Глава 16 ВОСЕМЬ ЛЕТ ОДИНОЧЕСТВА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

…О, если бы увидеть из моей темницы,

Как налетит ветер,

В яростном порыве

Сорвет плетеную шляпу

И умчит в синеву небосклона!

Нуяма Хироси. Плетеная шляпа[347]

Как только в отношении Кима, ставшего теперь Мотоно, у следствия появилась какая-то ясность (во всяком случае, отпускать его точно никто не собирался), в оборот взяли жену Романа Николаевича — Мариам Цын. В первый раз ее допросил 14 июня тот же следователь Верховин. Его интересовал круг японских знакомых Мариам Самойловны (режиссеры Сано и Хидзиката, прибытие в Москву Отакэ в 1931 году, коммерческий атташе Каватани, пролетарский писатель Акита Удзяку, приезжавший в Москву в 1927 году). Мэри Цын вспомнила странный эпизод, когда, вскоре после приезда в столицу, познакомилась с двумя китайцами, приняв их за японцев, — это было занесено в протокол. Такое впечатление, что Верховин искал хоть что-нибудь, в чем можно обвинить задержанную, не находил, но всё же вынес постановление: «Цын М. С. следствием изобличается в том, что оказывала содействие своему мужу Ким P. Н. в разведывательной работе в пользу Японии».

Финальный вопрос был зафиксирован в дополнительном протоколе:

«— Вам предъявляется обвинение в совершении преступления, предусмотренного ст. 58, п. 6, то есть в том, что вы оказывали содействие Киму Роману Николаевичу в шпионаже в пользу Японии. Признаёте ли вы себя в этом виновной?

— Виновной себя не признаю. Я не только не помогала ему в разведывательной работе, но даже не знала о его причастности к каким-либо иностранным разведывательным организациям»[348].

«Не знала» не означает «он не шпион». Подписывая протокол с такой формулировкой, сотрудница НКВД Мариам Цын понимала, что выносит мужу, а значит, и себе, и — что самое страшное — ребенку, приговор. Вот только поделать с этим она не могла ничего. Первичное следствие закончилось, и с Лубянки Мэри перевели в Бутырский изолятор. 26 июля следствие было продлено «в связи с выявленными новыми обстоятельствами в отношении арестованной», но на следующий допрос ее вызвали только через месяц и ни о чем важном не спрашивали. Тем не менее 28 августа было готово обвинительное заключение: «Еще до поступления в ОГПУ — НКВД Цын имела обширные связи среди японцев, занимавшихся шпионской деятельностью… В 1925 году в г. Чите познакомилась с корреспондентом японской газеты Маруяма, установленным разведчиком… Встретив двух студентов КУТК’а, приняв этих китайцев за японцев, проявила инициативу к сближению. Позднее, несмотря на прямое нежелание новых знакомых встречаться… энергично принимала ряд мер к сближению… Находясь на работе в аппарате ОГПУ — НКВД, Цын самостоятельно и через своего мужа Кима P. Н. заводила новые знакомства с японцами (Каватани, Отаке, Хиджиката, Секи Сано, Акита)… Цын, заведомо зная, что Ким своими преступными отношениями с отдельными негласными сотрудниками НКВД, выразившимися в переходе с агентурой на короткую ногу, установлении интимных отношений с женской агентурой, не только не принимала мер к пресечению таких явлений, а, наоборот, всячески содействовала в этом Киму: Цын принимала агентов в качестве своих гостей. На основании вышеизложенного обвиняется в том, что на протяжении ряда лет систематически поддерживала связь с японцами, подозреваемыми в шпионской деятельности. Являлась женой крупного японского шпиона Кима P. Н. и содействовала ему в его предательской деятельности. Дело направить на рассмотрение Особого совещания НКВД СССР»[349]. Комиссар госбезопасности 3-го ранга Минаев утвердил постановление в тот же день, и Мариам Цын стала ждать определения срока заключения. Это случилось только 20 сентября 1937 года. Особое совещание — внесудебный орган НКВД СССР — приговорило ее к восьми годам исправительно-трудовых лагерей и отправило по этапу в Коми. Ехала она опустошенная — перед этапом Мэри официально известили о том, что ее муж — изменник родины и японский шпион Ким Роман Николаевич приговорен к расстрелу. На самом деле в сентябре Роман Ким был просто очень занят — он много работал.

После «признания» и подписания обвинительного заключения Кима на время оставили в покое — Сталину и Ежову надо было решить, что с ним делать, а тут как раз начались важные процессы против военных. В июне были расстреляны Тухачевский и его соратники, затем начались чистки в НКВД (в августе расстреляли замначальника контрразведки М. Горба, арестовывавшего Кима). До сентября руки до Кима так и не дошли. А затем…

В августе 1945 года — восемь лет спустя после описываемых событий, новое следствие по делу Кима установило, что арестованный, которому благородным решением комиссара Фриновского было разрешено работать прямо в тюрьме, уже летом 1937-го «выполнял ряд экспертиз и делал переводы японских документов», а «с сентября 1937 года и до настоящего времени используется органами НКГБ СССР на специальной работе, которая оценивается весьма положительно». Это еще не был перелом — военного разведчика и дипломата, резидента ИНО и генконсула СССР в Харбине Бориса Мельникова так использовали около года, а потом всё равно расстреляли. Но для Кима это был шанс уйти от тяжких мыслей. Ведь в тюрьме — даже в переполненной камере, в которой и сидеть-то не получается, а можно только стоять плечом к плечу с такими же изможденными, грязными, вонючими зэками, как ты, видя, как переползают с руки одного на руку другого вши, — ты всегда один. Внутренне — абсолютно одинок. В одиночной камере — тем более. Поэтому работа, да еще интеллектуальная, была для Романа Николаевича спасением. К тому же теперь, после перевода его из Лефортова во внутреннюю тюрьму на Лубянке, его перестали пытать бессонницей и здоровье начало быстро восстанавливаться. Это видно по показаниям арестованного в разные месяцы следствия: от нелепой, путаной, сбивчивой фантастики весной 1939 года до взвешенных и даже вызывающе дерзких — весной 1940-го.

Первый после перерыва допрос состоялся 9 сентября. Следователь Григорьев поинтересовался, кого именно из агентов НКВД Ким провалил. Подследственный не спорил и соглашался со всем. Признал агентом японцев гражданку Чмуль, у которой квартировал майор Ямаока, и — что, наверное, было для него непросто — заявил, что Тверской — Полонский, тот самый суперагент НКВД и Штаба РККА, который на протяжении десяти лет выдавал японцам дезинформацию и который должен был бы стать одним из настоящих героев нашей страны, тоже — японский шпион. Ким об этом якобы знал, а «зная, что они являются двойными агентами, не предпринял никаких мер к удалению их из сетей». В конце концов Роман Николаевич признал, что все его люди в Москве перевербованы японцами: «указанная мною агентура на протяжении длительного периода “благополучно” работала или имела отношение к японцам»[350]. После этого допросы снова надолго прекратились — дел у оперативного переводчика накопилось невпроворот.

Сейчас очень сложно установить штат специалистов по Японии в НКВД летом — осенью 1937 года, в горячее время, когда Квантунская армия готовилась к боевым действиям в Маньчжурии. Можно предположить, что этой работой занимались В. Д. Плешаков и Н. П. Мацокин, но уже в октябре оба они были «изъяты» навсегда. Возможно, работали еще несколько человек (в том числе женщин), ставших позже известными учеными, но масштаб репрессий против востоковедов был таков, что де-факто осенью 1937 года даже получаемые донесения, перехваченные шифрограммы и материалы из дипломатической почты попросту некому было переводить, проверять и анализировать. Даже хороший уровень японского языка не гарантировал правильного понимания этих документов — специфика языка, обильное использование азбуки катакана, омонимичность японских слов — всё это представляло огромные трудности для дешифровщиков и переводчиков. «Подполковник Мотоно», кем бы он ни был на самом деле, явно справлялся с этой задачей лучше всех. Перевод Мартэна-Мотоно был гарантией качества. И если уж его не расстреляли сразу, имело смысл использовать его как можно дольше — как Бориса Мельникова, а от пули он никуда не денется.

Один из самых известных среди перехваченных летом-осенью 1937 года материалов японского посольства — доклад помощника военного атташе капитана Котани Эцуо, подготовленный им к заседанию японской дипломатической ассоциации в июле 1937 года. Дело Тухачевского только что прогремело на всю страну, и доклад так и назывался: «Внутреннее положение СССР (Анализ дела Тухачевского)». Провозились с переводом долго. Ежов доложил его Сталину только 10 декабря, акцентировав внимание на том, что по оценке иностранных экспертов дело Тухачевского является ярким проявлением политической чистки, начатой в Советском Союзе несколькими годами ранее и потрясшей всю страну. Причем сама по себе чистка провоцирует недоверие и доносительство, в том числе в Красной армии, и воспроизводит сама себя. За арестами следуют новые аресты, приговоренные к высшей мере тянут за собой в расстрельные рвы пока еще живых… Чистка углубляет взаимную подозрительность в руководящей прослойке советских органов и среди комсостава Красной армии, как следствие — репрессии продолжаются. «Всё это наносит вред духовной спаянности народа и не подлежит никакому сомнению, что с точки зрения синтетической оборонной мощи или государственной обороны в широком понимании, моральная слабость СССР будет всё больше сказываться. Нужно, однако, иметь в виду, что диктатура Сталина необычайно сильна и что нынешний процесс проведен для усиления диктатуры Сталина, то есть процесс как таковой является успехом…»[351]

Но если доклад японского разведчика о том, что Сталин и сам прекрасно знал, мог подождать, то события на Дальнем Востоке носили совсем иной, непредсказуемый и неподконтрольный Москве характер. 7 июля 1937 года произошел инцидент у моста Лугоуцяо (Марко Поло) в Пекине. Сегодня официальная китайская историография ведет отсчет Второй мировой войны именно с этой, непривычной для Европы даты. Для того есть основания: японская армия перешла в решительное наступление против войск Гоминьдана, начав вторую японо-китайскую войну, которая закончилась только через восемь лет войной советско-японской. С театра военных действий начали поступать важные материалы. Резко активизировалась японская военная разведка в Харбине и Москве, а противопоставить ее усилиям было уже почти нечего и некого. Майор Котани был последним адресатом сгинувшего в подвалах НКВД Полонского. Сейчас следовало бы запустить дезинформацию в японский Генеральный штаб, но… все, кто этим занимался, либо сидят, либо уничтожены. Странное признание Кима в том, что он на самом деле не Ким, спасло ему жизнь. А НКВД теперь уже стало не важно — японец он или не японец. Надо было переводить.

В течение всего 1938 года Романа Николаевича на допросы не вызывали — у него опять было много работы. Ким ждал окончания следствия, почти неминуемого расстрела и трудился над переводами, зная, что каждую минуту дверь камеры может распахнуться и его вызовут в последний раз. Оснований для этого становилось всё больше. Несмотря на прекращение допросов, «работа по делу» подполковника Мотоно продолжалась в рутинном, бюрократическом режиме. В период с октября 1937-го по май 1938 года на Кима дали признательные показания как минимум пять человек. Сначала юрист производственного объединения «Востоксталь» из Свердловска Александр Мартынов, «сознавшийся» в работе на японскую разведку, сообщил, что ее резидент, некто Ней, передал ему информацию о том, что Ким — японский разведчик, имеющий на связи «шпионскую сетку»[352]. Через пять месяцев, в марте 1938-го, бывший сотрудник КРО ОГПУ и Разведупра Штаба РККА Воронинов, работавший на Дальнем Востоке, «признался» в том, что «в ноябре 1923 года… работая в ОГПУ, связался по данному ему паролю с одним корейцем, представителем японской разведки. Кореец дал ему указания работать в ОГПУ так, чтобы быть на хорошем счету, заявив, что он, Воронинов, предназначается для особой роли в запасную сеть, которая будет действовать только в момент войны. До 1927 года Воронинов, как агент разведки, активно не работал. Кореец, с которым Воронинов периодически встречался, оказался впоследствии сотрудником КРО ОГПУ — Ким Романом Николаевичем (арестован)»[353].

Одновременно упомянул о Киме в своих показаниях и Трофим Юркевич. В сохранившемся протоколе его допроса от 27 марта 1938 года следователь вписывал одни данные поверх других, вымарывал ненужные фамилии и дописывал тех, кого теперь надо было «прижать». Имена Кима и его жены подчеркнуты там красным карандашом. Подпись Юркевича под протоколом едва различима — он, больной туберкулезом человек, уже умирал от пыток и подписывал всё, что было угодно следователю[354].

Даже рисовод из Ростова Василий Когай, тоже кореец, 7 июля 1938 года на допросе подтвердил, что в 1928 году в Москве, когда он поступил во Всесоюзную академию соцземледелия, то познакомился с резидентом японской разведки Кимом P. Н., который год спустя поручил ему «под предлогом изучения сельскохозяйственных земель выехать в Казахстан для налаживания контрреволюционной работы и подготовки повстанческих кадров. А в Ростове-на-Дону он, также по заданию Кима, собирал сведения об экономике края, расположении предприятий оборонного значения и дислокации частей РККА»[355].

Еще через месяц кадровым японским разведчиком назвал Кима хорошо его знавший капитан госбезопасности, бывший заместитель полпреда ОГПУ по Дальнему Востоку и один из создателей советской контрразведки Иван Чибисов: «…я также подозреваю в связях с японцами Ким P. Н., бывшего переводчика 5-го отделения КРО, который в период интервенции Дальневосточного края, работая в разведотделе японской армии, был секретарем корреспондента японской газеты во Владивостоке»[356]. Через две недели самого Чибисова, стоявшего у истоков создания ОГПУ в Сибири и на Дальнем Востоке, расстреляли как «японского шпиона».

Романа Николаевича в камере контролировали подсадные. В его деле подшита только одна грязная, мятая бумажка: записка-донос, но полковник А. утверждает, что их было больше. Характерен текст сохранившейся (орфография и пунктуация оригинала): «Мне известно из разсказа ар. Именитова М. С.[357] в камере Внутренней тюрьмы НКВД от 3.IX до 15.IX. 1938 с которым я находился вместе в камере в отношении арестованного бывшего сотрудника НКВД Ким следующее: Ким в разговорах с Именитовым неоднократно выражал чувства глубокой ненависти в отношении народного комиссара гр. Ежова… Считал что по вине народного комиссара было разгромлено японское отделение НКВД, так что теперь Советский Союз остался без контрразведки в отношении Японии… Так как ему была дана возможность работать, будучи в тюрьме, он часто возвращаясь с работы в камере разсказывал о том что он делал… Разсказал что в иностранной печати, которой он имел обязанность разработать, он читал статью Керенского против народного комиссара… Неоднократно с Именитовым говорил о Борис Савинковым, который он очень хвалил и в котором видел личность очень подходящей в нашем времени…»[358]

Несмотря на то что записка подписана 15 декабря, то есть через месяц после описываемых разговоров, Киму пришлось объясняться со следователем: он никому не говорил о своей работе «наверху» и уж, конечно, «о содержании документов, которые мне, несмотря на мое положение арестованного, давали прорабатывать… Говорил только, что хожу наверх на положении “временно используемого” для сдачи своих дел». Разговора о статье Керенского Ким не вспомнил, а вот Савинкова действительно обсуждали: «Я рассказал в камере о судебном процессе над ним в Ленинграде. Я, возможно, сказал тогда, что Савинков вел себя на суде очень хорошо, мужественно признав преступность всей своей предыдущей деятельности»[359]. Очень к месту пришлась зафиксированная критика Ежова. Страшного карлика уже сняли с должности главы НКВД, и его расстрел был только вопросом времени. Некоторые из «ежовцев», причастных к аресту Кима, тоже пошли по этому пути — их арестовывали и очень быстро передавали коменданту НКВД Блохину. В его распоряжении была специальная команда палачей в резиновых фартуках и перчатках, которые умывались одеколоном, чтобы хоть немного смыть запах крови своих жертв[360].

Спустя два года, весной 1939-го, в камеру к Роману Николаевичу неожиданно пришел новый начальник японского отделения контрразведки Александр Гузовский — в какой-то мере ученик Кима — и сообщил, что в его деле много сомнительного. «Наверху» это понимают, и скоро Роман Николаевич будет передопрошен. Так и произошло. Гузовский подал рапорт об очередном продлении срока следствия по делу Кима в связи с тем, что арестованным представлен ряд фактов, опровергающих имеющиеся в деле сведения[361]. Расчет Кима оправдался полностью: в замешательстве его не успели расстрелять. Потом, пока дело простаивало, изменилась международная обстановка, и его уникальные способности оказались востребованными. Теперь новые начальники с удивлением листают страницы его дела, ничего не понимая в фантастическом противоречии и нагромождении фактов. Доследование — новый шанс на жизнь.

Начинается новая череда допросов: 3, 5 и 17 июня их проводит уже новый следователь — сержант госбезопасности Дарбеев — «спец» по дальневосточникам. Снова и снова повторяются одни и те же вопросы: где и когда родился, где учился, кто родители. Как и многих других арестованных разведчиков, Кима никто не спрашивает о его подпольной работе — реальность неинтересна, пока еще идет игра «кто кого посадит». Ким уже насиделся, и он начинает раскрывать карты. 10 и 22 июня 1939 года, ровно за два года до войны, он говорит правду: «На следствии в 1937 году мне заявили, что я являюсь японцем, что Ким — это не моя фамилия, и требовали от меня, чтобы я назвал настоящую японскую фамилию… Я пытался утверждать, что никогда японцем не был, но мои утверждения не принимались следствием во внимание… Должен сказать, что я никогда не был завербован в японскую разведку… Данные мною показания в 1937 г. являются вымышленными, т. к. я пришел к выводу, чтобы скорее написать показания и тем самым дать возможность следствию закончить мое дело…»[362]

Однако закончить его дело не так просто, как кажется арестованному. В это время вопрос о связях с «японским шпионом» Кимом задают бывшему резиденту ИНО НКВД в Шанхае Михаилу Добисову-Долину. Тот, конечно, соглашается: да, связь с Кимом установил еще в 1925 году, а в середине 1930-х Ким даже порекомендовал Добисову перейти в другое подразделение, чтобы эффективнее работать на японскую разведку, что, впрочем, у него не получилось. Впервые за два с лишним года Киму и свидетельствующему против него арестованному устраивают очную ставку: почти в 11 вечера 15 июля 1939 года. В помещении присутствует Гузовский, чья заинтересованность в возвращении бывшего коллеги рискованна, но очевидна.

Добисов в неожиданных подробностях вспомнил свою «вербовку» Кимом осенью 1925 года в Московском институте востоковедения: «Ким заявил мне, что ему известно о том, что, будучи в Китае, я связался с японской разведкой… Это было начало моей шпионской связи с Кимом». Добисов выполнил задание Кима «достать материалы по Восточному отделу Коминтерна», а годом позже, перед отъездом в Китай, получил от Кима пароль для связи с японской разведкой в Шанхае — почтовую открытку, разрезанную по диагонали. Со второй половиной открытки на связь пришел сотрудник японского консульства в Шанхае Савара. С ним Добисов оставался на связи до своего возвращения в СССР в 1931 году. Потом он еще несколько раз встречался с Кимом, чтобы передать ему списки агентуры ИНО ОГПУ на Дальнем Востоке: в Корее, Китае и Японии — ими очень интересовались в Токио. Осенью 1933 года Ким сам пришел к Добисову и не один, а с неким японским дипломатом по фамилии Сато. Ему Добисов доложил о политике СССР на Дальнем Востоке, прежде всего в Маньчжурии, и о резидентурах ОГПУ. В 1935 и 1936 годах состоялись еще две встречи с Сато и Кимом: говорили об убийстве Кирова (в те годы опасная и запретная тема — формально за эти разговоры был расстрелян еще один разведчик-японовед — В. Н. Крылов[363]) и о возможных в связи с этим изменениях обстановки на КВЖД. Напоследок Добисов получил очередные разведданные от японца.

Шокированный Роман Ким всё отрицает: ничего этого не было, о встречах с Сато он слышит в первый раз и Добисов просто врет. Да, с самим Добисовым они знакомы, но «встречались только в ИНО, т. к. Добисов работал в 7 секторе, куда я заходил по делам службы. Больше я нигде с ним встреч не имел…». Ким спрашивает Добисова, как был одет Сато, когда они с ним якобы встречались. Конечно, Добисов таких деталей не помнит — давно было. Невозмутимый следователь Дарбеев уточняет у свидетеля:

— Вы не оговариваете Кима?

— Не оговариваю, так как никакого смысла оговаривать его у меня нет»[364].

Очная ставка, как и следовало ожидать, ничего не дает. Судьба Кима решается теперь не на Лубянке, а в Кремле, и еще дальше — на полях Маньчжурии. Уже вовсю гремят орудия — в разгаре бои с японцами в Монголии, на Халхин-Голе. И положение на театре военных действий складывается явно не в пользу Красной армии. В день очной ставки — 15 июля — Сталин направил на Халхин-Гол специальную комиссию во главе с печально известным комиссаром Мехлисом для проверки причин неудач.

Сразу после очной ставки Ким «пропал» — в его следственном деле нет никаких записей вплоть до 21 марта 1940 года. В ходатайстве перед прокурором о продлении сроков следствия есть пояснение: «…следственное производство по делу № 1626 по обвинению Ким P. Н., согласно приказания Народного комиссара внутренних дел Союза ССР — комиссара безопасности I ранга — тов. Берия, было приостановлено, а Ким был использован для выполнения спецзадания»[365]. Что это значит? Неизвестно. Учитывая, как и с кем работал Ким, любой опытный японовед, поразмыслив, может вспомнить о «феномене Онода». Онода — это тот самый японский офицер, выпускник разведшколы в Накано, специалист по партизанской войне, который, будучи заброшен в джунгли Филиппин в январе 1945 года, а затем, прекрасно зная о том, что война кончилась, вел боевые действия (сначала в составе группы, затем один) против американской армии и филиппинской полиции до весны 1974 года. Извлечь упорного диверсанта из джунглей сумел только его командир, по счастью, выживший в боях и прибывший на остров Лубанг, чтобы приказать младшему лейтенанту Онода сдаться. Для нас здесь исключительно важна та черта японской психологии, особенно психологии военных, самураев, о которой обычные люди либо никогда не задумываются, либо забывают. Солдат, обреченный вести боевые действия в окружении, один, получивший приказ не сдаваться, будет повиноваться только тому, кто этот приказ отдал. Если же командир, отдавший приказ, погибнет, остановить такого солдата может только смерть. Японские офицеры, завербованные Романом Кимом, стали против собственной воли его солдатами, ведущими тайную войну со своей родиной. Нравилось им это или нет, но естественный для них кодекс чести должен был заставлять их подчиняться тому человеку, который их вербовал, кто ими руководил. Если мы когда-нибудь узнаем, что время от времени Романа Николаевича Кима вывозили из тюрьмы НКВД на встречу с его японскими агентами или даже отпускали за границу, чтобы он там руководил ими, не стоит этому удивляться: «феномен Онода» вполне закономерно должен был сработать, хотя сам Онода в то время еще только готовился к своей тридцатилетней войне. Конечно, версия малоправдоподобная, но когда мы имеем дело с Кимом…

С агентами встречался Роман Николаевич или нет, логично будет предположить, что по возвращении его ждало если не освобождение, то, во всяком случае, какое-то ослабление режима и хотя бы надежда на скорую свободу (кстати, свидетельствовавшего против него М. Е. Добисова-Долина за это время успели расстрелять). Но на Лубянке работает своя логика. Пока не велись допросы, а возможно, и самого Кима не было в Москве, педантичный сержант госбезопасности Дарбеев свел воедино все показания против Кима, данные за эти годы, и собрал дополнительные материалы по его делу. В частности, поступили копии метрики из Владивостока, подтверждающие, что Роман Ким — кореец, родившийся там в 1899 году (о спорности этой версии чекистам, разумеется, известно не было). «Кроме того, в распоряжение следствия поступил ряд показаний арестованных, изобличающих Ким P. Н. в шпионской деятельности»[366].

К числу последних относились в том числе обширные комментарии И. И. Брауна-Домбровского, данные им на допросе 31 июля. Потомок польских дворян, обвинявшийся в шпионаже в пользу Японии, был знаком с Кимом с 1916 года, когда участвовал в качестве автора в издававшемся Кимом рукописном гимназическом журнале «Бродячий кот». Потом они вместе учились в Восточном институте, вместе работали журналистами в Гражданскую войну. Браун-Домбровский ушел с колчаковцами в Харбин, откуда приехал в 1935 году — якобы по заданию резидента японской разведки в Харбине Фукуи с целью установления связи с Кимом. Встретились старые знакомые только в октябре 1936 года, и, судя по показаниям Брауна, Роман Николаевич немедленно завербовал его для «освещения деятельности харбинцев», передав на связь сначала Александру Гузовскому, а затем Михаилу Миронову. Теперь, конечно, оказывалось, что всё было не так и Браун был лишь курьером от Фукуи к Киму, а от того к другому «японскому шпиону» — Василию Крылову[367].

К окончанию выполнения Романом Николаевичем спецзадания Гузовский и новый начальник контрразведки ГУГБ Трофим Корниенко подготовили документы об изменении обвинения Киму со статьи 58, пункт 6 на статью 58, пункт 1а, то есть на «измену родине». 9 апреля Романа Николаевича вызвали на допрос и предъявили постановление о переквалификации дела, но только уже не на пункт 1а, а на пункт 16. Разница между буквами — ровно одна жизнь. Если в первом случае можно было рассчитывать на долгий срок в лагерях, то пункт 16 предусматривал только одну меру наказания — расстрел. Ким расписался: «С материалами по делу полностью ознакомлен и добавить ничего нового не имею»[368]. Он устал. Много позже Роман Николаевич в письме другу, известному писателю приключенческого жанра Льву Славину напишет об этом, используя боксерскую терминологию: «Там я по счету девять всё-таки встал…», но тогда — 9 апреля 1940 года для Кима прозвучал еще только счет «восемь».

Обвинительное заключение гласило: «В шпионской деятельности изобличается показаниями Буланова, Гай, Николаева-Рамберг, Добисова-Долина, Чибисова, Клётного (в живых к тому времени оставался только Клётный. — А. К.). Подтверждено также показаниями Когая и Мартынова… Обвиняется в том, что, являясь агентом японской разведки, по ее заданиям внедрился в аппарат ОГПУ — НКВД и до момента ареста занимался активной разведывательной деятельностью в пользу Японии… Следственное дело направить в Главную Военную прокуратуру для рассмотрения Военной коллегией Верховного Суда СССР»[369].

Закрытое заседание Военной коллегии (ВКВС) состоялось 9 июля 1940 года на улице 25-го Октября, в печально известном доме 23, где выслушали свои приговоры, а затем были убиты (многие прямо здесь — в подвале) сотни генералов и офицеров. Председательствовал на заседании корпусной военный юрист Иван Осипович Матулевич (Матулявичус) — участник репрессий еще с 1920 года. Суд длился долго, и хотя судьи не слишком вникали в перипетии дела, необходимо заметить, что дело это они по крайней мере читали. Председательствующий суда спросил у подсудимого, помнит ли тот данные им на предварительном следствии показания, «…смутно, но помню, — ответил Ким и неожиданно пошел в наступление: — Всё это мои показания, но они не отвечают действительности. Я не мог иначе говорить. Так как мне сказали, что вся моя работа в органах НКВД скомпрометирована. Жена моя была арестована, я находился в таком состоянии, что не мог спать. Следствие производилось с уклоном обвинения. Всё это и заставило меня давать фантастические показания… Всё это фантазия, написанная мною при содействии следователя Верховина, который дал мне специальные вопросы, а в соответствии с последними я и давал такие показания.

— Заявление на имя бывшего заместителя наркома внутренних дел вы писали?

— Да, писал… Что шпион и предатель… Меня заставили написать.

— К вам применяли физические методы воздействия?

— Нет»[370].

Разбирая биографию подсудимого, судья дошел до эпизода с приемом Кима на службу в ОГПУ:

«— В органы ОГПУ я поступил по предложению Богданова, моего товарища по университету. Сам же я никогда бы на эту работу не пошел.

— А разве он вас силой затянул на эту работу?

— Нет, не силой, но мне польстило его обращение ко мне. Он сказал, что они доверяют мне как хорошему и преданному работнику и так далее. После этого я согласился работать в ОГПУ».

Когда же речь зашла о возможной вербовке уже японцами, Ким внезапно сдал позиции. Как будто устал, выдохся. Ему просто нечего было сказать.

«— [Японцы] о шпионаже со мной тогда не разговаривали. Да и кроме того, японская разведка такими простыми методами не вербует. Нужны ведь данные, за которые они могли бы ухватиться.

— А разве не было таких данных? Дом вашего отца, как вы показали на предварительном следствии, представлял собой своеобразный салон, который привлекал к себе иностранцев. Покровительство вам [со стороны] Ватанабэ, учеба в Японии и так далее… Разве это не данные для японцев?

Подсудимый молчит»[371].

Допрос продолжается.

«— Сасаки Сэйго вы знали?

— Знал. Он работал 2-м секретарем японского посольства в Москве.

— Сасаки был полковником японской армии?

— Нет.

— А зачем же вы на предварительном следствии написали, что Сасаки — полковник?

— Сасаки был назван полковником следователем, но не мною.

— А Комацубара вы знаете?

— Знаю. Его я видел на парадах, и, кроме того, он был моим объектом наблюдения.

— Встречи вы имели с Комацубара?

— Никогда, хотя на предварительном следствии и показал, что имел с ним две встречи. Шпионажем в пользу Японии я никогда не занимался. Я был честным работником»[372].

На остальные вопросы Роман Ким отвечать отказался, заявив, что скажет всё в последнем слове. Вот оно:

«Граждане судьи. Я прошу обратить внимание на следующие обстоятельства. В обвинительном заключении указано, что я был арестован 2 апреля 1937 года по подозрению в шпионаже в пользу Японии. Это говорит за то, что в органах НКВД в момент моего ареста не было материалов, изобличающих меня в шпионской деятельности.

Буланов, Гай и Николаев — это мои бывшие непосредственные начальники, с которыми я был связан по службе. Они, давая показания о моей шпионской деятельности, ссылаются на третьих лиц. Как же получается: мои непосредственные начальники узнают о том, что я являюсь шпионом, но почему-то никто из них не устанавливает связи со мною, как с японским шпионом.

Николаев обвиняет меня в том, что я не уничтожал японских разведок (так в документе. — А. К.). Это неправда. Я производил аресты японских разведчиков только с поличным. Мною было завербовано несколько японцев для секретной работы в пользу советской разведки. Я работал только хорошо.

Если бы я плохо работал, то меня в данное время не привлекли бы к работе в органах НКВД. Ведь с 1937 года по сегодняшний день я работаю на той же работе, что и до моего ареста, только лишь разница в том, что меня не отпускают ночевать домой.

Свои показания, данные на предварительном следствии, о моей, якобы шпионской, работе, я категорически отрицаю.

По каким причинам я дал ложные показания, я уже сказал в начале судебного следствия.

Все японцы, с которыми я якобы имел связи по шпионской деятельности, мною же скомпрометированы, и они в данное время, благодаря моей только работе, находятся в руках НКВД.

В тюрьме я нахожусь уже 39 месяцев. Здоровье мое подорвано. Такой ценности, какую я приносил ранее, я уже не представляю. Если вы, граждане судьи, сочтете показания врагов народа более вескими, чем моя 14-летняя служба в органах ОГПУ — НКВД, то прошу только одно: расстрелять меня, так как японским шпионом я жить не хочу, ибо таковым я никогда не был»[373].

В 15 часов 20 минут вернувшиеся после почти часового заседания судьи вынесли вердикт «бывшему сотруднику для особых поручений 3-го отдела ГУГБ НКВД СССР Ким P. Н. (он же Ким Кирьон)». Его зачитал председательствующий Матулевич: «Именем Союза Советских Социалистических Республик… Судебным следствием установлено, что подсудимый с 1922 года был завербован для шпионской работы на территории Советского Союза… Систематически по день своего ареста передавал японской разведке совершенно секретные сведения, составляющие государственную тайну… Таким образом совершил преступление, предусмотренное ст. 58–1а УК РСФСР… Подвергнуть тюремному заключению сроком на двадцать лет с поражением в политических правах на пять лет, с конфискацией всего лично ему принадлежащего имущества. Срок исчислять со 2 апреля 1937 года. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит». Роман Ким снова выжил.

Выжил, чтобы начать новую жизнь, но, конечно, совсем не ту, о которой просил в последнем слове. Он получил клеймо японского шпиона и избежал расстрела. Казалось бы, Роман Николаевич должен был умереть, покончить с собой от позора и сделать это более удачно, чем в случае с очками, но тяга к жизни — к любой жизни — обычно бывает сильнее слов. Ему хотелось вдохнуть воздуха свободы, но, когда оказалось, что можно вздохнуть и дышать (не один — последний раз, а много) воздухом даже тюрьмы, он, как обычный, нормальный человек, согласился и на это. Началась его новая жизнь — всё еще тюремная, но уже другая, и не такая страшная, какая могла бы оказаться, попади он действительно в наши сибирские лагеря…

Арестованный в 1939 году в Ленинграде профессор Николай Иосифович Конрад, после 1940 года как раз переведенный из лагеря, где работал сначала на лесоповале, а затем банщиком, в Москву, во внутреннюю тюрьму НКВД, вспоминал, что сидел «в камере на Лубянке в чистом, отапливаемом помещении. Слышал, как за стенкой нескончаемо трещала машинка. Позднее выяснилось, что соседом был другой японовед, романтик, человек-легенда — Роман Ким. Вообще же существование на Лубянке было какой-то фантасмагорией: Конрад рассказывал, как однажды ему принесли землянику, и он в шутку заметил, что землянику едят с сахаром. Его замечание было воспринято всерьез, и тут же в камеру был доставлен сахар…»[374].

Роман Николаевич никогда не вспоминал о тюремной землянике (Конрад еще и о паркетных полах в камерах упомянул), да и вообще информация о годах, прожитых им после оглашения приговора, крайне скудна и, как обычно, невероятно противоречива. Кимура Хироси в известной статье писал о том, что Ким рассказывал ему, как после участия в гражданской войне в Испании (!), сидел в лагере в Северной Африке, а его любимая жена Люба верно ждала его дома[375]. Однако кроме собственных слов Кима нет ни одного не то что подтверждения, нет ни одного упоминания о том, что он в середине 1930-х годов выезжал в Испанию (хотя, как обычно, это не значит, что можно со стопроцентной уверенностью говорить о том, что Роман Ким в Испании не был). «Верная жена Люба» — весьма странная мистификация японского журналиста, который должен был знать, что женой Кима с 1928 года и по крайней мере до середины 1940-х годов была Мариам Самойловна Цын, а не Любовь Александровна Шнейдер. Наконец, утверждение о северной Африке столь невероятно, что сам же Кимура его раскритиковывает, приходя к выводу, что Ким сидел в лагере в Северной России — в Магадане. Более того, Кимура тут же нашел человека, который сидел вместе с Кимом на Колыме, но отказался назвать его имя, и теперь мы потеряли его навсегда. И всё же Кимура был свято уверен, что Роман Ким провел тюремные годы именно там — на Колыме.

