Глава 1 «Вакуированные»
К началу июня мысль «УЕХАТЬ!» полностью овладела мной. Поддержал отец. Мама плакала. Куда ехать? Я выбрал совет отца— в Алма-Ату. Туда эвакуировалась со своим мужем-художником и двумя детьми сестра мачехи. Знакомство не близкое, но… все-таки встретит знакомый человек.
Заявление, справка с работы, из жилконторы… и вот у меня на руках эвакоудостоверение, полученное в эвакопункте на углу улиц Мира и Кронверкской.
Мама набила мне два чемодана разными вещами. Положила свои выходные крепдешиновые платья, шерстяные кофты, подарки тете Нюре и пр. Отец написал записку.
20 июня. Финляндский вокзал. Вдоль перрона сиротливо выстроились разномастные дачные вагончики. Меня провожает мама. Я отдаю ей полученную на два дня норму хлеба (700 г), она отказывается, у нее трясутся руки, губы. Я залезаю в вагон… гудок… мама и перрон медленно ползут назад. Маленькая худенькая, повязанная разными платками мама плачет и машет мне.
Поезд медленно, с остановками, плетется к Ладоге. У Борисовой Гривы мы— теперь эвакуированные— выходим в лес (женщины в одну сторону, мужчины — в другую). Утром на берегу Ладоги нас быстро сортируют, отбирают чемоданы, грузят на огромные железные баржи… И вот уже холодный ладожский ветер гонит навстречу мелкие барашки волн. Кто-то вздыхает, пугливо смотрит за борт, полушепотом идут рассказы о немецких обстрелах, потопленных баржах, бомбежках. А мне холодно. В модном с большими плечами пальто и вигоневом свитере, я жмусь к железной обшивке баржи, прячась от ветра и подставляя лицо солнцу. Качает, немножко мутит, рядом кого-то рвет…
Часам к четырем баржа утыкается в «Большую землю».
Здесь другая жизнь! Штабеля ящиков с продуктами, горы мешков с мукой… Я пытаюсь украдкой, послюнив палец, исподтишка ткнуть его в мучную пыль, которой покрыты доски… Кругом другие — необычные люди. Они ходят, а не ползают, говорят, а не лепечут, у них есть тело, которое держится прямо и уверенно.
На полянке за колючей проволокой мы находим свои чемоданы и тащим их в теплушки. Вот мой вагон. Он пойдет до Свердловска. Я занимаю место на верхней полке и иду с котелком за едой — суп, каша, хлеб. Есть надо мало, иначе будет понос. Это знают все, но разве удержишься! Дороги ленинградских эвакопоездов на тысячи километров заляпаны поносными лепешками. Не будет исключением и наш состав.
Мое эвакоудостоверение действует на месяц. За это время я доеду до Алма-Аты, выучив все несложные, но обязательные правила железнодорожного поведения, созданные войной: санпропускники, пункты кормления, кипятильники, базарчики.
Колеса застучали…
Теперь их тук-тук, тук-тук надолго войдут в мою жизнь. В этих звуках сольется грусть расставаний и радость встреч, счастье и печаль, а больше всего надежд на новое — волнующее и неизвестное, но всегда желанное.
Сначала было плохо и даже очень. Сегодня бы я сказал: какой-то кошмар. До мелочей запомнилась третья ночь. Остановка в Шарье. Все ушли в санпропускник, ибо без справки о «прожаривании» не дадут еды. У меня понос. Я один и ослаб так, что не могу слезть с полки. От меня воняет. Прошлой ночью соседи, сбившись в дальнем углу нар, о чем-то переговаривались, глядя в мою сторону. Таких, как я, много. Желудки их отказываются работать и никакими средствами не возвращаются к жизни. Это знают соседи. Они не хотят, чтобы я умирал у них на глазах. За мной сейчас придут страшные черные санитары с носилками, те, которые вчера уносили из вагона старика, умершего подо мной на нижней полке. Я уже не чувствую ни голода, ни холода, лишь где-то глубоко лампадным язычком в моем теле чуть шевелится совсем молодая жизнь. Ее затравили, загнали в угол. Она одна… Мама, где ты? Слезы до боли сжимают горло. И я плачу навзрыд. Мамы нет. Холодный дождь стучит по ржавой железной крыше, капает на пальто, на лицо… Слышны шаги. Люди возвращаются, тихо переговариваясь между собой.
