Верховное Главнокомандование выделило основные силы III-го украинского и войска левого крыла II-го Украинского фронтов, всю авиацию 17-й воздушной армии, часть сил 5-й воздушной армии, а также Дунайскую военную флотилию…» (От Видина до Белграда. М., 1968).

Бои за освобождение Белграда в нашей литературе обычно называются «Белградской операцией», которая является, в свою очередь, частью «Битвы за Балканы». Эта битва началась в Молдавии VII Сталинским ударом, который вечевым колоколом гремел над Балканским полуостровом и всей Восточной Европой долгих три месяца. Весь август — сентябрь — октябрь советские войска, не считаясь с потерями, громили фашистов и их сателлитов в Румынии, Югославии, Венгрии. Только в ноябре 1944 года II и III Украинские фронты вышли на венгерский отрезок Дуная, захватили правобережные плацдармы и завязали бои на подступах к Будапешту.

В книге югославского историка Владо Стругара, бывшего югославского партизана, правда, в подстрочном примечании советского редактора, сказано:

«В операции по освобождению Белграда погибло, было ранено и пропало без вести более 30 тыс. советских воинов» (Югославия в огне войны 1944–1945, 1985 г).

Это потери за 22 дня — с 22.09 по 20.10.44! Сравните, например: за всю нашу восьмилетнюю войну в Афганистане потери Советской армии составили 13310 человек убитыми, 35478 — ранеными и 311 — пропавшими без вести (АиФ, № 22, 1988).

Первый этап Белградской операции — штурм Неготина и разгром немцев в Восточно-Сербских горах. Этот этап, предрешивший скорое освобождение Белграда, как соглашается Н. С. Малич, проводился без участия югославских партизан. Они в это время жили в горах Боснии и Герцеговины, где, как мне говорил Н. С. Малич, «была теплая солнечная погода». У нас же шли проливные холодные дожди. Об этом пишут очевидцы боев. Отсутствие «титовцев» на кровавом пути советских солдат от болгарской границы до Белграда отнюдь не мешает югославским авторам всех прочитанных мною книг-воспоминаний рисовать стрелки с лаконичной надписью: «Части Народно-освободительных войск, Красной Армии и войск Отечественного фронта Болгарии». Как говорится: «Если нельзя, но очень хочется, то можно». А если еще точнее: «Мы пахали — сказала муха, сидя на носу у быка».

Советские войска, разгромив немецкую армейскую группировку «Сербия», уже к 14 октября вышли на подступы к столице Югославии. Оставались считанные дни до ее падения (точнее — штурма советскими войсками). И в это время:

«Маршал Тито попросил командование III-го Украинского фронта дать возможность югославам первыми вступить в столицу своей страны. Глубоко уважая патриотические чувства наших братьев по оружию, мы решили посадить бойцов НОЛЮ на танки 4-го гвардейского мехкорпуса». (С. С. Бирюзов. Советский солдат на Балканах. М., 1963).

Толбухин согласился. Югославы попробовали… но на окраинах Белграда немцы их встретили так, что партизанские части оказались далеко позади за нашей передовой линией, оголив ее левый фланг. Положение осложнилось. Нашими войсками был потерян «элемент внезапности», но, как я уже цитировал: «Мы за ценой не постоим!»

Советский генералитет решил взять Белград танковым штурмом. На танки посадили югославских партизан и привезли их в Белград: нате вам вашу столицу! Берите ее!

Танков было 170. Что значило пустить их в узкие улочки Белграда в конце сорок четвертого года, когда под руководством немецких инженеров на заводе под Прагой уже был налажен выпуск фаустпатронов? О танковых кострах и обгорелых трупах советских танкистов пишут практически все авторы воспоминаний. «Танки мало пригодны к ведению боя в населенных пунктах и совершенно непригодны к уличным боям в больших городах» (Г. Гудериан. Танки, вперед! 1957). В этом еще раз в декабре 1991 года убедились и наши сегодняшние горе-генералы, пославшие танкистов на штурм Грозного. Досталось в Белграде и югославским партизанам, с ружьями и винтовками наперевес штурмовавшими забаррикадированные дома.

А что говорят очевидцы?

РАССКАЗ МОЕГО ДРУГА — БОРИСА НИКОЛАЕВИЧА ОДОКИЯ,

участника штурма Белграда, в то время гвардии рядового 13-й гв. механизированной бригады 4 гв. механизированного Сталинградского корпуса, а ныне ведущего научного сотрудника Всероссийского института минерального сырья (Москва, ноябрь, 1990 год):

— Танки нашего корпуса с партизанами на броне ворвались в город. На узких улочках города их встретили фаустпатроны засевших по подвалам немецких гранатометчиков. Югославские женщины, одетые в черное, подползали к обгоревшим трупам танкистов, переворачивали их лицом вверх, скрещивали руки на груди и вкладывали в них горящую свечку, отдавая последнюю дань освободителям. Оставшиеся не подбитыми танки развернулись на восток, откуда к Белграду подходили отступающие из Румынии немецкие части. В семнадцати километрах от города гвардейцы встретили немцев. Завязался тяжелый бой. Танки медленно отходили назад, пока не подошла наша пехота. Фашистов остановили только в трех километрах от города. В Белграде к тому времени оставались отдельные очаги сопротивления, которые ликвидировались советскими солдатами вместе с югославскими партизанами.

Если в столице Югославии не нашлось места, чтобы увековечить память советских солдат, отдавших жизни за ее освобождение, то не следует ли нам самим, в своей стране создать АЛЛЕЮ ПАВШИХ в крупнейших сражениях на полях Европы (да и других материках Земли)?

Или наши солдаты не заслужили этого?

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК