ГЕНЕРАЛ-ЛЕЙТЕНАНТ БАРОН Р. Ф. УНГЕРН-ШТЕРНБЕРГ (Очерк: Андрей Кручинин)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Тринадцатого сентября 1921 года в Ново-Николаевске открылось заседание Чрезвычайного Сибирского революционного трибунала. И на судей, и на публику, наполнявшую зал, подсудимый, генерал барон Унгерн-Штернберг, - высокий, худой, с остановившимся пристальным взглядом прозрачных светлых глаз, облачённый в оранжевый заношенный монгольский халат с намертво пришитыми русскими генеральскими погонами, - производил впечатление сумасшедшего. А для него, должно быть, безумцами были они - те, кто сейчас пытался его судить, кто вверг Россию в пучину братоубийства, те, против кого он - остзейский барон, казачий офицер, монгольский князь и один из героев и вождей русского Белого движения - вёл жестокую и яростную борьбу едва ли не с первых дней охватившей державу Смуты. Как мировую болезнь переживал он всю жизнь утрату в современном обществе цельности человеческой личности, разрушение идеалов воина, аскета, подвижника, культивирование эгоизма и трусости. Именно на волне всего этого пришли к власти его нынешние судьи, начавшие с самого худшего - с предательства на войне, с превращения солдата в шкурника и дезертира, чтобы затем использовать мятущееся, деморализованное человеческое стадо как материал для своих доктринёрских экспериментов. Не сумасшествием ли это было? Но сейчас победа была за ними, и роль безумца отводилась ему, барону Унгерну. Впрочем, идеалист и мистик, он и тогда, наверное, не мог считать торжество своих врагов вечным.

* * *

Одни источники называют его Романом-Николаем, другие - Романом-Максимилианом. В принципе, для протестанта - а род Унгерн-Штернбергов принадлежал к Евангелическо-Лютеранской Церкви - возможно и то, и другое, а также тройное имя; один из сегодняшних авторов приводит и четвертую версию - «Роберт-Николай-Максимилиан», причём первое имя якобы было изменено молодым Унгерном по собственной инициативе: «Новое имя (Роман. - А. К.) ассоциировалось и с фамилией царствующего дома, и с летописными князьями, и с суровой твёрдостью древних римлян», - но к реальному человеку эти красивости вряд ли имеют какое-либо отношение. Метрическое свидетельство Р. Ф. Унгерн-Штернберга нам, к сожалению, неизвестно, но оно, так же как и свидетельство о конфирмации, прилагалось к переписке о поступлении его в Морской кадетский корпус (1902-1903 годы), в которой имя юноши неоднократно приводится полностью: «Роман Фёдорович». Было бы странным предположить, что родная мать не знала, как зовут её сына, или что прошение подкреплялось документами, которые не соответствовали бы содержащимся в нём сведениям. По крайней мере, во всех встречающихся документах, начиная с шестнадцатилетнего возраста, будущий генерал именуется «Барон Роман Унгерн-Штернберг» (частица «фон» - скорее всего следствие убеждённости литераторов и мемуаристов, что каждый барон - непременно «фон»); остановимся на этом варианте и мы, не прибегая к романическим версиям о перемене имени[6].

Обладатель его родился 18 декабря 1885 года и стал последним представителем своей ветви старинного рыцарского рода, принадлежностью к которому, как упоминают все пишущие об Унгерне, очень гордился. Первоначально Роман обучался в частном пансионе; по рассказу одного из его родственников, учёбе сильно мешали «многочисленные школьные проступки», к чему цитирующий это свидетельство писатель не упускает присовокупить: «Сказано мягко, но, угадывая в мальчике черты взрослого мужчины, каким он станет впоследствии, трудно поверить в невинность этих проказ». Впрочем, можно бы и поверить, ибо существует гораздо более адекватный источник, чем сомнительное проецирование «черт взрослого мужчины» на мальчика: в 1903-1905 годах проступки молодого барона тщательно фиксировались, и это даёт нам счастливую возможность представить себе его на основании конкретных фактов, без привлечения догадок и спекуляций.

Упомянутые записи были сделаны во время учёбы Романа в Морском кадетском корпусе. «Его мать, - пишет П. Н. Врангель, в годы Первой мировой войны бывший командиром полка, в котором служил Унгерн, - овдовев (по другим сведениям - разведясь с мужем. - А. К.) молодой, вышла вторично замуж и, по-видимому, перестала интересоваться своим сыном». Это предположение похоже на правду, тем более, что с отчимом, бароном О.Ф. Гойнингеном-Гюне, юноша не ладил, о чём сохранилась запись в аттестационной тетради кадета. 1 августа 1902 года барон Гюне обратился на имя директора корпуса с прошением о принятии пасынка «на воспитание в младший специальный класс»; Роман неплохо сдал вступительные экзамены и приказом от 5 мая 1903 года был зачислен в корпус. Уже через пять дней для него началось трёхмесячное учебное плавание.

Вряд ли Унгерн был хорошо подготовлен к службе; тем не менее новая жизнь воспринимается им, как можно предположить, с энтузиазмом, а первая аттестация, датированная 12 августа, даже начинается со слов: «Очень хороший кадет». Правда, продолжение не столь «заздравное» - «...но ленив, очень любит физические упражнения и прекрасно работает на марсе (то есть управляется с парусами, что требовало сноровки и смелости. — А. К.). Не особенно опрятен». Сильный от природы, «очень хорошего» поведения (было начато «отличи...», но не дописано - быть может, из-за единственного взыскания за курение в неположенное время и в неположенном месте), «очень исправный» по службе, он был, по оценке начальства, «мало прилежен» и «мало внимателен» лишь на учебных занятиях, однако и последнее обстоятельство почти не сказалось на полученных по итогам плавания баллах.

Но лето сменилось осенью, а по-своему увлекательное и бывшее, очевидно, в новинку для Романа плавание - серыми и однообразными учебными буднями, и в его аттестационной тетради записывается взыскание за взысканием. Впрочем, вопреки глубокомысленным и рискованным предположениям, характер проступков как раз довольно невинный: около трети записей отмечают привычку кадета залёживаться в постели 15-20 минут после сигнала побудки, другие говорят о возне с товарищами, опозданиях на занятия, курении не вовремя и проч., с соответствующими, не очень серьёзными наказаниями. Воспитанникам Морского корпуса вообще было свойственно бравирование некоторой расхлябанностью, почитаемой ими признаком настоящего «морского волка»; поведение же Романа Унгерна, несмотря на все замечания, в первом полугодии 1903/1904 учебного года стабильно оценивалось восемью баллами по двенадцатибалльной системе (удовлетворительной считалась шестёрка). И сгубили молодца не проказы, а навигация с астрономией.

Астрономия вообще была страшилищем для морских кадет; явно не давалась она и Унгерну. Другим камнем преткновения стал предмет, именуемый «Навигация и Лоция». При этом нельзя сказать, чтобы Роман был совсем неспособен к точным наукам: плохие отметки по другим предметам ему удавалось исправлять. Вообще учился кадет Унгерн довольно неровно, но всё-таки за год, не считая злополучных навигации и астрономии, средний балл его равнялся 8,3. Тем не менее постановлением учебно-воспитательного совета от 5 мая 1904 года кадет был оставлен на второй год.

Само по себе второгодничество не считалось среди кадет явлением предосудительным, но Унгерн, то ли решив, что с ним обошлись несправедливо, то ли просто обидевшись на всё мироздание, начинает вести себя вызывающе. Не исправило дела и новое летнее плавание - на кадета сыплется арест за арестом; в аттестации появляется «мало исправен», «мало прилежен», «мало внимателен», ухудшаются и оценки - по штурманскому делу его даже решено подвергнуть переэкзаменовке «в первой половине будущей кампании». Как видим, пока перспективы дальнейшего обучения кадета ещё не подвергаются большому сомнению... но «будущей кампании» уже не суждено состояться.

На сей раз дело не в учёбе. Роман дерзит и огрызается, и, разумеется, никакой преподаватель, а тем более строевой офицер с таким безобразием мириться не будет. Основной мерой наказания Унгерну становится строгий арест. Оценка по поведению за первое полугодие снижается до пяти баллов, а в первые месяцы 1905 года - до четырёх. Аттестация уже годится разве что для арестантских рот: «Весьма плохой нравственности, при низком умственном развитии; правила Корпуса не исполняет упорно, неопрятен, груб». Наконец, 8 февраля учебно-воспитательный совет выносит решение «предложить родителям кадета барона Унгерн-Штернберга, поведение которого достигло предельного балла (4) и продолжает ухудшаться, - взять его на своё попечение в двухнедельный срок, предупредив их, что если по истечении этого времени означенный кадет не будет взят, - то он будет из корпуса исключён», и уже 12 февраля Роман покидает оказавшиеся для него негостеприимными стены корпуса. Морская карьера барона Унгерн-Штернберга закончилась, так и не начавшись...

Мы остановились на обучении Романа в корпусе не только потому, что оно практически не получило освещения в литературе о нём[7], или потому, что здесь уже проявились, пусть и в начальной стадии развития, некоторые из черт, которые отмечались впоследствии как характерные для взбалмошного, своевольного и... легко уязвимого барона. 8 февраля 1905 года можно считать одним из поворотных пунктов его судьбы: вместо флотского офицера - а в Императорском Флоте традиционно служили многие представители разных ветвей рода Унгернов - Россия получила... а кого же она получила?

Вместо «попечения родителей» молодой барон Унгерн перешёл вскоре на Царское «попечение», поступив на действительную военную службу добровольцем. 10 мая он был зачислен вольноопределяющимся в 91-й пехотный Двинский полк, а уже 29-го состоялся приказ о переводе вольноопределяющегося барона Унгерн-Штернберга «на пополнение войск Наместника Дальнего Востока», и он отправился буквально «на край света», где ещё шла Русско-Японская война. 8 июня барон прибыл и был зачислен в 12-й пехотный Великолуцкий полк.

Боевых действий, впрочем, к моменту первого появления Унгерна на Дальнем Востоке не велось: войска стояли без движения, а Петербург уже изъявил принципиальное согласие на мирные переговоры. Поэтому ничем, кроме непонятного недоразумения, не могут быть объяснены утверждения барона Врангеля, будто Роман «с возникновением японской войны бросает корпус и зачисляется вольноопределяющимся в армейский пехотный полк, с которым рядовым проходит всю кампанию. Неоднократно раненый и награждённый солдатским Георгием, он возвращается в Россию...»

Не было ни ранений, ни Знака отличия Военного Ордена («солдатский Георгий»), как не было и вообще участия в сражениях, а лишь, по формулировке послужного списка, «в походах против Японии». Тем не менее, наряду с явными ошибками, в кратком рассказе Врангеля о его подчинённом имеются и чрезвычайно любопытные сведения, вполне похожие на правду. Так, стоит прислушаться к его упоминанию, что по возвращении со своей первой войны Унгерн, «устроенный родственниками в военное училище, с превеликим трудом кончает таковое», - поскольку ряд обстоятельств заставляет и впрямь заподозрить в судьбе Романа влияние протекции.

Прежде всего, вопреки ясному утверждению об отсутствии у вольноопределяющегося боевого опыта, Унгерн имел «светло-бронзовую медаль», а ею награждали, согласно Высочайшему указу, лиц, которые «участвовали в течение 1904-1905 годов в одном или нескольких сражениях против японцев на суше или на море». Не совершив, кажется, ничего выдающегося и не прослужив в строю и полугода, Унгерн 14 ноября был произведён в ефрейторы. Почти год он тянет солдатскую лямку, а 19 сентября 1906 года переводится «на службу в Павловское военное училище юнкером рядового звания». «Павлоны» выходили, как правило, в пехотные полки, однако Унгерн избрал себе иную стезю, накануне выпуска зачислившись в Забайкальское Казачье Войско «с припиской к выселку Усть-Нарынскому». Училище он закончил по второму разряду, что в общем не противоречит словам Врангеля о «превеликом труде», и 15 июня 1908 года был выпущен хорунжим в 1-й Аргунский казачий полк Забайкальского Войска.

Медаль, не соответствовавшая реальным заслугам; производство; командировка в училище не московское (Великолуцкий полк в мирное время стоял в Московском округе), а петербургское, да ещё самое почётное - Павловское; запись в послужном списке «общее образование [получил] в Морском Кадетском Корпусе» - явный результат подтасовки, ибо полтора года в младшем специальном классе вообще не давали никакого законченного образования; целенаправленное стремление из пехотного училища в казаки с припиской к одному из Войск... - всё это в самом деле слишком похоже на действие некой «руки», продвигавшей дворянского «недоросля» с неудачно складывающимся началом карьеры. Так или иначе, в конце июля 1908 года хорунжий Унгерн прибыл в Забайкалье, где впоследствии прославится его имя в самый яркий, «звёздный час» Гражданской войны.

...Читатель уже обратил внимание, как много догадок встречается при исследовании судьбы барона Унгерн-Штернберга. Мы и далее обречены идти буквально на ощупь, сопоставляя отрывочные и слишком часто недостоверные свидетельства, колеблясь между различными интерпретациями и гипотезами и, что не менее важно, то и дело вступая в полемику с высказанными ранее точками зрения. В отличие от многих Белых вождей, чьи имена сознательно или невольно замалчиваются, об Унгерне пишут сейчас относительно много, но зачастую так, что хочется предпочесть любое замалчивание. И, прощаясь с отрочеством и юностью нашего героя, в качестве иллюстрации приведём лишь одно из таких «повествований», в своей лапидарности звучащее уже просто юмористически:

«Барон закончил гимназию в Ревеле и посещал кадетскую школу в Петербурге, откуда в 1909 году его направили в казацкий корпус в Читу. В Чите барон в ходе офицерской ссоры вызвал на дуэль противника и тяжело ранил его... Из-за дуэли он был изгнан из корпуса в июле 1910 года, и с этого времени начались его одинокие странствия в сопровождении лишь одного охотничьего пса Миши. Каким-то образом он добрался до Монголии, которой суждено было стать его судьбой. Странная, пустынная, дикая, древняя и жестокая страна очаровала Унгерна...»

Ну, до Монголии-то он, положим, и в самом деле «добрался».