Достоверно известно, что Роман Николаевич в годы заключения стал основным автором секретного учебного пособия «Борьба с японским шпионажем»[376] и работал еще над одним пособием — для контрразведчиков по чтению японской скорописи. Японские ученые, изучавшие биографию его супруги — М. С. Цын, уверены, что разговорник японского языка для Красной армии, вышедший в то время под ее именем, на самом деле принадлежит перу Романа Николаевича[377].

Очевидно, что преемник Кима в японском отделении Александр Гузовский не просто так старался спасти Романа Николаевича от смерти — ему позарез был нужен толковый сотрудник, и он такого, точнее, лучшего, о каком мог только мечтать, сотрудника получил. Да еще на круглосуточный режим работы — ведь его можно было не отпускать ночевать домой. Уровень Кима осознавал не только Гузовский. И. В. Просветов приводит в своей книге следующее высказывание о Киме одного из его коллег: «Берия ценил Кима как специалиста по Японии, и материалы, им подготовленные, использовал постоянно. Роман Николаевич работал в тюрьме день и ночь, ему создали условия. Занимался, в том числе, переводами шифротелеграмм, благо у нас были японские коды»[378]. Это стыкуется и с упоминанием Конрада о непрерывно работающей печатной машинке, и с резолюцией наркома иностранных дел В. М. Молотова на пятистраничной справке НКВД на нового посла Японии в Москве Татэкава Ёсицугу: «Справка лучше нашей. Видите, опять НКВД оказался выше НКИД в информационном плане по вопросу работы НКИД…»[379]

Как обычно, никто не упоминает в открытых документах именно Романа Кима — его имя вспоминали только на допросах, но опять всё указывает на него: японоведа с Лубянки, пользующегося особым доверием Берии и, несомненно, спасенного от расстрела при его участии. Конечно, предполагать, что речь здесь идет о Романе Николаевиче, — это некоторая вольность, допуск, но допуск вполне обоснованный и необходимый. Его агенты и агентессы (Джоконда, Тубероза, О-39, Андерсен) продолжали успешно работать и давать ценную информацию и после ареста своего куратора — это отмечено в официальных документах НКВД[380]. Информация из посольства страны — потенциального противника, включая шифротелеграммы о стратегических планах, особенно накануне и в ходе войны, имеет особо ценный стратегический характер, и это именно ее в эти горячие дни поставляли на Лубянку и в Кремль агенты Кима. Всё это подтверждает короткое утверждение генерала Судоплатова о том, что к началу войны НКВД подошел с не менее мощными позициями в отношении Японии, чем 4-е управление Генерального штаба РККА (бывший Разведупр), располагавшее в Токио группой Рамзая — Рихарда Зорге.

Примеры перехваченных шифрограмм приведены в первом томе сборника документов «Органы государственной безопасности СССР в Великой Отечественной войне». Вот информация от японского консула в Кёнигсберге, переданная послу Японии в Москве: «В здешних военных кругах считают, что в настоящее время в Восточной Пруссии сконцентрированы крупные военные силы… и что в июне германо-советские отношения должны будут как-то определиться» (9 мая 1941 года); «В Мемельском порту, точно так же и в порту Пиллау, стоит большое количество военных транспортов… Сейчас в этом районе происходит концентрация войск… Военные перевозки по линии Познань — Варшава проходят более оживленно… Всё это наводит на мысль о начале войны (31 мая 1941 года); «5 июня через Кёнигсберг прошли в восточном направлении две дивизии легких танков, а 7 июня — несколько мотомехдивизий. Перевозки по железным дорогам по-прежнему проходят оживленно… К здешнему военному штабу дополнительно прикомандировано из Берлина 25 офицеров Генштаба» (10 июня 1941 года).

От посла Японии в Москве посланнику Японии в Софии: «Усиленно циркулирующие слухи о том, что Германия нападет на Советский Союз, а в особенности информация, поступающая из Германии, Венгрии, Румынии и Болгарии, заставляют думать, что приблизился момент этого выступления…» (9 июня 1941 года). От посла в Финляндии послу в Москве: «Недавно стала проводиться вновь фактическая всеобщая мобилизация… Молодежь в секретном порядке вступает в германскую армию и, по-видимому, мечтая о проведении карательной войны против Советского Союза, надеется на возвращение утерянных территорий» (18 июня 1941 года). От посла в Бухаресте послу в Москве: «Германский посланник сказал мне доверительно следующее: “Обстановка вошла в решающую фазу развития. Германия полностью завершила подготовку от Северной Финляндии и до южной части Черного моря и уверена в молниеносной победе…”»[381](20 июня 1941 года) — за сутки до начала войны…

И всё же самый ответственный момент для советской контрразведки, действующей на японском направлении, наступил осенью 1941 года. 15–16 октября немецкие войска вырвались на оперативный простор на подступах к Москве. Падение столицы казалось неизбежным. В городе началась паника — такая, что захлебнулась начатая массовая эвакуация важнейших учреждений. Оперативный архив НКВД уехал в Омск, основные управления, включая контрразведку, — в Куйбышев. Туда же отправились и иностранные посольства, в том числе и японское. Заключенный внутренней тюрьмы Роман Николаевич Ким вместе с другими «спецзэка» отправился на Волгу — в Куйбышевский СИЗО областного управления НКВД. В самые критические моменты Битвы под Москвой секретная информация из посольства продолжала поступать в НКВД без перебоев. В том числе та судьбоносная информация, которая помогла Сталину и Ставке Верховного главнокомандования принять историческое решение о переброске дивизий с Дальнего Востока под Москву. Несмотря на то что, с одной стороны, генерал Судоплатов был прав, когда писал о том, что других дивизий взять было просто негде, четкое понимание безопасности дальневосточных границ было важным фактором в принятии судьбоносного решения. Причем появились эти подтверждающие факторы в самый последний момент.

Четырнадцатого сентября, за месяц до краха группы Зорге, советский резидент в Токио передавал в Москву, что «нападение Японии возможно лишь в случае крупномасштабной отправки войск с советского Дальнего Востока». 20 сентября резидентура НКВД в Шанхае доложила, что «военные руководители Японии считают вопрос войны с СССР решенным и ждут удобного случая»[382]. «Удобный случай» — это и есть массовая отправка войск с японских границ. Значит, забрать их оттуда — спровоцировать войну с Японией и, возможно, не выиграть сражение за Москву? Патовая ситуация разрешилась лишь два месяца спустя, когда немецкие войска основательно завязли в Советском Союзе. Нам до сих пор неизвестны все расшифрованные и переведенные чекистами-японоведами (читай — Романом Кимом) шифротелеграммы, имеющие отношение к этому вопросу, но вот что об одной из них вспоминал П. А. Судоплатов: «…наша дешифровальная служба перехватила и расшифровала 27 ноября 1941 года телеграмму японского МИД от 24 ноября 1941 года посольству Японии в Берлине, в которой, по существу, сообщалось о скором начале военных действий [на Тихоокеанском театре]. Перехват этой телеграммы был доложен Берии из Куйбышева, по-моему, немедленно»[383].

Решение, принятое Ставкой по результатам этого перехвата, было грандиозным по своему стратегическому масштабу. Сначала тринадцать, затем еще две, а позже еще десять дивизий, срочно переброшенные под Москву, решили судьбу грандиозного сражения, судьбу советской столицы и оказали серьезное влияние на весь ход Второй мировой войны. Человек, который сделал для этого всё, что мог, сидел в это время в камере куйбышевской тюрьмы.

В 1942 году у Романа Кима прибавилось работы по расшифровке и переводу японских секретных сообщений. Дешифровальная служба Главного разведывательного управления Генерального штаба РККА (бывшее 4-е управление или Разведупр) перешла в ведение НКВД. Нам известны лишь некоторые детали успешных результатов совместных усилий дешифровщиков армии и госбезопасности на японском направлении в военные годы. Это данные о мобилизации в Германии, переданные в феврале 1943 года японским военным атташе в Берлине в Токио, но попавшие в Москву, расшифрованная стратегическая информация о переговорах японского посла в Берлине с министром иностранных дел Германии Риббентропом относительно вступления Японии в войну против СССР, шифротелеграмма из Берлина в Токио от августа 1944 года о военном производстве Германии и многое другое — чрезвычайной секретности сведения, оказавшие непосредственное влияние на ход войны[384].

В середине 1943 года, когда стало ясно, что фронт уже никогда больше не подойдет к Москве, иностранные посольства и государственные учреждения стали возвращаться из эвакуации. Вероятно, в это время вернулся в свою «привычную тюрьму» и Роман Николаевич. Работа продолжалась, но отношение к ней и к самому «сидельцу» снова изменилось. Благодаря достигнутым успехам Роман Николаевич получил некоторые поблажки в режиме, а самое главное, сумел вытащить из лагеря жену — Мариам Цын, а затем и вовсе добиться ее освобождения. В это же время Кремль начал задумываться о возможном продолжении войны после поражения гитлеровской Германии. Япония начала сдавать завоеванные на Тихоокеанском театре военных действий позиции американцам, а видеть США в качестве хозяина Азии Сталину хотелось меньше всего. Когда же советские войска вошли на территорию Западной Европы, раздумья превратились в планы. В феврале 1945 года на Ялтинской конференции глав воюющих против Гитлера держав было закреплено решение о вступлении Советского Союза в войну против Японии после падения Берлина. Большая операция требовала серьезной подготовки, в том числе по линии разведки и контрразведки. Понадобились японисты. По некоторым сведениям, именно в это время был развернут набор курсантов в разведывательную школу НКВД, где их обучали японскому языку[385]. Кто обучал? Приходится только догадываться.

Сам Роман Ким не раз потом говорил, что он закончил Великую Отечественную войну в Берлине, но у нас нет ни единого тому подтверждения, и, скорее всего, это еще одна из многочисленных исторических мистификаций нашего героя. А вот с войной советско-японской сомневаться не приходится. Путь на нее был непрост. Если следовать аналогии с 1939 годом, можно предположить, что летом 1945 года с Кимом снова встречался кто-то из его начальства и дал ему ценные указания. Будучи в курсе, в силу специфики своей работы, самых секретных планов относительно Японии, Роман Николаевич должен был понимать, чем это вызвано: новая война не за горами. Когда это случится, его знания, опыт, квалификация станут еще более востребованными, а значит, это следующий шаг. Теперь — к свободе. Причем понял он это очень рано, еще в январе 1945 года, прислав (из тюрьмы?!) свое фото первой жене Зое с подписью «…от воскресшего Ромы».

Первого августа 1945 года, когда советские войска занимали позиции для нападения на Квантунскую армию в Маньчжурии, Роман Ким написал заявление о пересмотре своего дела. 3 августа начальник 4-го отделения 7-го отдела 2-го управления НКГБ СССР Краснянский доложил руководству результаты изучения всех имевшихся в госбезопасности материалов, имевших отношение к Киму: «До настоящего времени не выявлено ни одного документа из числа добытых Кимом, подлинность которого вызывала бы сомнение. То же самое можно сказать о документах, относящихся к ведению 5 управления НКГБ, в изъятии которых участвовал Ким… Принимая во внимание, что обвинение Кима в шпионаже опровергается оценкой добытых им лично материалов… и что с сентября 1937 года и до настоящего времени Ким используется органами НКГБ СССР на специальной работе, которая оценивается также весьма положительно, — полагал бы: архивное следственное дело внести на рассмотрение Верховного суда СССР на предмет пересмотра приговора…»[386]

Когда 22 августа заместитель наркома безопасности Богдан Кобулов утвердил рапорт Краснянского, международная обстановка изменилась уже в корне. США провели атомную бомбардировку японских городов Хиросимы и Нагасаки — это станет позже для Кима-писателя важным творческим стимулом. 9 августа — в день гибели Нагасаки советские войска перешли границу в Маньчжурии, на Сахалине и Курильских островах, начав свою войну против Японии. 15 августа император Сёва (Хирохито) — тот самый, чьим учителем этики и своеобразным «сватом» был когда-то Сугиура Дзюго, впервые в истории обратился к нации по радио и объявил о полной и безоговорочной капитуляции Японии перед союзниками. И хотя боевые действия в Маньчжурии продолжались еще две недели, в Советский Союз уже колоннами потекли сотни тысяч японских пленных, среди которых были и мобилизованные солдаты, и военные преступники, и профессиональные разведчики.

Более шестисот тысяч пленных, конечно, не говорили по-русски, а могли бы рассказать много интересного. На Дальнем Востоке срочно требовались переводчики — те самые, которых сталинские репрессии свели в расстрельные рвы еще перед войной… Новых переводчиков набирали из харбинской молодежи. Дети наших эмигрантов, оставшихся жить в этом маньчжурском городе, с 1935 года в обязательном порядке учили японский язык. Многие были настоящими патриотами своей родины, которую никогда не видели и жаждали отдать ей свои знания и силы (по традиции часть из них после выполнения миссии в лагерях военнопленных сядет в лагеря напротив — для политзаключенных). Но требовались и другие переводчики — для работы с деликатными документами разведки и контрразведки Квантунской армии, в случае утечки которых переводчик понимал бы цену расплаты, а главное — для вербовочной работы среди тех, кто потом вернется в Японию и станет агентом-нелегалом советской разведки. Имена этих переводчиков неизвестны, за исключением, пожалуй, одного — Юрия Растворова. Историк спецслужб А. А. Кириченко писал о нем: «Молодого способного разведчика включили в состав сверхсекретной комиссии, в задачу которой входил подбор агентов в лагерях военнопленных для создания в Японии “пятой колонны”. Работал он успешно. Да иначе и быть не могло. Интеллигентный, симпатичный, прекрасно знающий японский язык и японские обычаи, Растворов выгодно отличался от грубого лагерного начальства. Измученные лагерной жизнью пленники тянулись к нему — только выбирай подходящих. А контингент военнопленных подобрался отменный. Одних генералов 180 человек. Кроме того, в Маньчжурии попали в плен немало родственников высокопоставленных госчиновников и влиятельных в Японии фамилий. Они были достаточно привлекательны как возможные источники информации на перспективу…»[387]Не в этой ли сверхсекретной миссии, работавшей с почти двумя сотнями японских генералов, нашлось место для интеллигентного, «знающего японский язык и японские обычаи» выпускника колледжа Кэйо? Неизвестно.

Точно известно лишь, что Роман Ким покинул свое узилище на Лубянке: «был послан на специальную работу по военной линии на Дальний Восток (военный переводчик на Дальневосточном фронте)»[388]. Как долго и где именно он находился — неизвестно. Но среди сотен просмотренных архивных материалов по переводу допросов японских военнопленных — ни одной знакомой подписи: «Р. Ким». Почему? Использовал псевдоним, которого мы не знаем? Или, может быть, всё-таки работал в составе той самой «генеральской» спецмиссии по вербовке, а потому документы, подписанные Романом Николаевичем, хранятся совсем в другом архиве и не станут доступными еще много лет? Скорее всего, так. Позже мы узнаем, что в этом предположении скрывается ответ на еще один важный вопрос, а пока…

Пока в Сибирь стекались колонны пленных, в Москве происходили необыкновенные события. 28 августа заместитель председателя Верховного суда СССР Василий Ульрих — один из отъявленных сталинских палачей, на чьих руках кровь тысяч людей, опротестовал приговор Киму, вынесенный в 1940 году Военной коллегией Верховного суда. Ульрих и был председателем ВКВС, то есть он опротестовал приговор, который сам же и вынес, — особенности советской бюрократии идеально подходили для того, чтобы выполнить решение, принятое единолично на самом верху. 10 сентября 1945 года, через неделю после окончания Второй мировой войны и подписания акта о капитуляции Японии на борту американского линкора «Миссури» в Токийском заливе, Военная коллегия постановила направить дело «на новое рассмотрение в стадии предварительного следствия». 26 сентября началось новое следствие по делу Кима, которое на этот раз вел лично начальник следственной части по особо важным делам НКГБ СССР Лев Влодзимирский[389].

Снова допросы. Первый — в ночь на 31 октября 1945 года. Но предварительно — третья в истории Кима неофициальная беседа с человеком, который подсказывает, что надо делать, чтобы выйти на свободу. На этот раз генерал-лейтенант Влодзимирский вызвал Романа Николаевича на беседу, объяснив ему, что единственный путь на свободу — сознаться в другом, не таком серьезном преступлении, чтобы вновь переквалифицировать дело. Лучше всего, если на какую-нибудь бытовую статью, чтобы отсиженные восемь лет в идеале поглотили новое наказание[390].

В деле Кима «образца» 1937 года такая статья была. Его уже обвиняли в том, что агенты «коновода» вынуждены были делиться с сотрудниками японского отделения полученными в подарок от японцев вещами. В 1940 году, во время продолжения следствия, Ким подтвердил, что агенты брали и вещи, и строжайше запрещенную в СССР иностранную валюту, причем как можно больше, чтобы не вызывать у японцев сомнений в своем корыстном интересе в общении с ними. По распоряжению начальника Особого отдела Гая вещи оприходовались в отделе — «чтобы агенты не торговали и не попались за контрабанду по линии ГУПВО» (Главного управления пограничной и внутренней охраны НКВД). После оприходования часть имущества возвращалась агентам как вознаграждение за работу. Часть — по списку, который составлял Николаев-Рамберг, распределялась среди сотрудников Особого отдела. «Увидев эту ярмарку, я не удержался от соблазна», — рассказывал известный франт Роман Ким. Сам он получил два отреза на платье, дамский плащ, туфли, пальто, джемперы, чулки, грампластинки[391].

Со временем случилось то, что в таких случаях происходит всегда: вполне бескорыстная инициатива выродилась в то, что позже стало хорошо известно всем советским людям: начальствующий состав ОГПУ начал давать агентам заказы. Не крупные, но приятные в обществе дефицита мелочи: Николаеву-Рамбергу — сигареты и виски, которые доставал агент Тверской — тот самый, что осуществлял операцию по дезинформации военных атташе; секретарю Особого отдела Богуславскому — дамские вещи, начальнику 7-го отделения Соколову — заграничные блокноты и записные книжки[392]. Всё это Ким подтвердил Влодзимирскому:

«— Находившаяся у меня на связи агентура НКВД использовалась для дезинформации японцев и получала от них подарки в виде носильных вещей, фотоаппаратуры и так далее. Гай и Николаев-Рамберг приказали сдавать эти вещи. Эти операции переросли разумные нормы, и начались прямые злоупотребления. Я начал поручать агентуре требовать, чтобы японцы выписывали из-за границы в виде подарков те или иные вещи, нужные отдельным сотрудникам НКВД и их женам… Признаю, что я совершил служебное преступление»[393].

Чекистская фарцовка не привлекла особого внимания следователей в 1937 и 1940 годах, ведь тогда речь шла об измене родине. То же самое произошло с показаниями Валентины Гирбусовой и Ольги Потехиной. На этот раз понадобилось всё, и генерал Влодзимирский обвинил заключенного Кима в полном моральном разложении: «Понуждал к сожительству женскую агентуру». Это и другие обвинения были предъявлены Роману Николаевичу 5 ноября 1945 года: «Произведенным дополнительным расследованием достаточных улик для обвинения Кима P. Н. в совершении преступлений, предусмотренных ст. 58 п. 1а УК РСФСР, не добыто. Одновременно установлено: систематически из корыстных соображений присваивал лично и участвовал в разбазаривании вещей, получаемых секретными сотрудниками НКВД от разрабатываемых японцев… Обвинение по ст. 58 п. 1а за недостаточностью улик снять… Привлечь в качестве обвиняемого по ст. 193 п. 17а»[394]. Уже 17 ноября 1945 года Особое совещание при НКВД СССР, которое обычно только отправляло людей в расстрельные рвы и лагеря, постановило: «Ким Романа Николаевича за злоупотребление служебным положением лишить свободы сроком на восемь лет, девять месяцев, считая срок с 2 апреля 1937 г.»[395].

В год двух побед Роман Николаевич Ким одержал свою — наверное, самую важную победу в жизни. 29 декабря 1945 года он вышел на улицу Дзержинского из здания, где, за небольшим исключением, провел восемь лет страшной борьбы и страшного одиночества. Возможно, в руках у него был кожаный портфель с выцарапанным на дне и уже почти затертым автографом «Ким Саори». В кармане — это точно, лежал ордер на однокоечный номер в гостинице «Люкс» на улице Горького, 10, где еще до войны жили разведчики и коминтерновцы, японские режиссеры и преподаватели. Настало время начинать очередную новую жизнь.

Пятнадцатого мая 1946 года Ким получил, наверное, самую дорогую, во всяком случае, точно — самую выстраданную государственную награду. Министерство государственной безопасности СССР, в которое трансформировали НКВД и НКГБ, наградило его медалью «За победу над Японией». Ее ввели вскоре после подписания акта о капитуляции — 30 сентября 1945 года, и награждения были массовыми. Всего медаль получили около 1 миллиона 800 тысяч человек, причем были случаи, когда медаль вручалась дважды и даже трижды! В удостоверении к медали было написано так: «За участие в боевых действиях против японских империалистов». Участвовал ли Роман Ким в боях против Японии? Как ни банально это прозвучит, не все бои ведутся на фронте, и его медаль весила намного больше, чем другие награды. Ее вес равнялся весу не врученных ему орденов, блеску неполученных воинских званий, «Золотой Звезде» повешенного японцами Рихарда Зорге, и самое главное — она «потянула» на восемь лет одиночества в тюремных камерах.