Глава 7 А БЫЛ ЛИ ШТИРЛИЦ?

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Ночью, когда положено спать,

Зорки глаза у нас,

Решимости мы полны.

Ночь. Красное знамя. Розы.

Властителей черная ночь застилает

Наш красный цвет.

Глаза войны…

Цубои Сигэдзи[109]

Знавший Кима писатель Лев Славин говорил о нем: «…в Романе Киме советский мальчишка схватился с выучеником европеизированного японского колледжа. Схватился и победил»[110]. Люди возраста Романа Кима оказывались на самом острие атаки, конфликтуя со старой властью, с новой, друг с другом. Ходили слухи, что во время Гражданской войны у Романа Кима не сложились отношения с Александром Фадеевым, который тоже учился во Владивостоке, что-то произошло между ними в молодости, о чем осторожный Ким не любил рассказывать. Вот и Кимура Хироси в своей статье писал: «У писателя Фадеева, застрелившегося из пистолета в 1956 г., в первом издании дебютного романа “Разгром” было такое предложение: “Студент Ким написал на доске ‘Ура забастовке’”, и это было про “нашего” Кима. Но потом у них испортились отношения, и Фадеев это предложение удалил. Я сам не видел этого первого издания и не знаю, правда это или нет». Однако Кимура, судя по всему, спутал «Разгром» с другим романом Фадеева — «Последний из Удэге». В нем действительно есть такие строки: «…Пока шло собрание, сын корейского купца Пашка Ким, лучший в классе карикатурист, мелом изобразил на доске манифестацию учащихся с плакатом: “Долой тиранию педагогов и варваров-родителей!”». Но если речь идет именно об этом фрагменте, то упоминание «нашего» Кима весьма и весьма сомнительно, хотя у подруги детских лет Фадеева А. Колесниковой есть мимолетное упоминание о некоем «Ромочке Киме» из их компании[111]. Фадеев был моложе Кима на два года, учился в другом владивостокском учебном заведении — Коммерческом училище с 1912 по 1918 год, и, если верить официальной биографии Романа Николаевича, они нигде не должны были пересекаться настолько плотно, чтобы близко познакомиться и что-то не поделить. Представить же, что Роман Ким — сын корейца из сословия янбан, воспитанный в строгих конфуцианских традициях безмерного почитания родителей, вернувшийся по первому слову отца из Японии, где оставил все свои мечты, любовь и перспективы, напишет «долой тиранию варваров-родителей», тоже невозможно. Да и на «почерк» сотрудника военно-статистического отдела Романа Николаевича Кима такая выходка не походит. Если и была у бывшего японского студента, ранее симпатизировавшего кадетам, какая-то тяга к внутрироссийской политической борьбе, то выражалась она не так, да и появилась явно не тогда, как это описано у Кимура.

Как выходца из кругов антияпонского подполья, Романа изначально должны были беспокоить не отношения красных и белых и тем более не конфликты между преподавателями и учениками, а оккупация Приморья японскими войсками. В свою очередь, служба в японском информационном агентстве «Тохо» сделала Кима обладателем ценной военной информации, но путь к заветной должности оказался непрост и сопряжен со смертельным риском.

В 1958 году, уже будучи известным советским писателем, Роман Николаевич отправил письмо соболезнования в Токио, на адрес созданной бывшим журналистом Отакэ Хирокити книготорговой фирмы «Наука», существующей по сей день и специализирующейся на русскоязычной литературе. Поводом стала смерть Отакэ, и Ким подробно рассказал историю своего знакомства с этим человеком. Еще четверть века спустя Кимура процитировал письмо в своей статье: «Было это где-то в начале апреля 1920 г. Тогда в г. Никольске открылся “Съезд депутатов трудящихся Советского Дальнего Востока”, и на нем присутствовали и иностранные журналисты. Я, тогда будучи 20-летним студентом Владивостокского университета, тоже был в рядах иностранного журналистского контингента как спецкор “Приморского телеграфного агентства”. Поезд, в котором ехали иностранные и русские газетные корреспонденты, был остановлен на маленькой станции. В него зашли японские военные полицейские и начали досмотр русских корреспондентов. Они нашли в моем чемодане мои заметки и плакаты, ругающие интервентов. Полицейский офицер объявил мне, что арестовывает меня как “корейца-бунтовщика”.

Солдаты взяли меня под руки и собирались вывести меня из вагона. В этот миг-то всё и случилось. Послышался спокойный голос, разорвавший напряженность и боязливое молчание вагона. “Это мой секретарь, японец. Оставьте его в вагоне, пожалуйста”. Сказал эти слова человек, с которым я познакомился в этом путешествии, японский газетный корреспондент Отакэ Хирокити. Пока нас вели в участок, Отакэ шепнул мне: “Единственный способ для тебя спастись — настаивать на том, что ты — японец. И ни в коем случае не робей”».

К этому письму Кимура Хироси добавляет свой комментарий: «О том времени я спрашивал лично г-на Кима, и он сказал, что познакомился с г-ном Отакэ за какой-то час до происшествия. Так родилась продлившаяся всю жизнь дружба между ним и г-ном Отакэ, которому он был обязан жизнью. А после окончания университета г-н Ким получил работу во владивостокском отделении агентства “Тохо”, открытом г-ном Отакэ»[112].

Судя по всему, в письме рассказывается о событиях 4–5 апреля 1920 года — так называемой второй японской оккупации. Собственно, и первая оккупация к тому времени не кончилась — Дальний Восток и значительная часть Забайкалья контролировались японской армией через гарнизоны, расквартированные в ключевых населенных пунктах, на станциях, транспортных узлах. Несмотря на то что экспедиционные корпуса других стран — Америки, Великобритании, Франции и даже Италии — приступили к отводу своих частей и подразделений с оккупированной территории, японская армия, наоборот, усилила режим безопасности. Это было вполне объяснимо. Японская разведка докладывала об усилении центрального большевистского правительства в Москве и о реорганизации прокоммунистически настроенных партизанских отрядов на самом Дальнем Востоке. Под руководством специалистов из Москвы в Приморье разрозненные прежде группы красных бойцов переформировали в девять дивизий и две отдельные бригады, объединенные в три армии, командовать которыми был назначен бывший прапорщик Сергей Лазо. Кроме того, и это являлось принципиально важным фактором для Токио, Приморье даже в условиях японской оккупации служило базой для подготовки корейских партизанских отрядов — около четырех тысяч штыков, которые действовали как на территории российского Дальнего Востока, так и в Корее, уже десять лет как официально ставшей японской колонией.

В Японии видели сложность ситуации в России, и общественное мнение азиатской империи не отличалось единодушием относительно продления сроков нахождения там экспедиционного корпуса. «Народная газета» — «Кокумин симбун» выражала мнение правительства: «Мировая война подарила Японии неожиданный подарок, нетронутую сокровищницу — Сибирь. Японцам не нужно иметь территориальные претензии на Циндао, южноазиатские острова — следует осваивать сибирскую сокровищницу. Тогда сама по себе будет решена демографическая проблема, продовольственный вопрос, проблема укрепления государственной силы. Сибирь освобождена от тяги России и уже вышла на арену мировых интересов. Присоединение к Японии — не в смысле вторжения, а в экономическом смысле — зависит от умения японцев»[113]. Сосед Сугиура Рюкити по Токио, публицист и будущий премьер-министр Исибаси Тандзан, опубликовал в журнале «Тоё кэйдзай симпо» свое авторитетное мнение: «Вполне возможно, что часть российского общества вообще не ведает, что творит. Но заметьте: эти люди живут в России, и уже только поэтому помимо их воли, без учета их мнения ничего в России сделать нельзя. У страны нет иного пути, кроме как попытаться изменить образ мысли некоторых своих жителей и исправить их образ действий. Но решать эти задачи должны не мы!»[114] Роман Ким о позиции информационного агентства, в котором работал, в автобиографии писал так: «“Тохо”… в противоположность штабу японских экспедиционных войск, стало вести кампанию за эвакуацию японовойск, и потому его бюллетени бойкотировались правой прессой (монархистской), и ОТАКЭ получал угрозы от японских военных и русских».

Противоречия в японском обществе относительно стратегии действий в России нарастали. Бои в Приморье продолжались, несмотря на существование формального перемирия между красными и японцами. 12–14 марта японские войска проиграли сражение за город Николаевск-на-Амуре партизанской бригаде Якова Тряпицына. Любимец красного героя Василия Блюхера, Тряпицын организовал массовый террор в городе, практически уничтожив его население. Погибла и почти вся японская колония, проживавшая в Николаевске, — 834 человека. «Николаевский инцидент» немедленно был использован японцами как повод для оккупации 22 апреля северной части Сахалина (освобожденной от японцев только в 1925 году) и для начала активных действий против партизан в самом Приморье. К первым числам апреля японские войска заняли господствующие высоты и важные в оперативно-тактическом отношении объекты во Владивостоке и его окрестностях. Предварительно город покинули американские войска.

Не исключено, что Роман Ким присутствовал при этом. Его короткая повесть «Тайна ультиматума», написанная в 1933 году (ее первое название — «Приморские комментаторы»), представляется сегодня одним из самых сильных и не оцененных по достоинству произведений. Документальная повесть, в которой нет места выдумке и которая только в силу неверного попадания в разряд «художественных произведений», «фикшн», как сейчас говорят, не используется в качестве ценнейшего исторического свидетельства очевидца тех событий. В повести дана почасовая хроника японского переворота, а главные герои выведены под своими собственными именами. Таким, например, являлся близкий знакомый профессора Спальвина, специалист по России, бывший офицер японского военного атташата в Санкт-Петербурге, полковник 2-го (разведывательного) отдела Генерального штаба японской армии Исомэ Рокуро, в том же 1920 году принявший «на ответственное хранение» 22 ящика с «золотом Колчака». Исомэ, кстати, приходился дядей японскому журналисту Ито Сюнкити, которого Ким не мог не знать. Русский антипод Исомэ — профессиональный разведчик-японовед Алексей Луцкий, который, с точки зрения японского офицера, выглядел так: «…он единственный из русских говорил по-японски, два битых часа беседовали о том, как ловят съедобных змей на юге Китая, о запрещенных приемах дзюдо, о том, как татуируются гейши, и о гомосексуализме в Европе и Азии. Луцкий, старый барсук, каждый раз, как только мы подводили разговор к ультиматуму, перепархивал на другие темы, так ничего и не сказал о том, что нас интересовало — отношение русских к ультиматуму. Мы выкурили по целой сигаре, стало тошнить, я даже оторвал аксельбант, а майор Югэ скрипнул зубами, мы встали и тепло попрощались с Луцким, и я твердо решил самолично пристрелить Луцкого, когда он попадет в наши руки». Алексея Луцкого расстреляли 5 апреля 1920 года — вместе с Сергеем Лазо и другим лидером большевистского подполья, двоюродным братом Фадеева, Всеволодом Сибирцевым. Это были те самые три человека, которых, по широко известной легенде, японцы сожгли в топке паровоза.

Ультиматум, о котором так не хотел беседовать Луцкий, был предъявлен Временному правительству Приморской земской управы (органу административного управления Приморья) 1 апреля 1920 года командующим японским экспедиционным корпусом генерал-лейтенантом Ои Сигэмото. В документе японцы потребовали «обеспечить японские войска квартирами, продовольствием, путями сообщения, признать все прежние сделки, заключенные между японским командованием и русскими властями, не стеснять свободы тех русских, которые обслуживают японское командование, прекратить всякие враждебные действия, от кого бы они ни исходили, угрожающие безопасности японских войск, а также миру и спокойствию в Корее и Маньчжурии… приложить все старания к безусловному обеспечению жизни, имущества и других прав японских подданных, проживающих в Дальневосточном крае»[115].

Переговоры по ультиматуму шли четыре дня, и японцы использовали это время для захвата ключевых позиций в городе и вокруг него. В ночь с 4 на 5 апреля после спровоцированных обстрелов своих же военнослужащих японские войска взяли власть во Владивостоке. То же самое произошло во всех городах Дальнего Востока вплоть до Хабаровска, где японская артиллерия открыла огонь по городским зданиям. Начался террор против большевиков и против люто ненавидимых японцами корейцев. Официальным оправданием этого стала антияпонская активность корейцев-эмигрантов, на протяжении многих лет тщательно фиксировавшаяся японской разведкой. Местная газета «Дальневосточное обозрение» писала тогда со ссылкой на японскую прессу, что «корейцы, проживающие в русских владениях, особенно в районе Никольск-Уссурийского, после русской революции начали усиленно развивать антияпонскую пропаганду путем распространения литературы, а также нападали на корейцев-японофилов, оскорбляли японские войска, а 4 апреля ночью, после открытия военных действий между русскими и японскими войсками, корейцы обнаружили стремление выступить с поддержкой русских. В Никольске были установлены обстрелы японских войск со стороны корейцев. Поэтому японская жандармерия, при поддержке военных частей, приступила к арестам и отобранию оружия. Большинство корейцев, ввиду выраженного ими желания исправиться, были выпущены. После этого в районе Никольска были арестованы четверо наиболее влиятельных политических деятелей: Эм, Хван, Ким и Цой. 7 апреля, при переезде жандармского отделения, арестованные пытались бежать от конвоя. При задержании они оказали сопротивление, ввиду чего их пришлось расстрелять»[116].

Однако если Роман Ким написал в письме по поводу смерти Отакэ правду, то в «Тайне ультиматума» он всё же излагает события, которые не видел своими глазами. В дни, описанные в повести, Ким должен был находиться не во Владивостоке, а как раз в Никольске-Уссурийском (ныне — Уссурийск), в ста с лишним километрах от столицы Приморья. Именно там проходил «Съезд трудящихся Приморья и Приамурья», названный в письме «съездом депутатов трудящихся Советского Дальнего Востока». На съезде присутствовали около четырехсот делегатов, в том числе, как вспоминал один из делегатов-журналистов, «тов. Кушнарев, только что приехавший из Москвы, рассказывал о Советской России, знакомил с директивами центра о Советской России, показывал советские деньги…»[117].

Вероятно, поезд, в котором находились Ким — представитель Приморского телеграфного агентства (будущего ДальТА, а затем ТАСС) и Отакэ — корреспондент газеты «Нити-Нити» (ныне — «Майнити»), направлялся из Николаевска во Владивосток. Если его остановили японские военные, вероятно, произошло это 5–6 апреля, то есть во время или сразу после переворота. В таком случае Роман Ким рисковал не просто сильно, а смертельно. В его чемодане военная жандармерия кэмпэйтай обнаружила агитационные материалы. Это говорит о том, что Ким имел связь с корейским антияпонским подпольем в Никольске. Возможно, и с его руководителем — Чхве Джэ Хёном, из дома которого когда-то отправился на свой теракт Ан Чжун Гын и которого хорошо знал Ким-старший, и о расстреле которого шла речь в японской газете. Даже короткое расследование, которое мог провести кэмпэйтай, решило бы участь Романа Кима. Делегат «Съезда трудящихся…» Сафьянов возвращался во Владивосток нелегально, переодевшись вместе со своим товарищем штукатуром-поденщиком. Чехи, охранявшие эшелон, спрятали их. На 52-й версте последовал досмотр. «У входа в тоннель поезд остановился. В нашу теплушку ввалились японцы. Сколько их — мы не видели, но отчетливо слышали голоса. Передвинули и вытащили из-под нар вещи, пошуровали штыками винтовок под нарами. Мы — ни звука. Обыск не дал никаких результатов. Японцы перешли в другую теплушку. Донеслись близкие выстрелы, крики. Наконец поезд тронулся. После новой остановки вошли с руганью и смехом чехи. Начали нас звать, раздвинули вещи, помогли нам выбраться. У товарища брюки оказались разодранными штыком и сочилась из ноги кровь. Быстро сделали перевязку. Чехи рассказали, что японцы высадили из поезда несколько человек таких же “штукатуров” и расстреляли их»[118].

Тот ли это был поезд, которым ехал Ким, или другой, в любом случае участь корейца с агитационными материалами была решена. Вмешательство Отакэ изменило ситуацию. Арестованный как «кореец-бунтовщик», Ким проследовал в участок вместе со своим новым знакомым — это явствует из письма. На следствии НКВД в 1937 году Ким скажет, что просидел за решеткой три дня, и это еще одна странность (хотя еще до следствия НКВД получит значительно более загадочную версию тех событий, но об этом позже). Во-первых, неясно, был ли вместе с ним арестован поручившийся за него Отакэ. Во-вторых, для будущего сотрудника спецслужб факт его ареста вражеской полицией или контрразведкой, тем более с поличным, является исключительно важным. На анкете Романа Николаевича, заполненной им в 1935 году, стоит пометка о том, что оба случая его задержания кэмпэйтай во Владивостоке «проверкой НКВД не подтвердились». Вполне возможно, что просто нельзя было найти документов об этом, но сам по себе факт ареста мог быть использован для обвинения в вербовке японцами на почве угроз или шантажа, как это произошло с Борисом Мельниковым, военным разведчиком и дипломатом, обвиненным в шпионаже в пользу Японии и расстрелянным в 1938 году[119]. Даже упоминая о своем аресте кэмпэйтай, Роман Ким рисковал не меньше, чем во время самого ареста. В-третьих, непонятно до конца, почему все-таки Кима (и, возможно, Отакэ вместе с ним) отпустили. Обоих попросту не оказалось в «списках бунтовщиков»? Или политический вес информагентства «Тохо» оказался важнее улик, обличающих в симпатии к корейским партизанам? Возможно и такое. Хотя о воззрениях «Тохо» и главы его владивостокского представительства было хорошо известно в японском штабе. Сам Ким на следствии в 1939 году сказал, что Отакэ «…был наиболее либеральным журналистом и тогда уже являлся сторонником эвакуации японских войск с Дальнего Востока. Мои взгляды во многом сходились со взглядами Отакэ»[120]. Роль японского журналиста, уже с учетом новых исторических материалов, примерно так же оценивается и сегодня: «В годы Гражданской войны и иностранной интервенции во Владивостоке работали корреспонденты нескольких иностранных информационных агентств. Среди них был и будущий создатель японской фирмы “Наука” Отакэ Хирокити. Он приехал во Владивосток с целью совершенствования в русском языке, поступил в Восточный институт и сделался ассистентом проф. Е. Г. Спальвина по кафедре японской словесности. X. Отакэ являлся также сотрудником газеты “Урадзио Ниппо”. После отъезда X. Отакэ в Москву в качестве лектора восточного факультета ГДУ его сменил Хироока Мицудзи. М. Хироока прибыл во Владивосток в 1919 г. и, выполняя обязанности спецкора, возглавил представительство информационного агентства “Тохо цусинся”»[121].

Надо отметить, что японских журналистов во Владивостоке служило немало, но Отакэ относился к числу самых опытных, талантливых и информированных. К тому же он еще в Японии интересовался идеями социализма и пытался изучать русский язык. Тесные отношения связывали Отакэ с Идзуми Рёносукэ — исполнительным директором «Общества японцев, проживающих во Владивостоке»[122]. С 1917 года Идзуми являлся издателем и главным редактором местной газеты «Урадзио Ниппо», выходившей на японском языке, и ее русскоязычного варианта «Владиво Ниппо». Довольно туманная биография Идзуми, в которой числились периоды обучения русскому языку у переводчика и разведчика Футабатэй Симэй, служба в армии и участие в Русско-японской войне и даже попытка стать депутатом парламента, внешне никак не обоснованное желание переехать из Токио во Владивосток неизбежно наводят на мысль о принадлежности этого человека к японским разведорганам. В отличие от «левого» журналиста Отакэ, взгляды редактора «Урадзио Ниппо» ничем не отличались от официальных настроений японского правительства, чью точку зрения главным образом и выражала его газета. Благодаря близости к японским властям «Урадзио Ниппо» была влиятельным органом, тем более что, как мы помним, среди ее сотрудников был и родственник самого полковника Исомэ — руководителя японской военной разведки в Приморье. Отакэ, в свою очередь, и как приглашенный (явно ради расширения политического спектра) автор «Урадзио Ниппо», и как представитель авторитетного «Тохо», был известен им всем, а потому его арест действительно мог оказаться большой проблемой для кэмпэйтай, вне зависимости от того, насколько «левым» был сам журналист. Оказавшийся в его компании Роман Ким приобрел таким образом неожиданную защиту и покровительство в очень важных и выгодных для получения конфиденциальной информации кругах. К тому же в город вернулся Ватанабэ Риэ. Теперь дипломат-разведчик стал консулом и «…не стеснялся задавать шпионские вопросы — о местонахождении воинских частей, количестве рабочих на механических заводах и т. д., — рассказывал Роман Ким о новой встрече со своим «крестным» на следствии в НКВД[123]. — Однако никогда не делал попыток вербовать меня. Я был тогда незначительной фигурой…».

Ватанабэ приехал во Владивосток в 1920 году, тогда же, когда произошло знакомство Кима с Отакэ, а за плечами у Романа уже была недолгая служба в колчаковском военно-статистическом отделе, работа в качестве обозревателя иностранной прессы в паре-тройке газет и учеба сразу на нескольких факультетах Дальневосточного университета. Возможно, Роман Ким не представлял тогда сиюминутного интереса для японской разведки, но в качестве перспективной фигуры он должен был выглядеть весьма заманчивым кандидатом. Не исключено, что отсутствие тактической необходимости в вербовке Кима для японских спецслужб заслонило призрачные шансы его перспективного, стратегического использования. Хотя, честно говоря, поверить в это непросто. Но вот для разведки большевистской он, в силу своего происхождения, близости к корейскому национально-освободительному движению и обширным знакомствам в японской среде, представлялся фигурой архинужной и архиважной.

Условия же для вербовки в пользу Советов японцы создали идеальные. В том числе и благодаря террору — особенно в отношении корейцев. Живший в ту пору в городе поэт Сергей Третьяков вспоминал: «Однажды вечером 4 апреля на Тигровой Горе <…> собрались мы, футуристы, — Асеев, Бурлюк, Пальмов, Алымов, я. Назад шли вечером… Улицы были безлюдны. Отряды японцев спешно занимали перекрестки. Почуяв неладное, мы прибавили шагу. За спиной закричал пулемет. Сбоку другой. Ружейные выстрелы с Тигровой Горы перекликнулись с далеким Гнилым Углом… Это началось знаменитое японское наступление 4–5 апреля. <…> Всё японское население Владивостока вышло на улицу торжествовать победу. Прачечники, парикмахеры, часовщики и тысячи японских проституток шли сплошной воблой по улице, дома которой были утыканы японскими флагами цвета яичницы — белое с красным диском… Притиснутые к стене толпой, мы тряслись от гнева, беспомощности и мести. Многих твердолобых советоненавистников в этот день японцы научили верности своей стране. Три дня Владивосток был без власти, и не нашлось ни одной самой оголтелой группы политических проходимцев, которая бы подхватила бросовый город в свои руки»[124].

Сложно сказать, какие мысли обуревали тогда молодого Романа Кима. Во многом ответ на этот вопрос зависит от того, где он провел предыдущие четыре года — с 1913 по 1917-й. Если в Токио, то выбор его был особенно тяжек. Он прожил в Японии большую, практически всю сознательную часть жизни, был влюблен в старый Токио, в девушку-японку, японский язык стал для него родным. И вот всё изменилось, и не по его воле. Вероятно, это нелегко было принять. Если так, то поведение японцев в Приморье, арест и чудесное спасение от смерти под Николаевском действительно могли коренным образом повлиять на мировоззрение Романа. Такие события, производя шокирующее впечатление на человека, подготовленного к этому всей своей предыдущей жизнью, наделенного собственным опытом и четким пониманием того, что именно так всё и произойдет, только укрепляют его в собственной правоте. Роман Ким, переживший издевательства японцев еще в Ётися, понявший с возрастом, что происходившее с ним не случайность, а часть японского образа мыслей и образа жизни тех времен, в апреле 1920 года лишь получил еще один повод для окончательного выбора сторон, к которому его, возможно, подталкивали и отец, и его корейские друзья, своими глазами увидев многочисленные казни и истязания корейцев. Когда их пытали, расстреливали, вешали и заживо сжигали японские солдаты[125], он вполне мог и сам впервые по-настоящему почувствовать себя корейцем. Отсюда такая боль в по-японски не досказанном финале повести «Тайна ультиматума»: «Когда мы приехали в бухту Улисс, уже было светло. Каменистый берег был покрыт водорослями и медузами. На плоской скале сидели привязанные друг к другу корейцы. Было прохладно, мы развели костер около шаланды, лежащей на берегу, опорожнили фляжки с саке, закусили консервированной солониной — корнбифом, выкурили по сигарете и начали»[126]. Отсюда, из «Тайны ультиматума» и бухты Улисса, через десять с небольшим лет Роман Николаевич перебросит литературный мостик через «Тетрадь, найденную в Сунчоне» в Японию, на гору Такатори, к храму Дзимбу, где точно такие же японские офицеры — ученики и младшие товарищи «героев» приморской резни — в 1945 году закончат резню, начатую во Владивостоке[127].

В свою очередь, «национально-освободительная борьба корейского народа», как назывался этот процесс в советские времена, всё больше принимала не национальный, а социальный характер. Это отчетливо видно по тексту уже второй «Декларации независимости», выпущенной в сентябре 1920 года Всекорейским национальным советом — органом управления большевистски ориентированными корейскими партизанскими отрядами и подпольем: «Наша родная и многострадальная Корея, изнывающая в когтях эксплуатирующей Японии, служит только средством преступного обогащения и военной гордости ее, не дающей решительно никаких способов культурного развития и материального благополучия и впредь ожидать от нее, всё больше и больше усиливающей тиски своей реакции, изменения политического состояния Кореи нет никаких оснований, кроме тех, по которым Япония стремится, наоборот, к полнейшей ассимиляции нашего народа со своим, путем введения японского языка в наших школах и жандармской политики в стране…

В такой тяжелый и ответственный момент Всекорейский Национальный Совет, принимая бразды правления, ясно видит, что спасение нашего народа только в Советской России, преследующей принципы народовластия и уничтожения капитала — силы, вносящей деление и рознь классов и все зародыши монархо-тиранической формы государственной структуры. Вполне веря в чистоту принципов Советской России и имея очевидные и реальные доказательства ее сочувственных отношений к нашему народу, стойкую и решительную борьбу ее во имя высоких прав человека и личности, мы бесстрашно и также твердо будем следовать по тому пути, который предначертан Советской Россией и в конце которого настанет воплощение в жизнь священного лозунга “Братство, Равенство и Любовь”…

Да здравствует родная, свободная Корея!

Да здравствует всемирный Социализм!

Всекорейский Национальный Совет

4253 год с основания Кореи.

от P. X. 1920 год. сентября 15-го дня»[128].

Любопытны даты под воззванием: они хорошо иллюстрируют разное восприятие времени, мировосприятие тысяч людей, объединявшихся сначала под знаменем борьбы с японцами, а потом и просто под красным флагом борьбы против всех, в том числе внутренних врагов. Каждый мог определять дату происходящих событий так, как хотел: от основания родной Кореи (в соответствии с мифами этой страны) или по григорианскому календарю (в самой Корее он был принят с 1 января 1895 года — года убийства королевы Мин). Роман Ким, логично «перетекавший» из-под одного знамени к другому вместе со своими соотечественниками, позже использует совсем другую систему летоисчисления, дополнительно подчеркивая свое особое отношение, а попросту — ненависть к японцам. Было уже понятно, что они скоро уйдут, с ними уйдут симпатичные Киму кадеты, и так же ясно становилось, что война с Японией еще впереди, а значит, надо вставать под знамена тех, кто будет сражаться с бывшими соучениками Романа Кима.

В формально независимой, а на деле — то зависимой от Советской России, то слегка качавшейся в разные политические стороны, Дальневосточной республике активно действовали большевистские разведка и контрразведка. Особые интересы этих служб были сфокусированы на территории Приморской областной земской управы или, попросту, в Приморье, которое обладало статусом автономии от ДВР и где были сосредоточены силы японского экспедиционного корпуса. 26 мая 1921 года раздолью местных чекистов пришел конец. Остатки бывшей армии Колчака, полков генерала Каппеля, казачьи отряды атамана Семенова поддержали не довольное властью большевиков население края. Постоянно ухудшающаяся экономическая ситуация, вести из европейской части России о зверствах Советов, близость мощного белоэмигрантского центра в маньчжурском Харбине и надежда на японские штыки подвигли жителей на поддержку вначале вялого, но набирающего силу выступления каппелевцев и семеновцев. К концу мая 1921 года Временный народно-революционный комитет Приморья передал бразды правления Временному приамурскому правительству братьев Меркуловых. И хотя продержалось оно у власти совсем недолго — до 25 октября 1922 года, накал борьбы между красными и белыми был велик здесь как никогда. В Приморье, и прежде всего во Владивостоке начался последний бой, последнее большое противостояние прошлого и настоящего — уже почти погибшей, но внезапно открывшей ненадолго глаза старой России и старательно добивавшей ее России советской. Дополнительный колорит этой интриге придавало присутствие в крае примерно 35 тысяч японских военных.

Есть вероятность, что подпольная работа Кима не как антияпонски настроенного корейца, а как сотрудника большевистских спецслужб, началась именно тогда, в 1921 году. На эту мысль наводит фраза из «Справки на сотрудника особых поручений…»: «в 1921 г. решил остаться в России, заявив об этом японскому отцу, и отказался от наследства (Сугиура умер в 1931 г.)», и из автобиографии агента Мартэна: «…После переворота я стал работать в тех органах, которые были легально оппозиционные в отношении меркуловского правительства — в газете “Голос Родины” (орган кадетов) и “Воле” (орган эсеров) — по японской прессе». Позже — в сентябре того же года Ким был принят на работу в «Тохо».

Итак, если верить (как всегда в случае с Романом Кимом — если!) этим документам, то вплоть до 1921 года Роман Николаевич поддерживал какие-то отношения со своим японским приемным отцом — Сугиура Рюкити. В условиях японской оккупации это выглядело вполне разумным шагом. Фраза же о том, что при разрыве отношений Ким еще и отказался от наследства, наводит на мысль о том, что и его возвращение в Россию, в каком бы году оно ни произошло — в 1913, 1916 или 1917-м — не было окончательным, раз он сохранял права на какое-то имущество в Японии. Это в очередной раз настолько запутывает данный фрагмент биографии Кима, что вряд ли есть смысл пытаться разгадать эту загадку, пока не будут найдены новые документы, способные пролить свет на указанный период. Зачем Роману надо было отказываться от наследства и разрушать отношения с домом Сугиура в 1921 году, когда власть снова качнулась в пользу японцев или, по крайней мере, непонятно стало, чем всё кончится? Ведь можно было вернуться в Японию, окончить университет и заняться литературой, как он мечтал. Зачем надо было метаться, зарабатывать на жизнь, учась на двух-трех факультетах Дальневосточного университета и работая одновременно в двух-трех редакциях? Для обычного человеческого любопытства и даже для попыток заработать побольше денег это как-то слишком.

Всё это легко объяснить, если представить, что на Романа оказал давление его родной отец, всю жизнь посвятивший борьбе против японцев и теперь понявший, почувствовавший, что в этом деле наступает самый решительный этап. Поддавшийся давлению сын, окончательно перековавшийся в японофоба благодаря увиденным воочию зверствам японского экспедиционного корпуса в Приморье, оказался востребован самой решительно настроенной антияпонской силой — большевиками.

Горячим боевым летом 1921 года бывшие сотрудники Государственной политической охраны Дальневосточной республики (ГПО ДВР) ушли в подполье, сформировав Осведомительный отдел (осведотдел) при Штабе партизанских отрядов Приморья — партийную, большевистскую разведку и контрразведку на нелегальной основе. Полагаться в работе пришлось на новое руководство и старые кадры: «Небольшая, но неплохо организованная агентурная сеть осведотдела состояла из “старых” сотрудников осведотдела и бывших секретных сотрудников Приморского облотдела ГПО и охватывала главный штаб жандармерии японского экспедиционного корпуса, японскую военно-дипломатическую миссию, органы военного управления каппелевских частей, учреждения и ведомства Временного приамурского правительства, консульский корпус во Владивостоке»[129]. Значительную часть секретных сотрудников составляли корейцы, а основной интерес разведки красных был направлен в сторону японских войск — как их тогда называли, «японовойск». Сегодня нам известно о многих сотрудниках спецслужбы большевиков, работавшей напряженно, с разрушениями агентурных сетей, смертями и потерями агентов. Среди них был, например, преподававший в Восточном институте географию и экономику Японии Трофим Степанович Юркевич. Ему был обязан своим сотрудничеством с разведкой красных будущий первый нелегальный резидент советской разведки в Токио Василий Сергеевич Ощепков. Их обоих знал и упоминал на допросах в 1937 году Роман Ким. Сотрудничал ли он с ними во Владивостоке? Скорее всего, нет. Строго говоря, сведения о подпольной деятельности Ощепкова в Приморье вообще весьма расплывчаты (его активность началась чуть позже — в 1923 году и на Сахалине). Юркевич же попался в руки контрразведки Меркуловых в октябре 1921 года, но был освобожден и остался на службе в японском штабе, где переводчиком служил и Ощепков[130]. Если бы Юркевич и Ким были знакомы в то время не как преподаватель и студент, а как агенты разведки, риск провала всей цепи был бы слишком велик. Тем более провалов у большевиков было много, а среди агентов, вызывавших подозрение в Штабе партизанских отрядов, тоже постоянно числились корейцы[131]. И вот здесь начинается самое интересное.

В октябрьском номере журнала «Смена» за 1967 год, вышедшем через пять месяцев после смерти Романа Кима, молодой писатель Юлиан Семенов опубликовал статью, посвященную выходу на советские экраны «историко-приключенческого фильма» под названием «Пароль не нужен». Картина была снята по первому роману Семенова из серии, главным героем которой станет молодой чекист из Москвы Максим Максимович Исаев — будущий штандартенфюрер Макс Отто фон Штирлиц. Исаев не нуждается в пароле для выхода на связь с работающим во Владивостоке под оперативным псевдонимом Марейкис другим молодым чекистом — Ченом, как видно по его фамилии, корейцем. В фильме 1967 года Марейкиса блестяще сыграл Василий Лановой (в телесериале 2009 года «Исаев» успех повторил Андрей Мерзликин). Сам Юлиан Семенов в статье для «Смены» рассказал о прообразе Исаева и об авторе идеи романа: «В конце июля 1921 года, через два месяца после того, как во Владивостоке при поддержке интервентов произошел контрреволюционный переворот во главе с братьями Спиридоном и Николаем Меркуловыми, в наиболее скандальной владивостокской газете, по слухам, очень близкой к правительству, появился молодой человек — лощеный, по-английски сдержанный, завсегдатай ресторанов, скачек и приемов в иностранных миссиях. Человек этот великолепно говорил по-английски и по-французски, был очень остер на язык, хорошо образован и обладал яростной журналистской хваткой: сенсацию он чувствовал за версту, и его побаивались даже журналисты из американской газеты, а те были истыми зубрами сенсаций. Этому человеку было лет 25–30. Он за какие-то три месяца подружился и с японскими офицерами оккупационных войск, и с американцами из дипломатического корпуса, и с помощником премьер-министра. Об этом молодом человеке мне рассказывали в 1963 году три пожилых мужчины. Каждый из них знал этого человека под разными именами. Для противника у него было одно имя, для знакомого — другое, а для его товарища в борьбе — ныне покойного писателя Романа Кима — третье. Точное его имя мне так и не удалось установить, я знаю только, что в 1922 году, когда войска под командованием И. П. Уборевича освободили Владивосток, он появился в театре, где давали “Бориса Годунова”, в военной форме Красной Армии. Тем, кто читал мой роман “Пароль не нужен”, этот герой знаком как чекист Максим Максимович Исаев (или Всеволод Владимиров)»[132].

Заметим: только одного человека из троих, знавших Максима Максимовича лично, Семенов называет «его товарищем по борьбе» — Романа Кима. Дальше еще интереснее: «Товарищ Исаева по борьбе, чекист Марейкис, он же Чен, списан мною во многом с замечательного человека, хорошего писателя и мужественного борца за революцию Романа Николаевича Кима. Нелегал, работавший во Владивостоке всю оккупацию, человек, днем посещавший университет, а по ночам выполнявший головоломные операции против белых, Роман Ким еще заслуживает многих страниц в книгах и многих метров в новых фильмах, которые будут сниматься о подвигах солдат революции, сражавшихся на самых передовых рубежах классовых битв»[133]. Не случайно часть этой цитаты, звучащей как гимн и признание заслуг Кима, известных тогда только автору сценария фильма, вынесена в эпиграф ко всей книге — похоже, что молодому писателю Юлиану Семенову признанный советский мастер политического детектива Роман Ким рассказал много интересного. Почему именно ему? Как известно, Юлиан Семенов пользовался большим доверием и покровительством со стороны высшего руководства КГБ СССР. Уверен: крайне осторожный и склонный (возможно, даже на уровне своеобразной патологии) к мистификациям собственной биографии, Роман Николаевич Ким предварительно проконсультировался у бывших коллег по поводу степени доверия, которое он мог оказать молодому коллеге по писательскому цеху. Не исключено, что сыграло свою роль и время: Роман Ким умирал и, чувствуя это, раскрылся чуть больше, чем обычно. И даже сцена гибели Чена, а в романе связной Исаева погибает, еще вспомнится нам, когда прототип Марейкиса сам окажется на краю гибели…

Мог ли Роман Николаевич Ким выдумать всю эту историю — с молодым чекистом, приехавшим в Приморье по личному поручению главы ГПУ Феликса Дзержинского, чтобы, действуя втайне от своего же большевистского подполья и партийной разведки, не только добывать «самые главные тайны буржуинов», но и влиять на ход событий в буйном Владивостоке? Мог. Это даже вполне в духе Кима: не самому написать историко-приключенческий и детективный роман, а повлиять на знакомого писателя так, чтобы тот облек в художественную форму чужие, а не собственные мысли. «Закавыка» не только в наличии еще двоих, пока неизвестных нам свидетелей той истории, о которых пишет в статье Юлиан Семенов. В статье для «Смены» присутствует еще один важный момент: «…главная трудность заключалась в том, что о периоде борьбы с интервентами и с белыми на Дальнем Востоке почти совсем не было архивных материалов. Пришлось поднимать документы самые порой неожиданные: например, многое удалось разыскать, работая в архивах так называемого конского запаса Дальневосточной армии. Среди сотен пожелтевших страничек вдруг обнаружилась поразительно интересная записка Блюхера командиру кавполка…» В Культурном фонде Юлиана Семенова сохранилось более подробное описание этого эпизода: «покойный писатель Роман Ким, бывший в ту пору комсомольцем-подпольщиком, знал этого газетчика под именем Максима Максимовича. В Хабаровском краевом архиве я нашел записочку П. П. Постышева Блюхеру: “Сегодня перебросили через нейтральную полосу замечательного товарища от Фэда: молод, начитан, высокообразован. Вроде прошел нормально”».

Жаль, что Ю. С. Семенов не поставил дату этого «сегодня». «Фэд» — это, конечно, Феликс Эдмундович Дзержинский. Помимо этого, несколько раз в его записках потом упоминается о «товарище, работающем во Владивостоке очень успешно. По воспоминаниям Романа Кима, юноша, работавший под обличьем белогвардейского журналиста, имел канал связи с П. П. Постышевым. Об этом человеке мне также много рассказывал В. Шнейдер, работавший во владивостокском подполье. Когда Меркуловы были изгнаны из “нашенского города”, Максим Максимович однажды появился в форме ВЧК — вместе с И. Уборевичем. А потом исчез… Образ связника Исаева — биржевого маклера Чена — я писал с двух людей — с P. Н. Кима и В. Н. Шнейдера…..покойный Роман Ким совершенно великолепно и очень точно обрисовал мне “белогвардейского газетчика”»[134].

К сожалению, никаких других документов, упоминаний о дальневосточной истории и о Романе Киме в архиве автора Штирлица не нашлось. Но и то, что опубликовано, выглядит убедительно и не походит на мистификацию кого-то из детективщиков. Какая-то записка то ли от Блюхера Постышеву, то ли от Постышева Блюхеру, то ли от Постышева через Блюхера какому-то другому красному командиру действительно существовала. А хабаровский историк японских спецслужб А. С. Колесников, работавший несколько лет назад с делами Госполитохраны в Архиве краевого управления ФСБ России, наткнулся на материалы, возможно, связанные с «делом Штирлица» и просмотренные когда-то Ю. С. Семеновым: «В одной из папок Иностранного отдела Главного управления Госполитохраны Дальневосточной республики за первую половину 1922 года промелькнули примечательные по стилю и аналитическому содержанию сообщения. Источники, на которые ссылался агент “Леонид”, удивили своим статусом и разнообразием: консульства, редакции газет (в том числе иностранных) и т. д. К одному из листов была приколота овальная фотокарточка молодого человека в своего рода халате. На обороте также была карандашная надпись: “Леонид”, то есть, несомненно, автор этих донесений. Замечу, что материала такого качества из Владивостока поступало мало, мне, во всяком случае, ничего похожего больше не попалось (правда, нужно делать большую скидку, что речь идет о местном, а не центральном архиве. Нельзя с уверенностью утверждать, что это “Исаев”. Но вероятность, на мой взгляд, очень высока: возраст, время, способности-возможности»[135]. Предполагалось, что обнаруженный снимок будет опубликован в сборнике «Хабаровские чекисты: история в документах и судьбах»[136], но объем издания не позволил включить в книгу часть материалов, в том числе и фото «Леонида», так что читатели этой книги впервые, возможно, узнают, как выглядел прототип Штирлица и напарник «Мартэна».

Упоминавшийся, в том числе в качестве одного из прототипов Марейкиса — одновременно с Кимом — Виктор Шнейдер (он же «Лео», он же «Виктор Большой») появился на Дальнем Востоке как раз летом 1921 года. Это была важная птица — член Центрального комитета комсомола, в его компетенцию вполне могло входить и поддержание связи с другими, тоже подчиненными Москве агентами. «Шнейдер давал задания комсомольцам через руководителей подпольных “десяток” (которые затем для усиления конспирации и оперативности в работе были трансформированы в “тройки”), он же осуществлял связь Облтройки с Облревкомом. Комсомольцы охраняли собрания рабочих, передавали партизанам денежные средства, одежду, медикаменты, продукты. Кроме того, комсомольцы собирали информацию о дислокации и вооружении белогвардейских войск, изучали моральное состояние личного состава частей»[137]. Виктор Шнейдер успешно работал в Приморье до 19 октября того же 1921 года, когда был арестован после массовых провалов большевистского подполья. Значит, знать Максима Максимовича и Романа Кима как агентов Москвы Шнейдер мог только в это время.

Нигде, никогда и никому (включая три года следствия в НКВД), кроме Юлиана Семенова, Роман Николаевич Ким не рассказывал о работе на советскую разведку до 1922 года. Но так ли уж это удивительно? Во-первых, о таких вещах обычно и не рассказывают, пока не истечет срок давности (если к тому времени вообще остается кому рассказать). Во-вторых, на следствии его об этом не спрашивали, и он предпочел не распространяться, прекрасно зная, что в его родном ведомстве при наркоме Ежове не стоило лишний раз вспоминать о своей связи с основателями ВЧК. К тому же в документах Кима упоминание о «Фэде» есть. Было бы у следователей желание, они бы их нашли: «…определен на работу согласно указания тов. Дзержинского, который был уже осведомлен о моем прошлом, в частности о моем знакомстве во Владивостоке с тов. Кушнаревым (членом Далькрайпарта) в годы интервенции»[138]. Иосиф Григорьевич Кушнарев (Кушнер, 1886–1926) — фигура забытая, но когда-то значимая. Этот человек в годы Гражданской войны возглавлял Революционный штаб Приморской области, в начале 1921 года был откомандирован в Москву в качестве представителя Дальневосточной республики. Если Ким был с ним знаком, и знаком не как обозреватель отдела иностранной прессы одной из местных газет — это не могло быть поводом для напоминания Дзержинскому, то вывод напрашивается только один: Роман Ким начал сотрудничество с советской разведкой задолго до оформления официальной подписки об этом.

На это он намекал и сам, добавив для второго издания «Тайны ультиматума» последнюю фразу, объясняющую происхождение «дневника», который цитируется в произведении: «Эти записи майора Йоситеру Момонои из органа спецслужбы (токому-кикан) в Приморье были добыты в числе других документов особой группой, действовавшей среди японцев по заданиям Я. К. Кокушкина — члена владивостокской подпольной организации большевиков»[139]. Что за группа могла действовать «среди японцев», тем более среди японской военной разведки токумукикан (так правильно)? Как это вообще могло выглядеть? Подкупленные японские разведчики? Агент-нелегал с японской внешностью, но не японец? Причастен ли к этому был сам Ким — ведь в дни, когда происходили описываемые в повести события, он сам был арестован военной жандармерией кэмпэйтай. Впрочем, это никак не могло бы помешать ему добыть «дневник» позже…

Наконец, чтобы закончить историю заимствования фигуры Кима для образа Чена-Марейкиса в романе Юлиана Семенова «Пароль не нужен», вспомним несколько отрывков из этой книги, в которых легко узнается внешний облик нашего героя: «Из-за пакгауза выскочил Чен — как обычно франтоват, в руке тросточка с золотым набалдашником, пальто — короткое, как сейчас вошло в моду в Америке, островерхая японская шапка оторочена блестящим мехом нерпы, лицо лоснится: видно, с утра получил в парикмахерской массаж с кремом-вытяжкой из железы кабарги — кожа делается пахучей, эластичной, и морщины исчезают. А откуда у Чена морщинам взяться, когда ему двадцать четыре года. Хотя морщинки у него под глазами есть: как-никак четыре года он работает в белом тылу, когда ночью каждый шорох кажется грохотом, а днем в любом, идущем сзади, видишь филера.

Чен подскочил к унтер-офицеру, что-то сказал ему по-японски, быстрым жестом сунул в руку зелененькую банкноту, унтер отвернулся, и Чен провел Исаева с Сашенькой сквозь строй японских солдат. Те смотрели мимо и вроде бы не видели троих людей, которые прошли, касаясь их плечами.

— Что вы ему сказали? — спросила Сашенька.

— О, я прочел ему строки из Бо Цзю-и, — ответил Чен.

— У нас сегодня день начался с поэзии, — улыбнулся Исаев.

— Что это за стихи?

— Это не стихи. Скорее, это труд по практической математике великого китайского мудреца — так совершенны рифмы».

Приведенное описание внешности Чена практически полностью совпадает с описанием Романа Николаевича Кима, оставленными нам теми, кто знал его лично: франт, неизменно придающий умению одеваться первостепенное значение. «Он прекрасно говорил по-японски, просто прекрасно! Не совсем обычно — для тех лет — одевался: всегда в отличном темном костюме, с бабочкой, с ярко-красным платком в нагрудном кармане пиджака. Он производил впечатление человека немножко “не отсюда”», — вспоминают его ныне доктора наук, а в 1960-е годы молоденькие студентки Э. В. Молодякова и С. Б. Маркарьян. Писатель Василий Ардаматский был знаком с Кимом тоже после войны: «Никогда я не видел Романа Николаевича “не в форме”… Вот он идет мне навстречу в жаркий летний день. Серый его костюм так отглажен, что кажется, будто он хрустит на сгибах. Узконосые ботинки отражают солнце. Крахмальный воротничок с черной “бабочкой” плотно обхватывает шею. В руках пузатый портфель. На голове — берет. За толстыми стеклами очков — добрые, умные глаза…»[140]

И еще: Бо Цзюйи — великий китайский поэт династии среднего Тан — был одним из любимых поэтов наставника принца Хирохито Сугиура Дзюго. Снова совпадение?