* * *

Впрочем, и конфликт с однополчанином действительно предшествовал первому знакомству с «древней и жестокой страной». По менее благожелательному к барону свидетельству, «необузданный от природы, вспыльчивый и неуравновешенный, к тому же любящий запивать и буйный во хмелю, Унгерн затевает ссору с одним из сослуживцев и ударяет его. Оскорблённый шашкой ранит Унгерна в голову. След от этой раны остался у Унгерна на всю жизнь, постоянно вызывая сильнейшие головные боли и несомненно периодами отражаясь на его психике. Вследствие ссоры оба офицера вынуждены были оставить полк»; по свидетельству более благожелательному - «причиной ухода из Аргунского полка послужила ссора с сотником М., со взаимными оскорблениями, за которыми последовал отказ М. от дуэли». Сходятся мнения, в общем, лишь в одном: правильно организованного поединка не было. Тем не менее дело удалось замять, ограничившись переводом барона в Амурский казачий полк; не помешал конфликт и производству его в следующий чин сотника. Службу же на новом месте Унгерн начал с экстравагантностью, которая уже становится одной из его неотъемлемых черт.

«В первый день Св[ятой] Пасхи [1910 года] барон Унгерн выехал к месту новой службы... - рассказывает современник. - Весь путь (900 в[ёрст]) он проделал верхом в сопровождении лишь своей охотничьей собаки, следуя по кратчайшему направлению чрез Б[олыной] Хинган охотничьими тропами... Барон как бы умышленно выбрал самое безлюдное направление, и поэтому добывал себе в пути пропитание исключительно охотою». Таким образом, на смену загадочным и как будто бесцельным «одиноким странствиям» выступает вполне осмысленный маршрут, рискованный и тяжёлый, но именно из-за этого ставший незаменимой школой выносливости и отличной проверкой собственных сил.

Царившая на восточной окраине «глубокая тишина» угнетала Унгерна. Отдушиной показались ему события на рубежах добивавшейся независимости от Китая Халхи (Внешней Монголии). Войска центрального Халхасского правительства летом 1912 года вели успешные боевые действия на западе, под городом Кобдо, но Китай не оставлял надежд вернуть себе Кобдоский округ, и для противодействия этому Россия, усиливавшая свои позиции в Монголии, вынуждена была подкреплять их вводом воинских контингентов. Следивший по газетам за происходившими событиями Унгерн попытался вернуться на службу в Забайкальское Войско, откуда были перспективы попасть в Монголию, когда же это ему не удалось - подал рапорт об отставке и отправился в Кобдо как частное лицо, в одиночку, сопровождаемый лишь сменными проводниками из местных монголов.

«Русский офицер, скачущий с Амура через всю Монголию, не имеющий при себе ни постели, ни запасной одежды, ни продовольствия, производил необычное впечатление», - вспоминал о нём много лет спустя попутчик, отметивший также, что Унгерн, стремясь поскорее попасть в Кобдо, всё время немилосердно хлестал нагайкой проводников, требуя гнать коней вскачь. Со всей искренностью барон говорил тогда, «что 18 поколений его предков погибли в боях, на его долю должен выпасть тот же удел». Но сроки ещё не подошли. На «кобдоскую» войну он попросту опоздал так же, как и на Японскую, - военная демонстрация России предотвратила китайскую угрозу этой области, и стремившийся воевать офицер-авантюрист на фоне зыбкого политического равновесия в регионе отнюдь не был желательной фигурой, так что ввязываться в монголо-китайские свары Унгерну запретили. Присутствие в этих новых для него краях барон стремится использовать для знакомства как с природой, так и с местными племенами, их нравами и верованиями.

В качестве главного результата этого знакомства обычно называется принятие Унгерном буддизма в его монголо-тибетской, ламаистской разновидности; однако, по пристальном рассмотрении, все рассказы об этом вызывают большие сомнения. Прежде всего отметим трудности чисто технические - барон в это время совершенно не владел монгольским языком, зная лишь отдельные слова и пытаясь наскоро чему-то научиться буквально на ходу. Таким образом, свои представления о ламаизме Унгерн должен был бы почерпнуть из литературы (неизвестно, насколько высокого уровня) или бесед с русскими торговцами и скотопромышленниками, жившими в Монголии. Семь лет спустя он всё ещё будет спрашивать случайного знакомого, одного из русских обитателей монгольской столицы - Урги: «Я слышал, что вы занимаетесь буддизмом... Не сообщите ли чего-либо интересного в этом отношении? Очень этим интересуюсь...» - что как будто не говорит о сколько-нибудь глубоком знакомстве с восточной философией.

Непонятным выглядит и само обращение к буддизму. Действительно, чем могла религия, проповедующая тщетность земных усилий, отрешение от всего мирского, пассивное и равнодушное к окружающему «самосовершенствование» во имя будущего растворения в безымянной и безликой «нирване», - прельстить барона Унгерна, вся жизнь которого была исполнена активной деятельности, проникнута духом целеустремлённости, направлена на изменение господствующего миропорядка и борьбу со злом, каким его видел потомок рыцарей? Барон никогда не был и вряд ли мог быть «созерцателем», так что, вопреки общепринятой версии, приходится говорить о его европейском мировосприятии, чуждом восточной религиозно-философской традиции.

Конечно, экзотика центральноазиатских просторов и пряный аромат чужой культуры должны были оказать своё влияние на впечатлительного офицера. Но рискнём предположить, что исходил Унгерн вовсе не из религиозных мотивов, обращая своё внимание не на доктрину, а на живых людей. «Барон был твёрдо убеждён, - вспоминает о нём Атаман Г. М. Семёнов, - что Бог есть источник чистого разума, высших познаний и Начало всех начал. Не во вражде и спорах мы должны познавать Его, а в гармонии наших стремлений к Его светоносному источнику. Спор между людьми, как служителями религий, так и сторонниками того или иного культа, не имеет ни смысла, ни оправданий, ибо велика была бы дерзновенность тех, кто осмелился бы утверждать, что только ему открыто точное представление о Боге. Бог - вне доступности познаний и представлений о Нём человеческого разума». Эти взгляды уже носят известный отпечаток скептицизма, к концу XX века сыгравшего столь разрушительную роль; но мятущаяся душа барона Унгерна, взыскуя Бога, столь часто забываемого в современном мире («Бога нужно чувствовать сердцем», - говорил этот суровый и жестокий воин), искала и мирской идеал, воплощённый для него в Средних веках с их предельным, иногда экстатическим напряжением духа. Готовому воскресить эпоху Крестовых походов Унгерну был невыносим овладевающий Европой материализм и пошлость буржуазности, и - готовый к самообману идеалист - он слишком хотел увидеть в избиваемых им же самим проводниках-монголах подлинных потомков бесстрашных воинов Чингис-Хана...

Воспринимая таким образом монголов, барон Унгерн естественно должен был стремиться понять и религию, фанатично исповедуемую этим «народом конников», но о переходе в новое вероисповедание не могло быть и речи. Прислушаемся к свидетельству Атамана Семёнова: «Вероотступничество особенно порицалось покойным Романом Фёдоровичем, но не потому, однако, что с переходом в другую религию человек отрекается от истинного Бога, ибо каждая религия по своему разумению служит и прославляет истинного Бога». В смене религии, очевидно, он видел прежде всего предательство, а вряд ли что-нибудь могло быть хуже по рыцарскому кодексу чести, чем несохранение верности. Он всё-таки был рыцарем, и не случайно в 1921 году один из собеседников увидел в бароне что-то «от Ламанческого рыцаря Печального образа в те паскудные времена, когда рыцарством и не пахло». Высокий, худой и нескладный Унгерн и внешне напоминал Дон Кихота и, как и герой Сервантеса, абсолютно не умея разбираться в людях, был обречён на жестокие ошибки и горькие разочарования. Ошибся он и в монголах, не разглядев в них отсутствия столь желанной ему воинственной непреклонности, и в ламаизме, так никогда и не уяснив содержание этого вероисповедания.

Но все разочарования ещё впереди, а пока Унгерна ждёт его первая настоящая война, которая увлечёт барона за тысячи вёрст от полюбившейся ему Монголии.

* * *

Об Унгерне писали не только воспоминания и исследования, порою похожие на романы, но и романы, нередко не более фантастические, чем иные исследования. Так, в беллетристике возник и затем с подкупающей серьёзностью был повторен в одной из статей эпизод, якобы предшествовавший в биографии барона началу войны, которую сразу же окрестили тогда «Великой»:

«...Унгерн посетил Европу: Австрию, Германию, Францию. В Париже он встретил и полюбил даму своего сердца, Даниэллу. Это было в преддверии первой мировой войны. Верный своему долгу, по призыву царя барон вынужден был вернуться в Россию, чтобы занять своё место в рядах императорской армии. На родину Унгерн отправился вместе со своей возлюбленной, Даниэллой. Но в Германии ему угрожал арест как вражескому офицеру. Барон предпринял поэтому чрезвычайно рискованное путешествие на баркасе через всё Балтийское море. Однажды в бурю маленькое судно потерпело крушение, и его возлюбленная погибла. Самому ему удалось спастись лишь чудом. С тех пор барон никогда уже не был таким, как прежде...»

Конечно, это не более чем легенда. В зрелом возрасте Унгерн вообще не покидал России (Китай и Монголия вряд ли воспринимались им как заграница), но такая несообразность, разумеется, не могла остановить беллетриста. Аскетизм и мрачную замкнутость барона казалось легче всего объяснить личной драмой, так же, как его прославленную впоследствии жестокость - мифической гибелью в годы Смуты «его жены и ребёнка». На самом же деле о личной жизни, привязанности и увлечениях Унгерна, если они и были, никаких сведений нет; знавшие его люди лишь единодушно отмечают «поразительную застенчивость и даже дикость» и стеснительность барона, неуютно чувствовавшего себя в светском обществе, к которому он не имел ни привычки, ни тяготения («безумно смелый человек, он страшно стеснялся дам»).

Иногда для современников это «дикарство» казалось гипертрофированным и заставляло подозревать глубинные, принципиальные основы: «Барон искренне считал женщину злым началом в мире», - читаем мы в одной из эмигрантских работ об Унгерне, однако иллюстрирующий это утверждение пример из эпохи командования им дивизией на Гражданской войне («Р[оман] Фёдорович], например, неизменно увеличивал меру взыскания каждому провинившемуся, если только женщина ходатайствовала за него») в сущности перестаёт выглядеть доказательством, стоит лишь воспринять его без поисков подтекста. Там, где решаются вопросы воинской дисциплины, женскому влиянию не место, - наверное, рассуждал генерал Унгерн и во многом был прав. С подобной же точки зрения - на войне рыцарь должен отдавать ей всего себя - объяснима и другая причуда барона: «...Кто подавал рапорт или докладную о желании вступить в законный брак, отправлялся на гауптвахту до получения просьбы о возвращении рапорта» (причём правило это отнюдь не было всеобщим).

Основную роль, должно быть, здесь играли повышенные требования, предъявляемые к людям идеалистом Унгерном, и правдоподобным выглядит приводимый одним из мемуаристов его монолог, якобы обращённый к застигнутым «с поличным» участницам офицерской пирушки: «А вы, сударыни?.. Вас не касается гибель русского народа?.. Вам это безразлично? Вам нет никакого дела до ваших мужей, которые, быть может, уже лежат на фронте, сражённые пулей... Нет! Вы не женщины! Знайте, что ещё один раз, и вы будете повешены!..» Роману Фёдоровичу и вправду могло казаться, что в суровую годину всякая жизнь должна замереть, подчиняясь лишь законам борьбы или по крайней мере сопереживая ей «всем сердцем и всем помышлением». Показателен и ещё один вариант той же реплики (по другому изданию мемуаров): «Я глубоко почитаю настоящих женщин, их чувства сильней и глубже, чем у мужчин, - но вы не женщины!..» Идеальный образ, который, возможно, носил в душе Унгерн, трудно воплощался в жизнь, а сам он, наверное, был при этом просто обречён на одиночество, столь не устраивающее заботливых романистов...

Но все приведённые выше свидетельства и рассуждения, за исключением душераздирающей истории о «Даниэлле», относятся к значительно более позднему периоду; и если многое могло быть передумано Унгерном во время его странствий или почерпнуто из книг, то окончательную шлифовку представления барона об облике подлинного воина и необходимой для его служения аскезе должны были пройти на полях настоящих сражений, куда он устремился с готовностью и энтузиазмом.

В запас он был зачислен по Забайкальскому Казачьему Войску, но ждать, пока будут переброшены с восточной окраины Забайкальцы, не хотелось. Вернувшийся в строй на второй день мобилизации, сотник Унгерн прикомандировался к 34-му Донскому казачьему полку и уже в начале третьего месяца Великой войны совершил в рядах Донцов подвиг, принёсший ему первую и самую почётную боевую награду - орден Святого Георгия IV-й степени за то, что, «находясь у ф[ольварка] Подборек, в 400-500 шагах от окопов противника, под действительным ружейным и артиллерийским огнём, давал точные и верные сведения о местонахождении неприятеля и его передвижениях, вследствие чего были приняты меры, повлёкшие успех последующих действий».

Орденом Унгерн справедливо гордился, но рассказывать об обстоятельствах его получения не любил, на расспросы досадливо отмахиваясь: «Ведь ты там не был и с обстановкой не знаком». Обычная для барона замкнутость стала основанием для очередной легенды, будто он вообще «самым тщательным образом избегал каких бы то ни было представлений к наградам». На самом деле в течение мировой войны Унгерн получил ордена Святого Станислава III-й и II-й степеней, Святой Анны IV-й и III-й степеней и Святого Владимира IV-й степени - все боевые. Не обошли его и ранения - пять, после двух из которых он оставался в строю, а после остальных - «возвращался в полк с незалеченными ранами и, несмотря на это, нёс безукоризненно боевую службу»; долгое пребывание в тылу для него казалось вообще невыносимым.

5 декабря 1914 года барон был переведён в 1-й Нерчинский казачий полк Забайкальского Войска. Похоже, что здесь он тоже оказался «на особом положении», коль скоро сослуживцы «шутили, что полковой командир, заслышав его голос, прятался под стол, зная заранее, что он опять предложит какой-нибудь сумасшедший план, и не представляя, как от него отделаться». И уж не барон ли Врангель, будущий вождь Белого Крыма, фигурировал в этом анекдоте?

Совместная служба двух баронов, правда, началась позже: полковник Врангель был назначен командиром Нерчинского полка 8 октября 1915 года, через десять дней после того, как Унгерн перевёлся в формировавшийся поручиком Л. Н. Пуниным «Конный отряд особой важности при Штабе Северного фронта», - но отпечаток в памяти полкового командира она оставила глубокий. Недаром в своих воспоминаниях барон Пётр Николаевич даёт столь яркий портрет барона Романа Фёдоровича, что аналогов ему во всей книге просто нет, а стиль изложения на этих страницах напрочь теряет присущую Врангелю суховатую сдержанность:

«Среднего роста, блондин, с длинными, опущенными по углам рта рыжеватыми усами, худой и измождённый с виду, но железного здоровья и энергии, он живёт войной. Это не офицер в общепринятом значении этого слова, ибо он не только совершенно не знает самых элементарных уставов и основных правил службы, но сплошь и рядом грешит и против внешней дисциплины и против воинского воспитания, - это тип партизана-любителя, охотника-следопыта из романов Майн-Рида. Оборванный и грязный, он спит всегда на полу, среди казаков сотни, ест из общего котла и, будучи воспитан в условиях культурного достатка, производит впечатление человека, совершенно от них отрешившегося. Тщетно пытался я пробудить в нём сознание необходимости принять хоть внешний офицерский облик.

В нём были какие-то странные противоречия: несомненный, оригинальный и острый ум, и рядом с этим поразительное отсутствие культуры и узкий до чрезвычайности кругозор, поразительная застенчивость и даже дикость и, рядом с этим, безумный порыв и необузданная вспыльчивость, не знающая пределов расточительность и удивительное отсутствие самых элементарных требований комфорта...»

Немного неожиданно звучащую здесь «расточительность», очевидно, следует понимать как траты Унгерном личных денег на улучшение быта подчинённых. Барон не делал различия между своими деньгами и хозяйственными суммами своей сотни отнюдь не в том смысле, который обычно вкладывается в эти слова, и, похоже, считал собственный карман - тоже казённым достоянием. Таким мы увидим его и на Гражданской войне; тогда же повторится - в больших масштабах, как в увеличительном стекле, — и манера ведения боевых действий, которая была свойственна сотнику Унгерну, ещё не выросшему в генерала, и бои Азиатской конной дивизии где-нибудь под Троицкосавском будут разыгрываться едва ли не точно по тому же сценарию, что и разведка сотни партизан у местечка Бледенск: тактическая небрежность, грозящая посадить весь отряд в мешок; безумная смелость, опрокидывающая расчёты противника вместе с ним самим; яростное пренебрежение всеми обстоятельствами, а из всех вариантов манёвра инстинктивный и оттого незамедлительный выбор — всегда идти на прорыв, на «ура», лицом к лицу с врагом; и черта, которая станет для Унгерна роковой: переоценка сил своих подчинённых (из описания боя: «Сотник повернул опять на восток, и уже люди, задыхаясь от бега, не могли перейти в контратаку...»). Барон уже не прежний своенравный юноша, медлящий вылезать из постели по побудке в Морском корпусе, - опыт одиноких скитаний укрепил и закалил его, а былое своеволие превратилось в железную волю, придающую силы даже измотанному организму. «Двужильный» Унгерн отныне и навсегда выносливее своих солдат, и непонимание этого будет впоследствии стоить ему жизни.

Но это произойдёт не скоро. Мировая война продолжается, и в безумных метаниях сотника его боевым товарищам невозможно разглядеть будущего генерала, бросающего в атаку полки с той же лёгкостью, что и взводы.

Не ужившись и в партизанском отряде, он уже в апреле 1916 года возвращается в Нерчинский полк, получает там Высочайшие приказы о производстве в подъесаулы и есаулы за боевые отличия и сразу вслед за этим преподносит своему несчастному командиру новый подарок, в ноябре угодив под следствие и военный суд за избиение комендантского адъютанта в тыловых Черновицах. Прапорщик, за отсутствием мест отказавшийся выписать удостоверение на получение номера в гостинице, в сущности, просто попался под горячую руку подвыпившему барону, который вдобавок с кем-то его перепутал. Под боевой клич «кому тут морду бить?!» Унгерн легко обратил адъютанта в бегство и в пылу погони ударил его ножнами шашки по голове. «Я страшно сожалею, что оскорбил не того адъютанта, который отличается своим некорректным отношением к офицерам, а другого, и вообще сожалею о случившемся», - по-видимому, искренне будет объяснять барон, но чистосердечное раскаяние от наказания его не избавит. Впрочем, наказание окажется достаточно мягким (подействовали аттестации командира полка - «офицер, выдающийся во всех отношениях, беззаветно храбр, рыцарски благороден и честен, по выдающимся способностям заслуживает всякого выдвижения», - и начальника дивизии - «лично преклоняюсь перед ним как пред образцом служаки Царю и Родине»): всего лишь двухмесячный арест.

Начавшийся после Февральского переворота развал Российской Армии барон наблюдает уже на Кавказском фронте, куда переводится, быть может, вместе с однополчанином и приятелем, есаулом Г. М. Семёновым - будущим знаменитым Атаманом. Новые условия побуждают к поискам и новых путей восстановления боеспособности фронта, и Семёнов выдвигает идею монгольско-бурятских конных добровольческих формирований; однако Унгерн, вопреки всему, что мы привыкли слышать о его любви к монголам, остался к этому проекту равнодушен и «взял на себя организацию добровольческой дружины из местных жителей - айсоров[8]».

Этим «айсорским («ассирийским») проектом» если и не опровергаются, то по крайней мере серьёзно подрываются все утверждения об особом отношении барона к монголам и их религии. Разрозненные горные племена Северо-Западной Персии и Турецкого Курдистана не только исповедовали несторианство (еретическое учение, в V веке отколовшееся от Православия), но и относились к семитам, что, согласно всем навязанным нам стереотипам, должно было оказаться для Унгерна совсем уж неприемлемым. В действительности же он охотно берётся за дело, и, по свидетельству Атамана Семёнова, вскоре «дружины эти, под начальством беззаветно храброго войскового старшины[9] барона Р. Ф. Унгерн-Штернберга, показали себя блестяще». Непривычные к регулярному строю (один из офицеров «ассирийских войск», не обинуясь, именовал впоследствии своих подопечных попросту бандами), в значительной части - выходцы из горных районов, айсоры были пригодны лишь для партизанских операций; Унгерн же не только любил, но в каком-то смысле и умел воевать только таким образом, и охотно выбрал айсоров, вместо «жёлтых буддистских орд» становясь во главе «семитских несторианских банд»...

Но, убедившись в тщетности попыток оздоровления разложившихся войск и, возможно, получив от Семёнова известия о том, что в Забайкалье заваривается нечто более интересное, барон в конце ноября 1917 года уже оказывается в семёновском отряде на станции Даурия, попав к самому началу открытого противоборства. «Этот тип должен был найти свою стихию в условиях настоящей русской смуты, - писал через несколько лет о нём барон Врангель. - В течение этой смуты он не мог не быть хоть временно выброшенным на гребень волны, и с прекращением смуты он так же неизбежно должен был исчезнуть». Не менее правдоподобно звучало бы и утверждение, что сама «смута» просто не могла бы прекратиться, пока «Даурский Барон» ещё оставался на исторической сцене; и неоспоримо, что для этого сильного, цельного и фанатичного в своих убеждениях человека начинавшаяся борьба в случае поражения не могла бы окончиться иначе, как гибелью.

Представить его «на покое» с этих пор уже невозможно.

* * *

Список первых семи «семёновцев», пошедших за молодым есаулом против, казалось, всей обезумевшей России, по праву открывает имя барона Унгерна, и оно же приобретает известность, начиная с первых операций крохотного отряда по разоружению запасных полков и ополченских дружин в полосе отчуждения Китайской Восточной железной дороги.

По-видимому, в начале января 1918 года Унгерн был назначен комендантом станции Хайл ар, на этом посту занимаясь не только разоружением и изгнанием большевизированных войск, но и формированием на их месте полков из представителей двух монгольских племён - баргутов и харачинов. Усиливаясь за их счёт, Семёнов предпринимает попытку взять под свой контроль и всю Баргу - населённую преимущественно монголами западную часть Маньчжурии, административным центром которой и был Хайл ар. Позднее это подавалось как стремление «очистить от большевиков свой тыл», однако скорее речь шла о восстановлении русского влияния в значительной части Цицикарской провинции Китая. Поэтому столкнуться Унгерну пришлось с китайскими властями, тем более обеспокоенными, что руководимые русским офицером баргуты были подданными Китайской Республики. Попытка не удалась, и базой семёновского отряда по-прежнему продолжал оставаться отрезок железной дороги от Даурии (одна из последних станций на русской территории) до Хайлара.

В первых попытках наступления Семёнова на Читу в январе - марте 1918 года Унгерн участия не принимал, формируя пополнения и ведя оживлённые переговоры и переписку с самыми различными силами, готовыми стать под русские знамёна. При этом он не брезгует не только дикими монгольскими родами и дезертирами из китайской армии, но и откровенными разбойниками-хунхузами. С идеальной точки зрения это может выглядеть нечистоплотным и безнравственным, но горстке русских офицеров приходилось считаться с реальной политической обстановкой: любой хунхуз, не завербованный ими, не просто грозил обратиться в первобытное состояние, разрушая тылы и нападая на коммуникации во имя банального грабежа, но мог и объявиться «интернационалистом» в лагере их противников, поскольку большевики вообще охотно принимали к себе национальные подразделения, щедро оплачивая их службу награбленным русским достоянием. Тем же духом «реальной политики» веет и от рекомендации Унгерна Атаману, отдающей некоторым цинизмом: «Вообще моё частное мнение, что именно надо стремиться, чтобы китайские войска на Твоей службе воевали с большевиками, а Манжуры и Харчины[10] и Баргуты с Китаем». Такие рассуждения заставляют вспомнить основополагающий колониальный принцип «разделяй и властвуй», и сходство здесь, кажется, не только внешнее.

В гипотезах относительно психологии барона Унгерн-Штернберга и его внутреннего мира обычно перебирается ряд вариантов - от «евразийца» до «панмонголиста», - несмотря на своё видимое многообразие в сущности сводимых к предположению, что он полностью отрешился от культуры, в которой был воспитан и вырос, и «порвал связь с создавшей его Европой», «делаясь действительным членом в семье народов... мистически влекущей его Азии». На самом же деле тип, который кажется нам наиболее подходящим для описания личности барона, - это тип колониального или, в русских условиях, окраинного служаки, включающий в себя как героев Купера или Киплинга, так и наших «кавказцев», «туркестанцев», «заамурцев»... Сжившиеся с краем, куда забросила их судьба, но отнюдь не натурализовавшиеся в нём, перенявшие многие из местных методов ведения войны и отлично умеющие применяться к условиям природы и нравам населения и противника, но не перестающие быть офицерами своей армии и подданными своей короны, с пониманием и не без симпатии, иногда чрезмерной, относящиеся к «туземцам», - все они всё равно осознают себя европейцами, несмотря на то, что многое в них шокировало бы иного европейца. В нашем случае различие состоит в том, что литература среди прочих черт приписывает этим персонажам неизменные добродушие и гуманность, и впрямь трудно сочетающиеся с образом барона Унгерна, уважение к которому в многочисленных рассказах соседствует с неизменным страхом.

Эта страшная слава укрепляется ещё более после вступления «семёновцев» в Забайкалье в сентябре 1918 года. Об участии Унгерна в летних боях ничего не известно, а IV-й степени «Ордена Святого Георгия образца, установленного для Особого Маньчжурского Отряда», - награды, как явствует из самого названия, боевой, - он был удостоен «за то, что, командуя взводом, в январе 1918 г. разоружил Хайларский гарнизон в составе батальона». В дальнейшем же, помимо разовых поручений, самым неожиданным из которых стало назначение «заведующим и руководителем работ по добыче золота» на Нерчинских приисках, барон по-прежнему остаётся привязанным к железной дороге: вверенный ему двухсотвёрстный участок лишь «перемещается» теперь из полосы отчуждения на русскую территорию, простираясь от станции Оловянной до границы и имея «административным центром» Даурию, по которой и сам Унгерн, произведённый Атаманом в полковники, а к концу 1918 года и в генерал-майоры, получает прозвище «Даурского Барона».

* * *

Даурия была последней относительно крупной станцией перед границей, и таким её географическим положением определялись «таможенные» функции, взятые на себя бароном и навлёкшие на него многочисленные обвинения в грабежах и расправах. Того, что Унгерн творил суд скорый и немилостивый, не отрицал и единственный, наверное, из его подчинённых, кто оставил уравновешенные и информативные воспоминания - полковник В. И. Шайдицкий, при перечислении чинов немногочисленного унгерновского штаба упомянувший и такого: «Генерал-Майор Императорского производства, окончивший Военно-Юридич[ескую] Академию, представлявший из себя военно-судебную часть штаба дивизии в единственном числе и существующий специально для оформления расстрелов всех уличённых в симпатии к большевикам, лиц, увозящих казённое имущество и казённые суммы денег под видом своей собственности, драпающих дезертиров, всякого толка “сицилистов”, - все они покрыли сопки к северу от станции, составив ничтожный процент от той массы, которой удалось благополучно проскочить через Даурию - наводящую ужас уже от Омска на всех тех, кто мыслями и сердцем не воспринимал чистоту Белой идеи». И хотя упоминание о «чистоте идеи» в таком контексте звучит едва ли не кощунственно... для лучшего понимания ситуации следует присмотреться к ней пристальнее.

О том, что тыл Белых Армий представлял собою настоящую язву, написано немало и убедительно авторами из обоих противоборствующих лагерей. Белые вожди, все силы и внимание отдававшие фронту, слишком часто упускали из виду необходимость нормализации жизни на освобождённых территориях, а попытки проведения либеральной экономической политики порождали в развращённом безвременьем «мирном» населении чудовищную спекуляцию. При этом безопасная полоса отчуждения КВЖД становилась землёй обетованной для стремящихся вывозить из разорённой России заграницу товары или уносить ноги самим. И препятствием на пути к этому как раз и была Даурия.

Большинство свидетельств о «грабежах и убийствах», чинимых Унгерном, носят голословный или, как в цитированных воспоминаниях Шайдицкого, слишком обобщённый характер. Когда же речь заходит о конкретных примерах - весьма немногочисленных, - лишь близость к описываемому мешает самим авторам увидеть всю двусмысленность предъявляемых ими барону обвинений. Пострадавшие нередко оказываются и в самом деле виновными в преступных действиях, и вопрос мог стоять лишь о соответствии вины - последовавшей за нею каре: вполне вероятно, что здесь проявлялась излишняя жестокость Унгерна. Презрение к тем, кто устраивал своё личное благополучие за спиной умирающих на фронте героев, принимало у «Даурского Барона» гипертрофированные размеры, перерастая в ненависть, и не случаен рассказанный полковником Шайдицким эпизод: «На путях стоял длинный эшелон из вагонов 1-го класса и международного общества, задержанный Бароном до отправки своих частей... Ко мне подошёл Барон и спросил: “Шайдицкий, стрихнин есть?” (всех офицеров он называл исключительно по фамилии, никогда не присоединяя чина). - “Никак нет, В[аше] Превосходительство]!” - “Жаль, надо их всех отравить”. В эшелоне ехали высокие чины разных ведомств с семьями из Омска прямо за границу».

Никого Унгерн тогда, конечно, не отравил, но подобные мимоходом брошенные реплики попадали на подготовленную почву, порождая жуткие слухи о творящемся в Даурии. Что же касается реквизированных драгоценностей и товаров, то никто не осмелился приписывать какой бы то ни было личной заинтересованности в этом барону, который, отправляясь в поход, даже обстановку своей квартиры сдал под расписку как «собственность Азиатской Конной дивизии». Реквизированное продавалось, то есть шла как будто та же спекуляция, с той лишь разницею, что доходы обращались на содержание подчинённых Унгерну войсковых частей, о которых и недоброжелатель был вынужден сказать: «Будьте покойны: у барона люди не будут голодны и раздеты, вы такими их не увидите». Обеспечивал Роман Фёдорович и работу железной дороги, персоналу которой на «своём» участке установил выплату жалования в золотой монете, так же, как и всем воинским чинам.

В то же время, конечно, не все подчинённые барона были такими же бессребренниками, как он сам, и торговые операции с реквизированной «добычей» давали немало возможностей для личного обогащения, тем более что отчётности, в том числе и денежной, Унгерн не любил. Но те, кто обманывал доверие генерала, подвергались жестокому наказанию, и печальные примеры офицера-казнокрада, умершего под палками, или интенданта, закупившего недоброкачественный фураж и заставленного в присутствии барона съесть всю пробу сена, непригодного для лошадей, - должны были остановить и заставить задуматься их возможных последователей.

Принятая в войсках Унгерна система наказаний стада другой излюбленной темой россказней о «кровавом бароне». Многое в них преувеличивалось, хотя понятие «палочной дисциплины» было для его подчинённых отнюдь не отвлечённым и не образным. «Вы считаете, что было [бы] хорошо восстановить эту систему всюду?» - передаёт диалог с Унгерном «общественный обвинитель» ново-николаевского процесса. - «Хорошо». - «И по отношению к офицерам?» — «То же самое». - «Значит, вы считаете, что дисциплина, которая была в войсках при Павле, при Николае I, - это правильно?» - «Правильно».

Отметим здесь принципиальное непонимание «собеседниками» друг друга: если для коммунистического прокурора Императоры Павел и Николай - это пугала, сами имена которых являются отталкивающими ярлыками, то для русского офицера с ними связаны воспоминания о славных боевых страницах, которым отнюдь не мешали павловские (и суворовские, о чём есть упоминание в «Науке побеждать»!) палки и николаевские шпицрутены. За коммунистом стоит отвлечённая идея, в теории ужасающаяся телесным наказаниям, но допускающая децимации[11] и систему заложников; за офицером же - взгляд на всемирную военную практику, лишь в начале XX века отказавшуюся от этих наказаний.

Упоминают мемуаристы и о манере Унгерна загонять провинившихся на крыши домов, однако эта мера, при всей своей необычности, не выглядит простым самодурством. «Зимой, - рассказывает современник, - барон не сажал на губу[12]: арестованный, одетый в тёплую доху, выпроваживался на крышу, и там, особенно в пургу, судорожно цеплялся за печную трубу, чтобы не быть сдутым с 20-метровой высоты на чуть припорошённую снегом промерзшую даурскую землю. Трое суток такого сидения превращали в образцовых солдат самых распущенных и недисциплинированных людей». И неудивительно, что мемуарист, бывший в 1920 году юнкером, вспоминал, как его однокашники «как только где-либо усматривали барона, так опрометью кидались в броневую коробку[13], закрывали дверь и через бойницы следили, куда продвигается опасность».

В то же время жестокость генерала, стремившегося передать всем своё убеждение, что за проступки человек должен отвечать по самому большому счету, не порождала среди унгерновцев ненависти к своему начальнику. «Зверства, какие творил барон, посильнее семёновских, - писал один из его резких и вряд ли справедливых недоброжелателей, - но всё-таки, когда барон уходил из Даурии, за ним пошли почти все, а он насильно никого не тянул; кто хочет, пусть идёт, а кто хочет, ради Бога, оставайся. И за бароном пойдут, потому что барон никогда не бросит, барон умеет и знает, когда нужно поддержать».

* * *

Поддержание дисциплины и внутреннего порядка не могло не выдвигаться на первый план в соединениях Унгерна, постоянно подвергавшихся реорганизациям: лишь в середине 1919 года за ними закрепляется окончательное название Азиатской дивизии.

Её подразделения и части с осени 1918 до конца лета 1920 года были распределены вдоль железной дороги, помимо охраны пути принимая участие в экспедициях против красных партизан. Но основной оставалась всё-таки гарнизонная служба.

Сама Даурия была превращена бароном в укреплённый район. «В казармах, стоявших по краям городка, были замурованы кирпичом все окна и двери нижнего этажа, и попасть наверх можно было только по приставной лестнице, - рассказывает очевидец. - Часть крыши с них была снята, и там стояли орудия образца 1877 года. На форту № 6 был верх возможной техники: крепостной прожектор»; «в верхнем этаже и на крыше, - дополняет другой, - установлены пулемёты, большое количество гранат, патронов, одна пушка и прожектор на форт. Гарнизон не покидал своего форта, сообщение с землёй было по лестнице, спускаемой с крыши».

Вовсе не экзотические особенности даурского быта побудили нас обратить особое внимание на устройство этих фортов. Вопреки всем рассказам о его ненормальности, барон Унгерн ничего не делал «просто так», и раз он укреплял свою ставку именно таким образом - значит, имел на это причины. И даже беглый взгляд на его оборонительную систему заставляет задаться вопросом, а от кого же он собирался обороняться?

Сразу же следует отбросить беллетристические рассуждения о страхе, якобы терзавшем «Даурского Барона», как это «по штату» полагается всем литературным тиранам: о каких-либо специальных мерах предосторожности, предпринимаемых им для обеспечения собственной безопасности, ничего не известно ни до, ни после, ни в Хайларе, ни в Урге. Не могут иметь под собою почвы и предположения о готовящемся столкновении с «колчаковскими» белогвардейцами, поскольку раздуваемое недоброжелателями «противостояние» Семёнова (и, следовательно, его подчинённого Унгерна) Колчаку в действительности никогда не принимало столь крайних форм.

Красные партизаны? Но Азиатская дивизия неизменно обращала их вспять, ни одного налёта на Даурию не зафиксировано, а от других станций они отражались и без столь капитальных укреплений. Очевидно, что даурские форты устраивались в расчёте на столкновение с каким-то более серьёзным и технически оснащённым противником, чьего наступления следовало ожидать как раз вдоль железной дороги. И вот тут-то и уместно вспомнись, что менее чем в пятидесяти вёрстах от Даурии лежала русско-китайская граница.

Основания для опасений и подготовки вооружённого отпора были: после распада Российской Империи и нарушения равновесия на Дальнем Востоке китайская угроза отнюдь не выглядела чем- либо нереальным. Ещё в мае планировался ввод китайских войск на станцию Даурия, в октябре их канонерские лодки вошли в Амур, а между этими двумя попытками агрессии разыгрался вооружённый инцидент в той же Даурии.

По поступившим в контрразведку сведениям, считавшийся до этого союзником князь монголов-харачинов Фушенга был подкуплен китайцами и намеревался, вырезав русских офицеров Азиатской дивизии, разоружить входившую в её состав Бурятскую бригаду. Выступление было предупреждено, в ходе разыгравшегося 3 сентября боя Фушенга и его приближённые поплатились жизнью за своё предательство, а харачинов разоружили и вывели из Даурии, при чём отличились бурятские полки Унгерна и стоявший на станции семёновский бронепоезд.

В качестве подлинных причин расправы называют как провокацию омской контрразведки, так и происки контрразведки читинской, с чего-то вдруг решившей избавиться от союзника. Но реально были заинтересованы нанести удар даже не по монгольским марионеткам Семёнова, а по их русским покровителям, как раз китайские власти. И если не подвергать сомнениям информацию о заговоре Фушенги, - закономерно возникает вопрос, где же произошла её утечка. Возможностей было, наверное, немало; однако стоит обратить внимание на одну, тем более, что в момент инцидента с харачинами и Семёнов, и Унгерн находились в полосе отчуждения КВЖД, а за этим могла скрываться необходимость проведения переговоров с лицами более высокопоставленными, чем какой-либо безымянный информатор. Так нет ли на тогдашней сцене «Трёх Северо-Восточных провинций» Китайской Республики, управлявшихся Генерал-Инспектором Чжан Цзо-Лином, подходящей фигуры на роль тайного, - а может быть, и не очень тайного - союзника или даже агента Унгерна?

На наш взгляд, такой человек есть. Генерал Чжан Куй-У[14], бывший одним из помощников китайского Главнокомандующего в полосе отчуждения и имевший ставку в Хайларе, зарекомендовал себя другом и доброжелателем Атамана Семёнова ещё весной - в начале лета 1918 года, и вполне правдоподобно, что он должен был знать об ударе, готовившемся его начальством по русскому союзнику руками Фушенги. Невозможно сказать, каковы были основания этой дружбы, но, помимо официальной семёновской версии об идейной близости, позволительно предположить и наличие более меркантильных соображений.

...В 1919 году барон Унгерн женился на китайской девушке из высокопоставленной семьи, которую падкие до экзотики и титулов авторы охотно именуют «принцессой» (княжной?), дочерью «сановника династической крови» или хотя бы «одного из сановников Маньчжурской Династии[15]», и лишь полковник Шайдицкий проливает некоторый свет на её родственные связи: «[барон] женат был на китайской принцессе, европейски образованной (оба владели английским языком), из рода Чжанкуй, родственник которой — генерал, был командиром китайских войск западного участка К[итайско]-В[осточной] жел[езной] дор[оги] от Забайкалья до Хингана, в силу чего [Азиатская] дивизия всегда базировалась на Маньчжурию».

Все, кто пишут о браке Унгерна, сходятся на том, что он имел чисто формальный характер. Не будем пытаться решить принципиально нерешаемые задачи и проникнуть в чувства Романа Фёдоровича, но отметим, что одно обстоятельство внушает подозрения: аскетически равнодушный к материальному достатку, воин-бессребреник Унгерн, не позаботившийся об устройстве семейного очага и так, кажется, никогда и не живший с супругой общим домом, - неожиданно оформляет на её имя банковский вклад.

Оснований для каких-либо окончательных выводов это, разумеется, не даёт, но сам поступок настолько не похож на «Даурского Барона» - ему скорее пристали бы любые, сколь угодно дорогие подарки, но не возня с презренными чековыми книжками, - что допускает среди возможных объяснений и легализацию под благовидным предлогом денежных выплат родственнику баронессы. И тогда уже неважным становится, был ли Чжан Куй-У действительно маньчжуром, близким по крови Императорскому Дому, и исповедовал ли он монархические убеждения или испытывал страх перед коммунистической угрозой: сопоставление даже изложенных, весьма немногочисленных фактов позволяет увидеть здесь обыкновенную «вербовку». А вскоре китайскому генералу представится и возможность в крайне непростых условиях доказать свою верность союзу с русскими белогвардейцами.

Это произойдёт, когда барон Унгерн двинет своё «войско» в Монголию.

* * *

Но походу этому, ставшему самым известным эпизодом биографии барона, предшествовали важные события. Потерпев во второй половине 1919 года ряд поражений и лишившись в результате предательства «союзников» своего Верховного Главнокомандующего[16], остатки армий адмирала Колчака к весне 1920 года проложили себе путь в Забайкалье. Весенние попытки красных партизан и отрядов организованной по указке из Москвы «Дальне-Восточной Республики» разбить белых потерпели неудачу, и лето прошло в дипломатической борьбе. Преуспели большевики, добившиеся подписания соглашения о перемирии и выводе японских дивизий, после чего небольшая область, ограниченная с северо-запада - ДВР, с северо-востока - партизанскими районами, с юга - государственной границей Российской Империи, казалось, была обречена.

Положение осложнялось раздорами внутри Белого командования - между оборонявшими Забайкалье «семёновцами» и пришедшими из Сибири «каппелевцами» - и оперативными колебаниями. В этих условиях у Семёнова и рождается идея направить Азиатскую конную дивизию в Монголию.

Позднее Атаман подавал этот проект как начало грандиозной международной борьбы с большевизмом; однако развернувшиеся в действительности события не дают оснований принять эти утверждения на веру - всё произошедшее больше напоминает партизанский рейд, чем экспедицию с далеко идущими военно-политическими целями, и похоже, что именно как к рейду относился к ней и барон Унгерн.

Подготовка «Монгольского похода» позволяет опровергнуть ещё одну бытующую легенду. Видным «каппелевским» генералам И. С. Смолину и В. А. Кислицину Унгерн предлагал двинуться в Монголию совместно: чувствовавший себя в те дни «опустошённым» и внутренне готовый отступать в полосу отчуждения Смолин много лет спустя вспоминал возмущённое восклицание барона: «Что? Вы не понимаете, что там вы будете людьми второго сорта? Почему вам не пойти со мной?»[17] - а Кислицин даже рассказывал, будто барон, предлагая объединение сил, говорил ему: «Ты будешь Командиром Корпуса. Я подчинюсь тебе и буду тебя слушать и всё исполнять. Иди только с нами».

Даже если Кислицин и прихвастнул, стремление барона Унгерна усилить направляемый в Монголию отряд за счёт войск, ранее ему незнакомых и предводимых столь же мало знакомыми начальниками, наносит серьёзный удар по романтическим рассуждениям о «панмонголистских» или даже мистических целях, которые он якобы преследовал в бескрайних степных пространствах. В этом случае приглашения участвовать в походе, с которыми барон обращался к Смолину и Кислицину, были бы совершенно невозможными, поскольку подобные предприятия требуют духовного единства возглавляющих их лиц. Единство же с «каппелевскими» генералами достигалось лишь в отношении борьбы с большевизмом, но никак не в связи с мистическими химерами, принадлежность которых самому Унгерну тоже вызывает сомнения.

Напротив, если принять более реалистическую точку зрения, то в «авантюре» Унгерна начинает просматриваться довольно здравый оперативный расчёт: попытка выйти во фланг угрожавшей Чите красной группировке[18] могла оказаться успешной. Покинув в начале августа Даурию, барон в течение почти двух месяцев действовал в западном направлении против красных партизан, а обезопасив себя и основную семёновскую группировку от угрозы с запада, 30 сентября выступил на юг для осуществления более глубокой операции.

Формально, впрочем, в августе командование объявило о «самовольстве» барона и о том, что его войска исключаются из состава армии. Причиной последнего решения могли стать разногласия среди старших начальников, но главная, как представляется, лежала в области дипломатии. Прежде всего нельзя было подвести японских союзников и дать почву для обвинения их в нарушении перемирия; кроме того, проходя через территорию Внешней Монголии, русские войска легко могли вступить в конфликт с находившимися там китайскими.

Автономия Внешней Монголии, гарантированная русско-монголо-китайским соглашением 1915 года, пошатнулась сразу же после революции в России, а наметившиеся в правительственных кругах Халхи прокитайские настроения привели к тому, что 22 ноября 1919 года Внешняя Монголия указом Президента Китайской Республики была вновь официально включена в её состав. В Халху был введён значительный воинский контингент, численность которого в различных источниках колеблется (обычные оценки 11-15 тысяч человек), но никогда не опускается ниже 6 тысяч. Внутренние раздоры ещё не до конца разорвали Китай, и «хозяин Маньчжурии» Чжан Цзо-Лин номинально продолжал подчиняться пекинскому правительству, а потому русским белогвардейцам, имевшим Маньчжурию своим тылом, нельзя было давать китайцам повода заподозрить их во враждебных действиях.

Да Унгерн и в самом деле не собирался драться с китайскими войсками. Помимо вопиющего неравенства сил - у барона было немногим более тысячи шашек, - об этом говорит и отсутствие в дивизии тёплой одежды (при известной заботливости Унгерна о подчинённых это может свидетельствовать только о предполагаемой скоротечности перехода), и отказ генерала от активного набора местных добровольцев, несмотря на то, что винтовок в отряде было в два-три раза больше, чем всадников. Сама по себе малочисленность «войска» отнюдь не пугала его командира: барон готов был даже поступиться числом во имя улучшения качественного состава и предпочитал иметь пусть и небольшой, но сплочённый отряд. Выслав вдоль русско-монгольской границы усиленный боковой дозор, генерал с основными силами к середине октября вышел на почтовый тракт Хайлар - Урга - Кяхта. Для отряда это была единственная дорога, по которой он мог пройти на Троицкосавск и далее - к Верхнеудинску (тогдашней столице ДВР) и Круго-Байкальским железнодорожным тоннелям[19]. Именно для населения тамошних станиц и должны были пригодиться лишние винтовки, а ДВР попадала таким образом под двойной удар Белых войск...

Около 20 октября отряд приблизился к занятой китайским гарнизоном Урге. Барон просил начальника гарнизона разрешить стоянку для пополнения запасов продовольствия, но ответа не получил. Впрочем, в те дни Унгерн уже должен был испытывать и сильнейшее предубеждение против китайцев: распоясавшаяся китайская солдатня вела себя в Урге, как в захваченном вражеском городе. Вымогательствам, притеснениям, открытому грабежу и насилиям подвергалась и многочисленная русская колония (Монголия всегда была желанным рынком для русских торговцев, а в годы Смуты к ним добавились ещё и беженцы из пылающей России, в том числе бывшие чины колчаковских армий). Слухи о творившемся в столице Халхи окончательно вывели из равновесия барона и подтолкнули его к скоропалительному решению штурмовать город.

Вот это уже действительно была самая настоящая авантюра, и налёт на Ургу 26-27 октября мог бы увенчаться успехом только в случае деморализации китайцев; однако Унгерн вместо координации действий своих подчинённых отправился в одиночку на разведку и... заблудился, вновь присоединившись к «войску» уже в разгар неравного боя и став фактически лишь свидетелем поражения и отхода. Неприятелю были оставлены два испорченных орудия (треть всей артиллерии отряда), и окружающие слышали, как барон задумчиво бормотал: «Из чего же теперь мы будем стрелять?»

Отскочив от Урги, Унгерн впервые проводит серьёзные рекогносцировки местности и оборонительной системы противника, чтобы 2 ноября сделать ещё одну попытку прорваться. Но в трёхдневных боях удача вновь не сопутствовала русским войскам: потеряв только убитыми около 10% личного состава (для офицеров называется ещё более впечатляющая цифра - 40%), отряд отходит на рубеж реки Керулена.

Неутешительны и сведения о положении дел на главном фронте: 21 октября войсками Атамана Семёнова была сдана Чита, и к окончанию второго наступления на Ургу в руках белых в Забайкалья оставался лишь небольшой плацдарм у станции Даурия. Теперь путь на восток Унгерну был закрыт - слишком большое значение для прижатого к границе Атамана начинали играть добрые отношения с китайцами, и уже сцепившийся с ними барон мог только скомпрометировать общее дело. Оставалось действовать в одиночку, на свой страх и риск.

Барон Унгерн опоздал. Бессмысленно гадать, какая из задержек оказалась роковой, но отряд, не успев прорваться к Троицкосавску, не имел и возможности для возвращения и присоединения к основным силам. Положение кучки измождённых бойцов, среди которых значительную долю составляли раненые и обмороженные, казалось безнадёжным...

И отряд был бы, без сомнения, смят и уничтожен, если бы китайские генералы сами перешли в наступление сразу после неудачного русского штурма. Однако они, очевидно, посчитали «войско» Унгерна уже раздавленным, что и дало барону возможность выпутаться из тяжелейшего положения. Стоявшую перед ним задачу Роман Фёдорович решил не военными, а политическими методами, проявив себя неплохим дипломатом, способным чутко воспринимать народные настроения. Играя на национальных чувствах монголов, он переманивает на свою сторону мелких князей и разворачивает вербовку добровольцев на довольно выгодных условиях, с выплатой жалованья в золотой монете. Таков же барон и с мирными жителями - все притеснения их наказывались с унгерновской жестокостью, а покупаемые кони и припасы щедро оплачивались. Кроме «экономической» агитации, велась и «духовная».

Её успех в значительной степени стал следствием ещё одной грубой ошибки китайского командования, вскоре после второго унгерновского налёта арестовавшего Богдо-Гэгэна - главу монгольского теократического государства, который считался воплощением Будды. Трудно сказать, чего добивались китайские генералы этим арестом, но своему противнику они дали в руки сильнейший козырь: теперь Унгерн объявил себя защитником «жёлтой религии», а в его окружении появляются буддийские ламы, присутствие которых, укрепляя позиции барона в глазах коренного населения, порождает в то же время и недовольные сплетни среди русских, будто генерал теперь ничего не предпринимает без совета этих «пифий».

Конечно, Унгерн, с его интересом к мистике, не мог не попытаться заглянуть за кулисы мироздания и послушать всевозможных гадателей и предсказателей, а может быть, порой и прислушаться к ним. Известен, однако, и случай, когда генерал предпринял крайне ответственную и рискованную операцию вопреки их советам. Уместно и ещё одно соображение, которое можно считать косвенным доказательством преувеличенности слухов: плохо разбирающийся в людях и вряд ли имевший серьёзные религиозные познания барон с большой вероятностью должен был бы оказаться в руках шарлатанов, а в этом случае следовало ожидать утечки информации, которой никто из свидетелей не отмечает. Напротив, именно сохранение строжайшей тайны и изоляция Урги стали залогом успешных действий барона Унгерна. Правильно организованная «война слухов» нагнетала напряжённость среди китайского гарнизона, уже считавшего, что город обложен со всех сторон, и готового верить во всевозможные легенды.

Достойным финалом этого подготовительного периода стала дерзкая операция по похищению из-под стражи Богдо-Гэгэна, предпринятая унгерновцами в последние дни января 1921 года. Китайцы с этих пор были окончательно деморализованы, и потому, когда в ночь на 3 февраля Азиатская дивизия вновь атаковала городские предместья, десятикратно превосходящие китайские войска в панике бежали из Урги. Для преследования победители несколько раз высылали экспедиции по разным направлениям, причём стычки обычно превращались в настоящее избиение окончательно «потерявших сердце» китайцев.

Казалось бы, наступил «звёздный час» могущества и высокого положения барона Унгерна. Однако на деле он не только оставил в неприкосновенности сам принцип монгольской теократии, вернув престол Богдо-Гэгэну, но и содействовал фактическому восстановлению тех государственных структур, которые начали создаваться в Халхе после революции 1911 года и были разрушены оккупантами, в том числе самостоятельных вооружённых сил во главе с князем Хатон-Батором Максаржавом. Для самого же Унгерна - чужака я случайного человека - Халха была не подчинённым ему «улусом», а военной добычей, использование которой давало возможность для дальнейших действий; при этом монгольские князья жаловались Атаману Семёнову, «что барон Унгерн совершенно не желает придерживаться вековых традиций монгольского правящего класса, игнорируя их со свойственной ему прямолинейностью».

После этого широко известное по литературе возведение Романа Фёдоровича в степень хана с массой чисто бутафорских привилегий (право «иметь паланкин зелёного цвета, красно-жёлтую курму[20], жёлтые поводья и трёхочковое павлинье перо» и звание «Дающий развитие государству великий герой») - выглядит не более чем выражением благодарности за помощь, тем более что одновременно в княжеское достоинство были возведены генерал Б. П. Резухин (правая рука барона) и есаул русской службы Д. Джамбалон, о реальных «диктаторских» или «княжеских» правах которых, конечно, и речи не шло.

Что касается роли Унгерна и его дивизии в жизни монгольской столицы, то на этот счёт существует довольно широкий спектр мнений - от рассказов о «культурно-просветительской» миссии барона до леденящих душу историй, будто город после взятия был... полностью разрушен. Истина же, очевидно, лежит посередине: не занимаясь «культуртрегерством», которое просто не входило в его планы, Унгерн в то же время стремился восстановить в монгольской столице порядок, неизбежно нарушившийся при смене власти. При этом он действовал достаточно жестокими мерами, - практически все источники упоминают о повешенных на месте преступления мародёрах как из состава Азиатской дивизии, так и из местных жителей. Рассказы же о том, что генерал отдал город своему «войску» на разграбление, выглядят преувеличенными и связаны скорее всего с арестами, производимыми по приказу или с разрешения Унгерна, который стремился очистить Ургу от пособников китайцев и тех, кого считал сочувствующими большевикам.

«В первые дни особенно пострадали евреи - их преследовали казаки, и если они не успели спрятаться, то уж пощады не ждали, - рассказывает бывший директор Монгольского национального банка Д. П. Першин. - Сколько было убито евреев, сказать трудно. Называли разные цифры, но можно думать, что душ пятьдесят или вроде этого. Русских же убито было значительно больше. Всех жертв барона насчитывают до полутораста-двухсот человек, но и это число, вероятно, преувеличено». Неоднократно высказывая неприязнь к евреям, которых он считал виновниками революции, а возможно, и «мировым злом» («комиссаров, коммунистов и евреев уничтожать вместе с семьями» - ещё одно из громогласных заявлений, не выполнявшихся реально), Унгерн умел и сдерживать её, и если через десять дней после взятия Урги приказ по дивизии воспрещал самочинные аресты «кроме евреев», то следующий параграф гласил: «Евреев, имеющих от меня записки, приказываю не задерживать». Не отрицая жестокости барона, нельзя и приписывать ей тотального или демонического характера, тем более что по свидетельству того же Першина - человека глубоко мирного и в другом месте справедливо обвинявшего Унгерна в неуравновешенности - многое происходило помимо начальника дивизии.

«В Урге свирепствовали Сипайлов и Безродный, — называет мемуарист двух самых одиозных приближённых Унгерна, - и, говорят, их жертвы нужно считать многими десятками. Следует иметь в виду, что Унгерн никого не щадил, если находил виновным, но относительно барона многое сильно преувеличивают, да и он сам не мог входить во все подробности криминальных деяний разных лиц, у него не было времени, он главным образом заботился о боевой дееспособности[21]своей дивизии, а потому почти всю его деятельность поглощали заботы о пополнении воинского снаряжения таковой - патронах, снарядах, довольствии и проч. и проч., а в гражданских делах оставлял [за собою] только право санкционировать то или другое решение, ему представляемое на утверждение, причём считал, что если доклад будет сделан или пристрастно, или вопреки истине и справедливости, то виновный в этом отвечал своей головой, а рисковать этим едва ли бы кто решился. Такой способ он находил более надёжным и действительным.

Но несмотря на это, его именем неоднократно прикрывались разные Сипайловы и Безродные, и во многих их деяниях барон был совершенно неповинен».

Но если во взаимоотношениях с монголами их «гость»-освободитель ограничивался в лучшем случае функциями консультанта, то русским населением Халхи и Кобдоского округа он считал себя вправе распоряжаться, не зная никаких ограничений. Так, в Урге мобилизация была проведена под страхом смерти, хотя вряд ли попавший таким образом в ряды дивизии контингент отличался значительной боевой ценностью: сложно сказать, усиливали или ослабляли ряды унгерновцев представители русской колонии, прятавшиеся в Урге от Гражданской войны. Как бы то ни было, точка зрения, будто барон стремился создать армию «из мобилизованных монголов и русских добровольцев», выглядит ошибочной.

О «русских добровольцах» речь может идти, пожалуй, только применительно к организованным белогвардейским группировкам, независимо от Унгерна оказавшимся в Халхе, Кобдо и Синьцзяне. С освобождением монгольской столицы Роман Фёдорович получил возможность если не формального объединения, то хотя бы координации действий этих сил, в частности, в конце марта - начале апреля наладив связь с отрядами Атамана Енисейского Казачьего Войска полковника Казанцева и есаула Кайгородова и, очевидно, примерно в то же время - с отрядом полковника Казагранди. Именно они упоминаются в качестве командующих участками (секторами) наступления в знаменитом приказе Унгерна № 15 от 21 мая 1921 года, озаглавленном «Приказ русским отрядам на территории Советской Сибири» и открывшем собою новый этап борьбы — последний в бурной жизни барона.

* * *

Приказ этот безусловно представлял собою нечто большее, чем просто оперативная директива, и недаром он начинался в торжественном стиле манифеста:

«Я, начальник Азиатской конной дивизии генерал-лейтенант барон Унгерн, сообщаю к сведению всех русских отрядов, готовых к борьбе с красными в России, следующее:

1) Россия создавалась постепенно, из малых отдельных частей, спаянных единством веры, племенным родством, а впоследствии общностью государственного начала. Пока не коснулись России, к ней по её составу и характеру непримиримые, принципы революционной культуры, - Россия оставалась могущественной, крепко сложенной империей. Революционные бури с запада глубоко расшатали государственный механизм, оторвав интеллигенцию от общего русла народной мысли и надежд. Народ, руководимый интеллигенцией, как общественно-политической, так и либерально-бюрократической, сохраняя в недрах своей души преданность вере, царям и отечеству, начал сбиваться с прямого пути, указанного всем складом души и жизни народной, терял прежние, давшие величие и мощь стране, устои, перебрасывался от бунта с царями-самозванцами к анархической революции и потерял самого себя. Революционная мысль, льстя самолюбию народному, не научила народ созиданию и самостоятельности, но приучила к вымогательству, разгильдяйству и грабежу. 1905 год, а затем и 1916-1917 гг. дали отвратительный, преступный урожай революционного посева.

Россия быстро распалась. Потребовалось для разрушения многовековой работы только три месяца революционной свободы. Попытки задержать разрушительные инстинкты худшей части народа оказались запоздавшими. Пришли большевики, носители идеи уничтожения самобытных культур народных, дело было доведено до конца. Россию надо строить заново по частям. Но в народе мы видим разочарование, недоверье к людям. Ему нужны имена, имена всем известные, дорогие и чтимые. Такое имя лишь одно - законный хозяин земли русской - император Всероссийский Михаил Александрович, видевший шатание народное и словами своего высочайшего манифеста мудро воздержавшийся от осуществления своих державных прав до времени опамятствования и выздоровления народа Русского.

2) Силами моей дивизии, совместно с Монгольскими войсками, свергнута в Монголии незаконная власть китайских революционеров-большевиков, уничтожены их вооружённые силы, оказана посильная помощь объединению Монголии и восстановлена законная власть её державного главы Богдохана. Монголия по завершении указанных операций явилась естественным исходным пунктом для начавшегося выступления против красной армии в советской Сибири.

Русские отряды находятся во всех городах, курэ и шаби [22] вдоль монгольско-русской границы. И таким образом наступление будет происходить по широкому фронту...

3) В начале июня в Уссурийском крае выступит Атаман Семёнов при поддержке японских войск или без этой поддержки.

4) Я подчиняюсь Атаману Семёнову.

5) Сомнений нет в успехе, так как он основан на строго-обдуманном и широком политическом плане...»

Дальнейший текст приказа посвящён довольно детальному изложению плана боевых действий, с распределением операционных направлений между подчинёнными Унгерна от Урги до Кобдо, - завершается же он вновь в торжественном и возвышенном стиле:

«Народами завладел социализм, лживо проповедывающий мир, - злейший и вечный враг мира на земле, так как смысл социализма - борьба. Нужен мир - высший дар Неба.

Ждёт от нас подвига в борьбе за мир и Тот, о Ком говорит св[ятой] пророк Даниил (гл[ава] XI), предсказывающий жестокое время гибели носителей разврата и несчастия[23] и пришествие дней мира.

“И восстанет в то время Михаил, Князь великий, стоящий за сынов народа Твоего; и наступит время тяжкое, какого не бывало с тех пор, как существуют люди, до сего времени; но спасутся в это время из народа Твоего все, которые будут [найдены] записанными в книге.

Многие очистятся, у белятся и переплавлены будут в искушении; нечестивые же будут поступать нечестиво, но не разумеет сего никто из нечестивых, а мудрые уразумеют.

Со времени прекращения ежедневной жертвы и поставления мерзости запустения пройдёт тысяча двести девяносто дней.

Блажен, кто ожидает и достигнет тысячи трёхсот тридцати дней” [24] . - Твёрдо уповая на помощь Божью, отдаю настоящий приказ и призываю вас, офицеры и солдаты, к стойкости и подвигу» [25] .

В сочетании с высказываниями Унгерна, встречающимися в его переписке тех месяцев, приказ-«манифест» принято считать воплощением безумных грёз «кровавого барона» о возрождении азиатского «Срединного Царства» и «очистительной буре с Востока», которую он якобы стремился принести развращённому Западу на клинках своих монгольских всадников. О письмах Унгерна речь ещё впереди, основная же оперативная идея приказа представляется довольно здравой и рациональной и в любом случае не имеет ничего общего с «жёлтым (во всех отношениях) мифом».

Яснее всего об этом говорят следующие два пункта:

«При встрече действующих отрядов, численностью более 1 000 человек, с отрядами одинаковой и большей численности, действующими против общего противника, общая команда переходит к тому начальнику, который вёл непрерывную борьбу с Советскими комиссарами на территории России, причём не считаться с чином, возрастом и образованием...

При мобилизации бойцов, пользоваться их боевою работою по возможности не далее 300 вёрст от места их постоянного жительства. После пополнения отрядов нужным по количеству имеющегося вооружения кадром новых бойцов, прежних, происходящих из освобождённых от красных местностей, отпускать по домам».

Они, как видим, устанавливают безусловное главенство местных повстанческих командиров над пришедшими из-за кордона и интересный принцип «ротации» кадров, к которому в годы Гражданской войны на разных фронтах иногда пытались прибегнуть начальники, имевшие дело с партизанскими контингентами. Очевидно, что постоянно обновляющийся состав войск не успевал бы проникнуться идеей похода «от азиатских степей до берегов Португалии», а перенимавшие командование местные партизаны не могли воспринять иной общей «идейной платформы», кроме освобождения России от большевизма. С другой стороны, всё это лишь в небольшой степени касалось самого Унгерна и его ударной группировки, подчиняться с которой кому бы то ни было барон, конечно, не стал бы. Так, может быть, мечта о «Жёлтой Империи» и повсеместном распространении буддизма тоже составляла его «личную собственность», которую он не собирался распространять среди сибирских повстанцев?

Чтобы ответить на этот вопрос, следует попытаться понять источник подобных интерпретаций личности барона Унгерна, и это вполне возможно: как представляется, все версии о его «буддизме» и «панмонголизме» восходят к книге приват-доцента и журналиста А. Ф. Оссендовского, носящей звучное заглавие «Звери, люди и боги». В определённом смысле слова Оссендовский стал «злым гением» барона Унгерна, хотя и не мог, скорее всего, оказывать никакого влияния на поступки генерала. Не более чем легендой остаётся рассказ, будто «Оссендовский внушил... дегенерату Унгерну мысль реставрировать дом Романовых, а сам на полученные от Унгерна средства поехал на восток за царём Михаилом Романовым, местопребывание которого якобы было известно только ему - Оссендовскому», а версия о какой-то исключительной роли «советника барона» базируется, с одной стороны, на диком и ложном взгляде, что любой человек, попадавший в поле зрения Унгерна, уже был обречён, и поэтому для благополучного проезда через Ургу необходимо было обладать сверхъестественной удачей или немыслимыми заслугами, - а с другой - на сочинениях самого Оссендовского.

Они-то и сослужили барону, а вернее - уже его памяти, чрезвычайно скверную службу. Общавшийся с генералом не более двух недель и далеко не ежедневно (как то видно из его собственного рассказа), журналист настойчиво стремится создать представление о себе как о «конфиденте» Унгерна: повествование наполнено «монологами» барона, чуть ли не умоляющего его: «Я столько лет вынужден был находиться вне культурного общества, всегда один со своими мыслями. Я бы охотно поделился ими...»

В принципе, желание Унгерна выговориться перед случайным собеседником ничему не противоречит, беда лишь, что в качестве такового ему попался человек, постоянной беллетризацией и приукрашиванием напрочь обесценивший как свои собственные свидетельства, так и всё рассказанное ему. Это начинается уже с навязанного Оссендовским «литературному Унгерну» стиль речи - выспренного, театрального, даже ходульного, исполненного позы и декламации и резко расходящегося со всеми другими свидетельствами о манере барона говорить (сравним хотя бы впечатления Першина: «Говорил он деловито, был скуп на слова и, видимо, совершенно не заботился о впечатлении, им производимом на других. В нём не замечалось и тени какого-либо позёрства»).

Будем ли мы после этого верить Оссендовскому и в его рассказах о том, что Унгерн принял буддизм и исступлённо кричал: «Умру... Я умру... Но это ничего!.. Ничего!.. Дело уже начато и не умрёт... Зачем, зачем мне не дано быть в первых рядах бойцов за буддизм!? Зачем так решила Карма?..» - Очевидно, что использование такого источника возможно лишь там, где он хотя бы не противоречит другим свидетельствам, не столь откровенно литературным и эмоционально окрашенным.

Иногда говорят, что мысли «оссендовского Унгерна» находят подтверждение в протоколах допросов Унгерна исторического. Достоверность последнего источника, однако, сразу должна быть поставлена под сомнение, ибо в нём не стенографируются, а пересказываются ответы пленного генерала, причём легко могут оказаться утерянными какие-либо штрихи, чрезвычайно важные в столь деликатном вопросе, как духовные искания. Тем не менее прислушаемся и к протоколам.

«Идеей фикс Унгерна является создание громадного среднеазиатского кочевого государства от Амура до Каспийского моря. С выходом в Монголию (когда? в октябре 1920-го, маршем на Троицкосавск? - А. К.) он намеревался осуществить этот свой план... Жёлтую расу он считает более жизненной и более способной к государственному строительству, и победу жёлтых над белыми («белыми» в смысле расовом, а не политическом. - А. К.) считает желательной и неизбежной», - записывают допрашивающие, резюмируя: «заражён мистицизмом и придаёт большое значение в судьбе народов буддизму». В то же время уместен вопрос, в чём заключался «мистицизм» барона, коль скоро он тогда же проницательно отмечал: «Если вы знакомы с восточными религиями, они представляют собой правила, регламентирующие порядок жизни и государственное устройство», считая это свойство присущим и коммунистическому учению, которое также расценивал как религиозное. По крайней мере, именно на Востоке, как следует из этих слов, мистики он не нашёл или не разглядел (за исключением «прикладной сферы» гаданий).

Непредвзятое чтение остальных утверждений, которые содержатся в цитированном фрагменте протокола, по сути дела, ставит нас всего лишь перед политическим прогнозом, наряду с особенностями географии и этнографии учитывающим и вероисповедный фактор. К духовной области можно было бы ещё отнести «желательность» победы жёлтой расы, якобы исповедуемую нашим героем, выгодно отличающим «кочевников» от обитателей Запада: глубинная неприязнь Романа Фёдоровича к современной ему европейской культуре подтверждается и другими источниками. Но делает ли он на этой основе свой личный религиозный выбор?

Ответ, по нашему мнению, можно найти в изложении взглядов Унгерна, встречающемся в одной из эмигрантских работ о нём. К сожалению, это тоже только изложение, не сохраняющее тонкостей и нюансов, местами тёмное; тем не менее основное содержание оно должно воспроизводить, и содержание это вполне красноречиво.

«Барон утверждал, что с некоторого времени человеческая культура пошла по ложному и вредному пути. Вредность барон усматривал в том, что культура нового времени в основных проявлениях перестала служить для счастья человечества - возьмём ли её, например, в области технической или новейших форм политического устройства, или же, хотя бы, - в сфере чрезмерного углубления некоторых сторон человеческих познаний, потому что Р[оман] Ф[едорови]ч считал величайшей несуразностью, что вновь открытые глубины этих познаний не только не приблизили человека к счастью, а, пожалуй, отдалили и в будущем ещё больше [будут] отдалять от него.

Таким образом, культура, как её обычно называют - европейская культура - дошла до отрицания себя самой и из величины подсобной сделалась как бы самодовлеющей силой.

На поставленный ему собеседником вопрос о том, в какую же именно эпоху человечество жило счастливее, Р[оман] Ф[едорови]ч ответил, что в конце средних веков, когда не было умопомрачительной техники, люди находились в более счастливых условиях, хотя это и звучит как парадокс (вспомним, что в ту эпоху и рыцарство было таковым в любимом для барона Унгерна смысле).

Для двадцатого века уже ясно, что развитие техники идёт в ущерб счастью рабочего, потому что машина вытесняет его шаг за шагом. Борьба за существование обостряется, говорил далее барон, развивается чудовищная безработица, и, как результат изложенного процесса, - повышаются социалистические настроения.

Барон Унгерн полагал, что Европа должна вернуться к системе цехового устройства, чтобы цехи, т. е. коллективы людей, непосредственно заинтересованных как в личном труде, так и в производстве данного рода в целом, сами распределяли бы работу между сочленами на началах справедливости».

Таким образом, противопоставляются не религии и даже не цивилизации (о каком «цеховом устройстве» может идти речь в «кочевом государстве»?), а эпохи - и именно с этой точки зрения Унгерна и привлекали «народы-конники», в качестве примера которых он приводил «казаков, бурят, татар, монголов, киргизов, калмыков и т. д.»: только они казались барону стоящими «на той же ступени культурного развития (м[ожет] б[ыть] только в иных формах), которое было в Европе в конце XIV и начале XV вв.».

«Унгерн заявляет себя человеком, верующим в Бога и Евангелие и практикующим молитву», - косноязычно фиксируют советские писаря; «считает себя призванным к борьбе за справедливость и нравственное начало, основанное на учении Евангелия». Нет оснований оспаривать столь явно выраженное исповедание своей веры и утверждать, как это упорно делается вопреки всему, будто барон стал-таки буддистом. Более того, приведённое выше пространное изложение взглядов нашего героя также резко противоречит самому духу буддизма неоднократно подчёркнутым стремлением к переустройству земной жизни во имя достижения счастья...

Для буддиста «счастьем», и то в довольно специфическом смысле, может быть названа лишь «нирвана», надежду на которую приписывает своему «Унгерну» Оссендовский. Счастье же, составляющее цель человеческого общежития, счастье, нарушаемое вытесняющим человека машинным производством, счастье, достижимое оружием, - не только разительно отличается от восточного идеала и соответствует идеалу западному, активному, действенному, но и, выглядя несколько наивно и неожиданно в устах сурового и жестокого воина, легко подходит в качестве цели поисков к образу другого странствующего рыцаря; «Друг Санчо, ты должен знать, что небу было угодно произвести меня на свет в железный век, чтобы я воскресил век золотой...»

Нам снова приходится вспомнить Рыцаря Печального Образа уже в других условиях; впрочем, сейчас барону Унгерну не до рыцарских романов. Всё, чтооставило в его душе след, он к тому времени уже прочёл, и теперь ему предстояло написать свой собственный рыцарский роман - как и положено, остриём клинка.

И Азиатская конная дивизия перешла в наступление.

* * *

Среди архивных документов сохранилась «Схема расположения отрядов в Монголии, Сибири и Забайкальи, подчинённых Ген[ерал] Лейт[енанту] Барону Унгерн (по данным к 14/VI-21 г.)», позволяющая конкретизировать те силы, которые, если и не управлялись Унгерном непосредственно (и даже не всегда существовали в действительности), то могли приниматься им в расчёт. По представлениям барона всё пространство южнее Транссибирской железнодорожной магистрали не просто было полно партизанских отрядов самой разнообразной численности - от 150 до 5 000 человек, - но буквально пылало в огне восстаний. На самом же деле сведения эти были сильно преувеличены, и для реального вовлечения в борьбу существовавших там мелких формирований необходимы были «люди с именем», способные объединить вокруг себя разрозненных повстанцев. А таких людей, обладавших личными качествами и авторитетом, сравнимыми с унгерновскими, не нашлось. О сколько-нибудь реальной координации действий можно было говорить лишь применительно к формированиям Кайгородова, Казанцева и Казагранди и монгольским отрядам князей Максаржав-вана, направленного в Улясутай, и Сундуй-гуна, двигавшегося с основными силами Унгерна. Барон не знал, что уже предан Богдо-Гэгэном, который решил ориентироваться на Советскую Республику: ещё до изгнания китайцев с ведома «живого бога» на север тайно отправилась делегация, искавшая помощи у большевиков и в марте 1921 года образовавшая «Народно-Революционную Партию». Её вожди, не говоря уже о полуграмотных рядовых членах, имели мало общего с коммунистической идеологией, почитали Богдо-Гэгэна и в недалёком будущем стали жертвами своих «более сознательных» товарищей, но сейчас им было по пути с большевиками, уже давно посматривавшими на Монголию — очередное полено для костра Мировой Революции... Слепой как физически, так и духовно Богдо-Гэгэн тоже разделял заблуждения своих подданных, в дни опубликования унгерновского приказа № 15 передавая делегации, что «его ориентация и вера, что НРП сумеет вывести страну из тяжёлого положения, остаётся неизменной. Он не оказывает Унгерну никакой поддержки».

Кстати, возможность этих заговоров за спиной барона красноречиво свидетельствует о том, что Роман Фёдорович действительно не вмешивался во внутренние дела Монголии. Несостоятельными выглядят и утверждения, будто Унгерн своим последним походом «дал повод» Советской власти вторгнуться на территорию Халхи и фактически оккупировать её: ещё 5 февраля 1921 года, когда известия об успехах Азиатской дивизии вряд ли успели дойти до Москвы, Народный Комиссариат иностранных дел РСФСР настаивал перед Реввоенсоветом Республики «на срочном разрешении вопроса о выдаче оружия Монгольской народно-революционной партии (официально ещё не провозглашённой! - А. К.)». Предполагать, что за этим не последовало бы вторжения, якобы «спровоцированного» зловредным Унгерном, - становится уже просто наивным.

В свою очередь, барон, в рамках запланированного Атаманом Семёновым широкомасштабного наступления — от Кобдо до Влади востока — не мог не двинуться вперёд; и в связи с этим самое время обратить свой взгляд на восток, ибо оттуда с оставлением Урги появлялась недвусмысленная угроза.

Маньчжурия, как мы помним, контролировалась Чжан Цзо Лином, формально подчинявшимся центральному пекинскому правительству и получившим от него указания организовать против Унгерна военную экспедицию. «Старый хунхуз», правда, не рвался в бой, зондируя почву, не согласится ли русский генерал очистить Халху за... взятку, но и говорить о полной пассивности маньчжурского диктатора тоже не приходилось. Так, в первых числах мая 1921 года китайскими властями Харбина в сотрудничестве с красной разведкой была раскрыта местная организация «унгерновцев», готовившая выступление, а ещё раньше хайларского наместника Чжан Цзо-Лина, генерала Чжан Куй-У, понизили в должности, причём сменивший его генерал был настроен к барону значительно враждебнее своего предшественника.

Мы не случайно вспомнили генерала Чжан Куй-У, поскольку в период монгольских операций Азиатской дивизии роль его продолжает оставаться по меньшей мере двусмысленной. В самом деле: Унгерн избивает китайские войска и приводит к власти в Урге правительство, фактически находящееся в состоянии войны с Китайской Республикой, а в это время в Хайларе, под крылом Чжан Куй-У, сидит офицер связи от Атамана Семёнова, войсковой старшина А. Костромин, мобилизует и вооружает местных беженцев и по тракту Хайл ар - Урга... шлёт Унгерну боеприпасы. «Генерал Чжан-куй по прочтении (письма от Унгерна. - А. К.) сказал нам, что вы ему брат и он сам за вас отрубит голову каждому (подлинные слова)», - пишет Роману Фёдоровичу один из его агентов в Маньчжурии, и «братские» чувства китайского военачальника подкрепляются из Урги весьма эффективным способом: треть доходов от реализации захваченной русскими (китайской!) военной добычи передаётся именно Чжан Куй-У...

И в те же месяцы Унгерн пишет много писем. Вскоре они станут лучшими свидетельствами обвинения, позволяя «уличать» барона в антисемитизме, наёмничестве, стремлении к расчленению России, пресловутом «панмонголизме» и проч. Но в первую очередь необходимо обратить внимание, что письма эти изобилуют противоречиями.

Одному барон пишет об образовании центральноазиатского государства «народов монгольского корня», другому - о реставрации «Поднебесной Империи» Цинов, третьему - о планах пойти на службу «высокому Чжан Цзо-Лину», а четвёртому - вообще о стремлении установить «Сибирскую Республику», дабы избежать «анархии, смуты и еврейских погромов»[26]. Складывающаяся картина напоминает несколько наивное «многоличие» человека, который отлично сознает, что союз любых двух присутствовавших на политической арене сил станет роковым для него и для его дела, и каждому адресату представляет свои цели по-разному. Несмотря на это, в своём последнем походе барон Унгерн оставался одиноким.

К изоляции политической добавилась и изоляция военная: бригада Казагранди была отбита от советской границы (потерявший душевное равновесие Унгерн обвинил полковника в измене и распорядился расстрелять), а «западный фланг» — группировки Кайгородова и Казанцева - оказался отрезанным в результате предательского удара, нанесённого в июле Максаржав-ваном. Впрочем, об этом сам Унгерн, похоже, уже не узнал, будучи всецело поглощён своими собственными операциями.

Отвлекая внимание и силы противника диверсиями отряда хорунжего Тапхаева на станицу Мензенскую (правая колонна, начало боевых действий 22 мая) и бригады генерала Резухина на Желтуринскую (левая колонна, 26 мая), сам барон с конной бригадой и монгольским отрядом Сундуй-гуна, составляя центр направленных на Забайкалье сил, выдвинулся вдоль тракта Урга - Троицкосавск и к 10 июня начал под Троицкосавском обходную операцию. Но все бои не увенчались успехом.

Отбитый от Желтуринской Резухин, правда, сумел пройти вдоль границы и вторгнуться на советскую территорию восточнее; однако и слабый отряд Тапхаева, и центральная группировка потерпели неудачу. Руководимая Унгерном бригада, втянувшись в пересечённую лесистую местность, 13 июня была сбита с господствующих высот и несмотря на упорство раненного в этом бою барона, обстреливаемая с сопок ружейным, пулемётным и артиллерийским огнём, смешалась и в беспорядке отступила на юг. В те же дни и Резухин вдоль реки Селенги отошёл на монгольскую территорию. Первоначальный план операции - соединившись севернее Троицкосавска, уничтожить красную группировку - был сорван.

Но и большевики не в полной мере смогли использовать свой успех. Легкомысленно посчитав противника уничтоженным (так же, как полгода назад - китайцы) и не позаботившись организовать преследование и добить отступающих, в конце концов просто потеряв бригаду Унгерна, - они двинули вглубь Монголии экспедиционный корпус во главе с бывшим прапорщиком К. А. Нейманом. Недооценка упорства и тактического чутья барона немедленно обернулась для них серьёзными неприятностями, а действия Белого военачальника - окончательно развеяли легенду о его «монгольских химерах».

В самом деле, группировка Неймана, на три четверти состоявшая из пехоты, опрометчиво подставляла фланг и тыл соединившимся на Селенге конным бригадам Унгерна и Резухина. И если бы «панмонголист» Унгерн хотел защитить от красного нашествия Монголию и «священную особу» Богдо-Гэгэна, - ему ничего не стоило бы наброситься на ползущую по кратчайшему пути на Ургу советскую пехоту и на степных просторах, используя маневренные качества своего «войска», растрепать её в пух и прах. Однако будущее Монголии и её святынь на поверку совсем не интересует барона: важнее для него семёновский план, в соответствии с которым Азиатская дивизия, бросив Ургинское направление на произвол судьбы, возобновляет операции на западное Прибайкалье. И пока войска Неймана входили в незащищённую Ургу, барон, оправившись и передохнув на Селенге, двинулся на северо-восток, первоначальным маршрутом Резухина. 6-8 июля красные заняли столицу Монголии, 11-го их ставленник Сухэ-Батор провозгласил создание «народного правительства» (главой государства номинально оставался Богдо-Гэгэн), на 18-е опомнившийся Нейман запланировал удар по белой группировке, но был упреждён: уже 24 июля Унгерн оказался в 150 вёрстах к северо-востоку, под самой Желтуринской.

Сметая противника, вихрем мчится по Забайкалью Азиатская конная дивизия. Под дацаном[27] Гусиноозёрским барон 31 июля бьёт одну из немногих регулярных советских частей, встретившихся на его пути, и пополняется пленными красноармейцами. 3 августа он уже в пятидесяти вёрстах от Верхнеудинска, но именно в этот момент своего наибольшего успеха генерал наконец понимает, что остался один: грандиозное наступление, планируемое Семёновым, сорвалось. Тактические победы и оперативный успех оборачиваются стратегической бессмыслицей, и Унгерн поворачивает вспять.

Выскользнув из расставленной западни, он отрывается от преследователей и неутомимо продвигается на юго-запад. И вот под копыта коней вновь стелются монгольские степи. Вновь на берегу Селенги, разделившись на две бригады (одна - под командой Резухина, с другой - сам барон), останавливается Азиатская дивизия. Куда ей идти дальше?

* * *

Для сегодняшних авторов ответ ясен и недвусмыслен: конечно... в Тибет! Таинственная страна, «духовная крепость», кладезь восточной мудрости - чего ещё мог желать такой человек, как барон Унгерн?

Посмотрим, однако, хотя бы на географическую карту. Во всех передвижениях Азиатской дивизии после отказа от прорыва к Верхнеудинску наблюдается, как мы уже упомянули, явно выраженный «дрейф» на юго-запад. Помимо условий местности, где теснины ограничивали свободу передвижения колонны и в известной степени задавали его направление, причинами могли стать и догадки генерала, что большевики будут «ловить» его в районе Урги и восточнее, - и, конечно, планы дальнейших действий. Но Тибетом здесь, очевидно, и не пахнет.

Помимо того, что пришлось бы преодолеть расстояние чуть ли не в две с половиною тысячи вёрст через солончаки Монголии, зловещие пески Гоби и неприступные горные хребты, - не слишком ли это даже для Унгерна?! - для продвижения в Тибет ему следовало идти на юг, а не на юго-запад, где на пути сразу вставали бы дополнительные препятствия в виде хребта Хангай и горной цепи Монгольского Алтая; а ведь география Монголии, в отличие от далёкой горной страны, была известна достаточно неплохо. Именно общее направление движения дивизии, существование в Кобдо и Улясутае подчинённых Унгерну группировок и, наконец, сорвавшееся у него несколькими месяцами ранее признание - позволяют с большой долей уверенности реконструировать стратегическую идею генерала.

Основываясь на разговорах с Романом Фёдоровичем, Д. П. Першин впоследствии так представлял себе развитие событий: «После кяхтинской неудачи у барона была главная мысль пробраться как-нибудь через Урянхайский край в среднюю Сибирь, т. е. Минусинский край, в русскую гущу Енисейской губернии, а затем оттудова в Западную Сибирь, чтобы среди сибирского крестьянства поднять антибольшевикское[28] движение...» Такие же прогнозы строили, по свидетельству современника, и чины Азиатской дивизии, и «большинство из них было совершенно убеждено в том, что барон ведёт их в Урянх[айский] край, т.е. - на верную гибель» (Урянхай славился, по словам того же автора, «крайней дикостью и кажущейся изолированностью»).

Но ведь Унгерн сам говорил, будто «возымел намерение уйти через всю Монголию на юг, объясняя это решение тем, что убедился в необходимости дать здесь “пережить красное” и предупредить “красноту” на юге, где она только начинается. Зарождающуюся на юге “красноту” он видит в революции, совершившейся в Южном Китае, и борьбе его с Северным Китаем», - и современный публикатор этого документа рассуждает, казалось бы, вполне логично: «Южный Китай был уже охвачен “краснотой”, и единственным местом на юге, где она “только начинается”, для Унгерна был Тибет. Только там можно было спокойно “пережить” всё происходящее в Китае и России». Беда лишь в том, что цитата взята из показаний, данных пленным бароном в Штабе экспедиционного корпуса; и если даже закрыть глаза на все содержащиеся в протоколе явные нелепицы (Унгерн якобы, ошибаясь на три года, неверно называет собственный возраст, утверждает, что «до [Великой] войны служил в полку, которым командовал барон Врангель, за пьянство был предан последним суду» и проч.) — остаётся закономерный вопрос: на чём основана интерпретация поведения барона в плену как его нравственной капитуляции, из которой следует буквальное прочтение протоколов допросов и безусловное доверие к ним? Почему, в условиях, когда борьба ещё не была окончена (продолжали сопротивляться Белое Приморье, Казанцев, Кайгородов), Унгерн должен был привлекать внимание противника к подлинным планам её продолжения? И неужели рыцарь мог предать своих соратников, даже если сам и был предан ими?

Да, ему суждено было пережить ещё и предательство. Разыгралась уникальная сцена: военная история знает бесчисленное количество дезертирств, когда один человек бежит из рядов войска, - и едва ли не единственный случай, когда дезертирует всё войско, бежав от одного человека. И человеком этим был генерал барон Унгерн-Штернберг.

На Селенге дивизия сделала первую серьёзную передышку после стремительного отступления из Забайкалья, и эти дни стали днями её разложения. В советской исторической литературе встречаются беглые упоминания о том, что разложение это произошло не без участия красной разведки; при заметном числе в рядах дивизии пленных красноармейцев и не подвергавшихся серьёзному отбору русских беженцев из Урги, присутствие среди унгерновцев советской агентуры отнюдь не выглядит чем-то нереальным, и если она действительно существовала, то работала весьма успешно. Из уст в уста передаются пугающие слухи о новых фантастических планах барона, о предстоящих походах (перспективы зимовки в Урянхае, не пугавшие генерала, должны были вселять страх в его подчинённых) и о том, что окончательно обезумевший генерал уже приступил к уничтожению своих же соратников, которое с каждым днём, если не с каждым часом, будет принимать всё большие и большие размеры.

Нам приходится снова вернуться к вопросу о жестокости Унгерна, ибо в эти последние дни, как вспоминал один из офицеров Азиатской дивизии, барона «стали бояться как чумы, чёрной оспы, как сатаны». Однако подобные рассказы принадлежат - если называть вещи своими именами - людям, предавшим командира, пытавшимся его убить и бросившим затем на произвол судьбы. Вряд ли авторы совсем уж не сознавали впоследствии, что же они сделали, и не нуждались в запоздалом самооправдании; отсюда и могло явиться нагнетание ужасов в повествованиях о жестокостях Унгерна, охотно подхваченных позднейшей литературой.

В ней-то и заключается главное зло, ибо знаменитому бешенству «Даурского Барона» начинает придаваться совершенно не свойственный ему характер. Так, любители буддизма ищут здесь религиозную подоплёку, другие - принципиальное человеконенавистничество, доведённую до крайних, «практических» форм мизантропию. На самом же деле Унгерн - человек со средневековым сознанием - и действует в рамках средневековых норм поддержания порядка и дисциплины, а всё, чтовыходит за эти рамки, совершается им в состоянии аффекта, мгновенных вспышек ярости, во время которых ташур[29] в руках барона и в самом деле не разбирает ни правого, ни виноватого. В сущности, перед нами всё тот же забулдыга-офицер, который в октябре 1916 года кричал в комендантском управлении «кому тут морду бить?!» и махал шашкой в ножнах на испуганного адъютанта, но, опомнившись, «страшно сожалел» о случившемся. Вполне соответствуют этому и образцы речи барона, приводимые мемуаристами или сохранившиеся в его письмах: «Дауры меня изводят... Прохвосты»; «Дорогой Илья. Ты не наказный Атаман Амурского войска, а болван... Если останешься не у дел, приезжай - прокормлю»; «Ваше Превосходительство. Тронут твоим письмом. Времена вероятно плохие, что оказалась трезвая минута написать письмо»; «Автомобили держи неисправными: Монголия не настолько ещё окрепла, чтобы кормить дармоедов»; «Чего вы каетесь, я не Богородица»; «...Книгами ведать будешь. Понял! Адъютантство, значит, примешь... Да смотри, канцелярию у меня не разводить. Ну, вались. Палатка рядом». Этот простой, безыскусственный, грубоватый, склонный к столь же грубоватой шутке офицер отнюдь не похож на демоническую фигуру «хладнокровного палача» или «кровавого мистика»...

Но сейчас он действительно был в бешенстве. Несколько неудач подряд, потеря дивизионной святыни - иконы, всегда возимой с конницей Унгерна и оставленной в панике во время отступления от Троицкосавска, гибель соратников, измена Богдо-Гэгэна, срыв планов глобального наступления, ропот в дивизии - должны были до крайности обострить эмоции Романа Фёдоровича, которые обращались против его подчинённых. По лагерю ползли пугающие слухи, и дивизия уже не могла больше выдержать сгущавшейся атмосферы кошмара и безнадёжности.

Первым убили Резухина. Зачем это сделали, трудно сказать - составившие заговор офицеры вроде бы собирались пригрозить ему смертью, если он не согласится возглавить «войско» после устранения барона и вывести полки в Маньчжурию, но когда дошло до дела, оружие, видимо, начало палить само: те, кто в своих мемуарах писал потом о «безумии» барона, в эти часы и сами были не менее безумными. Поздним вечером 19 августа стоянку Унгерна (он разбил палатку в стороне от основного лагеря) обстреляли, но как-то суматошно и неуверенно, уже на ходу, - бывшая с ним бригада снималась и в полном составе, повинуясь иррациональному инстинкту, устремилась к ургинскому тракту.

Генерал не сразу понял, что происходит. Сперва ему показалось, будто началась паника из-за ночного налёта красных, и Унгерн бросился за уходящим «войском», пытаясь навести порядок, остановить, организовать сопротивление, да наконец - просто разобраться в ситуации. Поняв по отдельным репликам из строя, что перед ним - тотальное дезертирство, он ещё кричал, пугая уходящих предстоящими лишениями в Маньчжурии, но в ответ ударили выстрелы.

Ни одна пуля не задела барона, даже выпущенная кем-то заполошная пулемётная очередь. Наверное, слишком сильным было нервное возбуждение и слишком неслыханным делом - стрельба, почти в упор, по тому, кто водил их в бои, кто - и это должны были понимать - только что вытащил из красной западни, но сейчас становился призраком неминуемой гибели: измены Унгерн бы не простил и на дивизию обрушились бы новые репрессии.

Роман Фёдорович вернулся в расположение монгольского отряда Сундуй-гуна, не тронувшегося с места при ночном переполохе. Там он провёл не меньше двух дней, за которые попробовал добыть какие-нибудь сведения о бригаде Резухина. Однако та сразу же после убийства генерала разделилась на небольшие группы и растворилась в степных пространствах. Посланным искать Резухина офицерам Унгерн приказал передать, что намерен отступать на юго-запад, очевидно, на тракт, ведущий в Улясутай, - а сам дал монголам днёвку в ожидании вестей. Но вместо вестей он дождался лишь новой измены...

Тем временем та бригада, которая до роковой ночи 19 августа находилась под личной командой начальника дивизии, неудержимая в своём порыве, продолжала бег на восток, к Хайлару. Теперь полки вёл войсковой старшина Костромин.

Да, тот самый Костромин. Незадолго до описываемых событий он присоединился к Азиатской дивизии, а сейчас был выбран её начальником как старый знакомый генерала Чжан Куй-У. И Чжан Куй-У оказался на высоте, в обмен на сданное унгерновцами оружие выплатив денежную компенсацию, предоставив продовольствие и проезд до станции Пограничная, откуда вновь начиналась русская, подвластная белым территория. Много лет спустя Атаман Семёнов с грустью писал, что генерал Чжан Куй-У «был умерщвлён впоследствии Чжан Цзо-лином», и как знать, не поплатился ли свойственник и «названый брат» Унгерна за свою чрезмерную преданность русским интересам и не был ли он искренен, когда со слезами на глазах говорил после получения известий о конце Азиатской дивизии: «Извините меня, но мне так больно слышать об этом. Барон Унгерн был прекрасный человек и мой большой друг».

Барон в эти дни был ещё жив, но о нём и вправду можно было уже говорить в прошедшем времени.

* * *

Самый распространённый в литературе рассказ о том, как Унгерн попал в руки врагов, гласит, что окружавшие его монголы, опасаясь дольше оставаться при обречённом генерале, но не решаясь расправиться с «воплощённым богом войны», неожиданно набросились и связали барона, оставив его затем в степи, где на связанного и наткнулся красный разъезд. Но если первая часть рассказа соответствует истине - барон действительно был схвачен монголами - то дальнейшее протекало совсем не так: красный разъезд в 15—20 конных 22 августа 1921 года случайно выскочил на отряд Сундуй-гуна и с криком «ура» атаковал его.

А Унгерн всё ещё ничего не понимал или, вернее, не хотел понимать: слишком много подлости и предательства сгустилось вокруг него в эти последние дни. Он сам был жесток, и нередко - чрезмерно и неоправданно, он мог под влиянием минутной вспышки расправиться со своими же, но он никогда не предавал доверившихся ему людей и сейчас продолжал убеждать себя, что его везут по следам уходящего в Маньчжурию «войска», связыванием лишь обезопасившись от каких-либо его резких поступков. Поэтому он, сориентировавшись, очевидно, по солнцу, ещё объяснял монголам, «что они взяли неверное направление» и «могут наткнуться на красных»...

Для монголов появление красного разъезда, по-видимому, не было неожиданностью, и они при первом же «ура» безропотно бросили оружие, несмотря на своё численное превосходство. Кстати, численность отряда Сундуй-гуна в этот момент тоже говорит о запланированной заранее измене: по одному из свидетельств, красным сдалось «человек 30», по другим - 90, - изначально же, когда барон после бегства дивизии прискакал к Сундуй-гуну, под командой князя числилось около пятисот всадников. За время днёвки, таким образом, тот должен был отослать основную часть отряда, оставив при себе лишь сообщников, и, очевидно, в это же время были вырезаны все русские чины, состоявшие при монголах.

Итак, монголы ждали встречи; но не ждал её барон Унгерн, решивший, что произошла предсказанная им роковая ошибка, и теперь кричавший на растерявшихся, как ему казалось, всадников Сундуй-гуна: «Красные идут, в цепь!» Это слышали и советские разведчики, атаковавшие совершенно серьёзно, так что войсковые командиры РККА, пожалуй, могли с полной уверенностью докладывать: «...В бою в районе Ван-Курен[30] взят в плен барон Унгерн с тремя знамёнами и со свитой в 90 человек». Бой вполне мог бы разыграться, и послушайся монголы в ту минуту своего пленника — победа, скорее всего, оказалась бы на их стороне. Но для этого они должны были перестать быть предателями...

Генералу оставалось жить меньше месяца; финал его судьбы был предопределён, и может быть, не стоило бы привлекать специального внимания к этим неделям, если бы они не дали новой почвы для уже известных нам мифов.

Унгерна допрашивали несколько раз - от штаба красной бригады до судебного зала в Ново-Николаевске. Судебный фарс стал лишь демонстрацией безумия - не барона, а кликушествующих членов трибунала, - и холодного самообладания подсудимого, и делать из его материалов выводы о подлинном облике или планах Унгерна не представляется возможным. Гораздо интереснее в этом отношении допросы генерала его военными «коллегами» из вражеского лагеря, причём важнее оказывается не то, что говорит барон, а то, о чём он умалчивает.

С пленным обходились вежливо, и одного этого обстоятельства порой хватает, чтобы утверждать, будто и тот в свою очередь не только «охотно» согласился отвечать на вопросы, но и отвечал исчерпывающе и правдиво. «...Следовало найти какой-то предлог, оправдывающий и естественное любопытство, и понятное желание в последний раз поговорить о себе, о своих планах, идеях, “толкавших его на путь борьбы”, - высокомерно «проникает» в мысли своего персонажа один из сегодняшних авторов. - Наконец, оправдание было найдено: Унгерн заявил, что будет отвечать, поскольку “войско ему изменило”; он, следовательно, не чувствует себя связанным никакими принципами и готов “отвечать откровенно”».

Вновь подивимся, почему же чужая измена в глазах нашего современника становится основанием для измены собственной, и приглядимся к генералу повнимательнее.

Очевидец описывает человека спокойного, сдержанного, иногда улыбающегося (торжество победителя заставляет добавить: «кроткой виноватой улыбкой»). Он никогда не видел Унгерна раньше, слышал о нём, наверное, лишь громко разносившуюся молву и оттого как незначащую деталь отмечает, что пленный «курит папиросы» и даже «жадно тянется» к коробке с ними...

Советский политотделец не знает, что вообще Унгерн курит очень мало. Окружающие иногда видят в его руках то трубку, то папиросу или портсигар, но это лишь исключение - до такой степени, что полковник Шайдицкий, близко общавшийся с генералом в течение нескольких месяцев, специально отметит о нём: «не пил и не курил». И хотя человек может вернуться к почти оставленной привычке по множеству причин, - сразу просится на язык одна: волнение.

Строго говоря, в положении барона есть из-за чего волноваться и переживать. Наиболее чёткие отпечатки его фотографий, сделанных в плену, сохранили однако спокойный (удивительно спокойный для человека, уже стоящего в могиле!) и немного изучающий взгляд; он отлично владеет собой — а ведь сам признавался, что не может обороняться, ибо «нервы не выдерживают», и столь резкая и столь страшная остановка после бешеной скачки последних лет должна была, казалось бы, вызвать немедленный нервный срыв; но ничего подобного не происходит, и он только курит папиросу за папиросой (большевики ведь не знают, о чём это может говорить). Какой же бой ведёт генерал Унгерн-Штернберг?

Ответ могут дать опросные листы «военнопленного Унгерна». «Численность своей дивизии определить точно не может, штаба у него не было, всю работу управления исполнял сам и знал свои войска только по числу сотен»; «действовал вполне самостоятельно и связи в полном смысле слова ни с Семёновым, ни с японцами не имел. Хотя у него и была возможность установить связь с Семёновым, но он этого сам не хотел, т. к. Семёнов никакой активной материальной помощи ему не давал, ограничиваясь одними советами»; «себя подчинённым Семёнову не считал, признавал же Семёнова официально лишь для того, чтобы оказать этим благоприятное воздействие на свои войска»; «особых надежд на этот приказ (№ 15. - А. К.) не возлагал»; «дисциплиной (палочной. — А. К.) и держалось его войско. Теперь он не сомневается, что без него остатки его войск все разбегутся»...

Рассеянные по нескольким страницам протокола и тем более - по нескольким часам беседы, эти реплики проходят незамеченными, но стоит собрать их вместе, и... «если это и безумие, то в своём роде последовательное»...

Рассуждая о чём угодно, Унгерн незаметно для своих «собеседников», которые так, кажется, об этом и не догадываются, отводит любые расспросы, связанные с состоянием дивизии, бывшим и нынешним, и реальными планами координации действий от Кобдо до Владивостока. Возникает и впечатление, что он сознательно избегает обсуждения как «восточного», так и «западного» направления своих остающихся неизвестными планов: на востоке был Атаман Семёнов, туда стремилось «войско» барона - предавшее, но, быть может, всё-таки сохраняющее в своих рядах кадры для дальнейшей борьбы (генерал не ошибся, и самые непримиримые из его подчинённых ещё год сражались в Приморье), - а на западе пока держались группировки генерала Бакича, к которому примкнул разгромленный под Улясутаем Казанцев, и Кайгородова (первой из них судьба отмерит срок до декабря 1921-го, второй - до апреля 1922 года).

И напротив, в «беседе» возникает совершенно неожиданная тема «южного направления». «Унгерн считает неизбежным, - записывают ведущие допрос, - рано или поздно наш поход на Северный Китай в союзе с революционным Южным и, говоря, что ему теперь уже всё равно, что дело его кончено, советует идти через Гоби не летом, а зимой, при соблюдении следующих условий: лошади должны быть кованы, продвижение должно совершаться мелкими частями с большими дистанциями - для того, чтобы лошади могли добывать себе достаточно корму; что корма зимой там имеются, что воду вполне заменяет снег, летом же Гоби непроходима ввиду полного отсутствия воды».

Но ведь, консультируя большевиков по вопросу преодоления знаменитой пустыни, барон фактически указывает им и путь к тому самому Тибету, который так любят объявлять его заветной и сокровенной мечтой! Он усиленно «отводит глаза» врагов от восточного и западного направлений - и зачем же, куда же так манит их по южному - их, и так уже обезумевших и опьянённых замыслами Мировой Революции?

Наверное, мы и оставим его именно сейчас. 15 сентября 1921 года советский трибунал приговорит генерала к смерти, и в тот же день приговор приведут в исполнение, но пока барон Унгерн ведёт свой последний бой, как всегда в бою - он спокоен и собран, и только слишком часто, может быть, тянется к предложенной победителями коробке с дорогими трофейными папиросами... Простой и подчас даже простоватый русский «окраинный» офицер, всю свою жизнь боровшийся за Россию, он не прекращает борьбы и в такие минуты.

Он знает, что эта борьба не может окончиться.