Я судорожно вцепляюсь в деревянную обшивку вагона. Никакие санитары не оторвут меня от нее! Поддерживая друг друга, соседи поднимаются в вагон. Я стыдливо с головой закрываюсь пальто, пытаюсь заглушить всхлипывания. Соседка — сердобольная старушка, а может быть просто мать солдата, тихо дотрагивается до меня. Я вздрагиваю… Она хочет мне помочь. И вот, я утыкаюсь в ее грудь и реву. Этими, последними в жизни слезами, я прощался с детством, и мне сразу надо было становиться взрослым.
Там, куда мы идем
Нет ни родственников, ни близких,
По особому там
Даже листья деревьев дрожат
Там
Под самым большим,
Самым чтимым в Шарье обелиском
Ленинградцы,
Блокадники,
Сверстники наши лежат.
«Мы пред ними в долгу» —
Наставляю я младшего сына,
Их шарьинцы спасали,
И все-таки многие здесь…
Ленинград…
Ленинград,
Ты один у великой России,
По твоих Пискаревок
В России
Не счесть.
А. Беляев
Изможденные женщины вагона меня мыли, кормили, стирали белье. Жизнь возвращалась медленно. Но еще медленнее тянулся поезд, оставляя за собой могильные холмики блокадников, не сумевших вернуться назад — в жизнь.
Киров — Молотов — Свердловск. Нас сортируют по другим поездам, вагонам. Соседняя семья сплошь из женщин и детей зовет ехать на Южный Урал, но я упорно цепляюсь за Алма-Ату.
В новом вагоне, идущем в Сибирь, несколько семей с детьми. Резко выделяется семья на моей полке. Эти из-под Тулы. Глава — здоровый большой мужик — «куркуль». Под стать ему жена — толстая неповоротливая «кабаниха». С ними дети — взрослые, полувзрослые. Придя в вагон последним, куркуль сразу попытался «навести порядок» и устроиться отдельно на уже занятой нижней полке. Это ему не удалось, и он с остервенением стал забрасывать ко мне на верх сидора и окованные железом чемоданы. Увидел меня. Это вызвало у него раздражение:
— А ну, пшел отсюда!
А мне идти некуда. Я забился в угол и жду.
— Вишь, городской нашелся. Городские — они все воры. Тронется поезд — выброшу тебя вместе с чемоданами!
Поезд тронулся…
Все пути эвакопоездов— это сплошные базары, базарчики и барахолки, где все обменивается и все продается. К железным дорогам стекаются с окружающих деревень, приезжают издалека все, кому чего-нибудь не хватает. Война по-своему распределила людей по социальной лестнице. Общественное богатство перераспределялось, создавая новые, дотоле неизвестные классы имущих и обездоленных.
Остановка состава «на кормление» где-то за Тюменью. Обычно на кормлении поезд стоит часа 3–4, а то и больше. В это же время проводится и медосмотр. Кого-то «снимают с поезда» под плачь и причитания родственников, либо весь состав отправляют «на прожаривание».
Впереди еда. Я мечтаю: хорошо бы был пшенный суп. Он густой. Иногда дают суп на мясном бульоне, вдруг мне попадется кусочек мяса! Тело уже постепенно оттаивает, наливается соками. Жизнь кажется беззаботной и прекрасной. И как всегда… вдруг! Около пищеблока, обычно тихого и сосредоточенного, бушует толпа. Крики, ругань, мат, люди куда-то лезут. Тревога залезает и в меня, мобилизует силы. Еще не понимая всего, я втискиваюсь в толпу. Оказывается, еды мало, кормить будут только ленинградцев и детей, остальных на следующей станции. Я высоко, как знамя, подымаю свое эвакоудостоверение и пытаюсь пробиться через толпу. Меня не пускают, потом кто-то сильно бьет в бок. Упасть некуда.
— А ты, заморыш, куда лезешь?! — со злобой кричит мой сосед-куркуль. Вслед ему визгливо вторит жена:
— У него целые чемоданы жратвы и шмутья, а тут дети малые с голодухи пухнут!
Вокруг чужие мне деревенские люди, озлобленные, уставшие от бесконечных тревог, сорванные с насиженных мест и от этого потерявшие мирный облик.
— Тоже, ленинградец нашелся! Да настоящие ленинградцы на кладбищах лежат, а не в тылу побираются! Чего смотришь? Гони его в шею!
Потом на боевом счету этого «заморыша» будут по крайней мере десятки убитых и покалеченных фашистов, слово «власовец» сольется с «куркулем», а пока я гадким утенком с отчаянной решимостью прорываю заслон завистливой толпы. И вот уже вокруг меня понурая флегматичная толпа ленинградцев тихо, но уже упорно окружившая заветную «амбразуру». Впереди меня старик в очках слезливо просит добавки.
— Проваливай, много вас таких шатается! — повариха бескомпромиссна. Толпа сзади ропщет:
— Уходи, не мешай раздаче!
Появление на станции состава «вакуированных» всегда вызывает оживление. Кое-кто из местных жителей, наслушавшись «страшных» рассказов, выходит к нашим поездам просто так — поглазеть на скелеты «вакуированных ленинградцев». Такие смотрят на нас, как на диковинок из зоопарка, беззастенчиво показывая своим детям пальцами на наиболее колоритных дистрофиков. Это уже неприятно: к нам постепенно приходит забытое в блокаду человеческое чувство собственного достоинства.
Убогая Сибирь тянется бесконечно.
Незаметно перелески сменяются березовыми колками, вот уже среди них появились поля, избы стали хатами, а те — мазанками, когда-то белеными, но облупленными войной. Позади Омск, Татарка, безводные Барабинские степи с белыми блюдцами сухих озер… и, наконец, долгожданный Новосибирск. Он вырос как-то вдруг железнодорожным мостом через Обь и огромным, только перед войной построенным вокзалом. Слева по террасам Оби — «Шанхай» — море черных покосившихся халуп без единого зеленого мазка. За вокзалом видны подымающиеся в город недавно построенные каменные дома.
В Новосибирске наш состав сразу загоняют в южное депо. Там формируется состав на Алма-Ату и Ташкент.
И вот мое новое жилье: наспех приспособленный под людей двухосный «телячий» вагон. Внутри терпкий запах навоза. Щели заткнуты зимней соломой.
Телячий вагон — это коммунальная квартира, и даже больше: все на виду друг у друга. Новые люди: две еврейские семьи с крикливыми младенцами, болезненным папой и растрепанными женщинами, одна украинская семья, какой-то старик и я. Еврейские семьи из Ленинграда. Украинская — семья политработника из-под Харькова. Эта семья — моя первая встреча с очевидцами «живой» войны, с ее огромным горем, навалившимся на страну. Я слушаю подноготную войны, страшную изнанку жизни в оккупации, рассказы о зверствах немцев, о предательствах, о трагедии беженцев с каким-то удивительным безразличием: это совсем другая жизнь, не касающаяся меня.
От Новосибирска до Алма-Аты ехали долго, сутками простаивая на полустанках, пропуская эшелоны солдат, техники. Все, что можно мобилизовать, торопилось на запад, туда, где немцы, прорвав южные фронты, неумолимым «девятым валом» захлестывали Украину, Дон, Кубань, сея панику, смерть и опустошение.
У нас же ярко светило казахстанское солнце. В степи паслись коровы с горьким полынным молоком, иногда вдоль насыпи важно и неторопливо брели верблюды. Вся война, казалось, не заходила дальше тонюсенькой однопутной дороги. В те времена большинство степных казахов не говорило по русски, но купля-продажа все равно шла бойко. В теплушке в обмен на иголки, нитки, мыло и прочие «городские» товары появлялись курт, кумыс, айран, а ближе к Балхашу — рыба. Проехали Барнаул, шахтерскую Рубцовку с ее серыми закопчеными домиками, Семипалатинск… Еды хватало. Жизнь только по инерции текла «от кормления до кормления».
Июль. Казахские степи давно пожелтели. Ковыль седыми волнами переливается по мягким склонам оврагов. Вместе с ним кругом льется и колыхается жара. Дневной зной лезет в щели, в распахнутые настежь двери теплушек, раздевает людей. Их тщедушные синевато-белые тела млеют и безвольно трясутся на полках, ожидая вечернюю прохладу…
Однажды под утро я проснулся от шума в вагоне. Было еще темно, но все в торопливом беспокойстве возились на полках, собирая и увязывая тряпки, узелки, горшочки, разбросанные по углам. Хныкали полусонные ребятишки…
Мы приехали!
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК