«Из бесед и поучений старца Зосимы» («Русский инок» и «народ-богоносец» по Достоевскому и Сталину)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Знал ли Сталин свой народ, которым правил, с которым беспощадно расправлялся и которого эксплуатировал во имя себя, своей власти и великодержавной гордыни? Постоянно совершенствуя на свой лад государство, он разработал такую систему эксплуатации своего народа, какую не сумел изобрести ни один древний и современный правитель, если иметь в виду не рабов, а обычных подданных. Как я уже говорил, слово «народ» было одним из самых нагруженных в системе сталинской пропаганды и в целом – советской идеологии. Обычно, наряду с собирательным именем «советский народ», не забывали и об отдельных народах, а точнее – нациях, населявших СССР. От имени «народа», во имя «народа», именем «народа» выступала и действовала правящая партийно-государственная верхушка, противопоставляя ему, народу, «врагов народа», отщепенцев, предателей, вредителей, шпионов. Широко употреблялись словосочетания типа «простой народ», «трудящиеся», «простые труженики», которым противопоставлялись буржуазная интеллигенция, бывшие привилегированные классы, попы, «эксплуататоры». Причем первых требовалось «беззаветно», то есть безотчетно, бессознательно, инстинктивно, любить, а вторых – так же безотчетно ненавидеть. О чудовищной фальши сталинской идеологии красноречиво свидетельствует известный факт – в лагерях и тюрьмах сидели люди всех национальностей, а русских людей и «простого народа» было несравненно больше, чем каких-либо иных. Массовость репрессий достигалась за счет уничтожения самой многочисленной национальности и самых многочисленных социальных слоев, вне зависимости от национальности. «Качественность» репрессий достигалась уничтожением наиболее ярких и, как правило, талантливых или волевых, независимых, а значит, и наименее осторожных личностей любой национальной или социальной принадлежности. Необходимый темп репрессий достигался за счет планомерно спускаемых из центра разнарядок на аресты по всем регионам страны. Всей этой до тонкостей продуманной системой достигалась всеобщность, неотвратимость и избирательность «наказания свыше», подобно тому, чем постоянно грозит Господь, как утверждает большинство церквей, уличенным в преступлениях грешникам или целым народам. Как верховный распорядитель этой системы, то есть особого, невиданного прежде механизма угрозы и исполнения «наказания» всего советского народа, Сталин уже одним этим как бы уподоблял себя «богу», а народ – «пастве».

Вообще же за последние двести – сто пятьдесят лет не было в общественной жизни России слова более смутного терминологически и столь сильно эмоционально окрашенного политически, чем слово «народ». Его, то есть народ, страстно желали защищать, спасать, освобождать, за него надо было с кем-то бороться. В то же самое время от народа ждали стойкости, избавления, понимания, революции, верности, спасения, смирения, вселенской любви… Идеологическая химера, рожденная в раздробленной, феодальной Европе эпохи Возрождения, размножившаяся на необъятных просторах многонациональной России XIX века, принесла неизмеримо большие разрушения, чем все стихийные бедствия за тот же промежуток времени. Один из глубочайших наших мыслителей прошедшего XX века, Лев Шестов, по этому поводу саркастически заметил: «Русский народ все же большая “идея”, ковер-самолет, на котором не один читатель или писатель совершил свое заоблачное путешествие»[575]. К его списку я бы добавил правителей, политиков, полководцев, публицистов, идеологов, погромщиков всех мастей и калибров. И действительно, это трепетное слово толковали то расширительно, беря за основу родоплеменные признаки, географию, культуру, язык, конфессию, рынок; то, напротив, сужая до нации, отдельных классов и даже избранных слоев. Я уже обращал внимание на то, как, например, Лев Толстой (и народовольцы) ставил знак равенства между словами русское «крестьянство» и русский «народ». Ленин, говоря о народе, подразумевал то пролетариат, то пролетариат с беднейшим крестьянством, а то и совсем расплывчато – всех «эксплуатируемых», отправляя в царство Аида остальных. Николай Данилевский объявил самодостаточной культурно-исторической «личностью» славян, германцев или иной этнос. Эта идея была разно модифицирована, но одинаково с восторгом принята В. Соловьевым, Н. Бердяевым, Н. Лосским, Л. Карсавиным, С. Франком… список может быть очень длинным. Франк дал такую вот изящную формулировку: «…мы находим теперь правильное отношение не только к отдельным людям и общественным порядкам, но и к коллективным, сверхиндивидуальным живым организмам. То, что раньше мы в лучшем случае лишь смутно ощущали, мы теперь понимаем и видим именно, что эти сверхиндивидуальные целые суть живые духовные существа (везде выделено мной. – Б. И.), которые имеют свою собственную ценность и судьба которых определяет нашу личную судьбу»[576]. В данном случае Франк говорит о православной церкви, но если не знать этого, то неискушенный читатель решит, что речь идет о едином многоклеточном организме. Константин Леонтьев был склонен, говоря о народе, подразумевать русскую православную, то есть духовную, аристократию. Царизм, как имперская идеология, ставил знак равенства между «народом» и лояльными подданными, а внутри выстраивал конфессиональную иерархию. А на практике, в жизни, уже тогда, еще до рождения немецкого нацизма (также питавшегося традицией философии «сверхличности», «народа-аристократа», восходящей к Фридриху Ницше, Отто Вейнингеру, Г. С. Чамберлену, Освальду Шпенглеру, братьям Юнгер, Альфреду Розенбергу…), теоретические воззрения материализовывались в завоевательные походы, в погромы, в изгнание и уничтожение малых иноверческих народов, населявших Российскую империю, в физическое уничтожение после революции целых классов и групп живых людей всех национальностей. И все во имя «народа». Во имя этого идола от сорока до шестидесяти миллионов человек потеряла великая Россия только в сталинскую эпоху. Какие еще человеческие жертвы будут ему преподнесены в будущем?

Достоевский имел свое, особое мнение по поводу того, кого наделять именем «народ», а довоенный Сталин, автор брошюры «Марксизм и национальный вопрос», внимательно к нему прислушался.

Один из разделов своего романа Достоевский озаглавил: «Из бесед и поучений старца Зосимы». В поучения старца Сталин углубился с особым вниманием. Они состояли из отдельных небольших «бесед», имевших собственные названия:

«д) Нечто об иноке русском и о возможном значении его».

«Русский инок» – «благолепный» хранитель неискаженного «образа Христова», который скоро явится для «спасения земли русской». В миру же богатые ушли в «уединение и духовное самоубийство, а у бедных – зависть и убийство, ибо прав-то дали, а средств насытить потребности еще не указали». Пока же «неутоление потребностей и зависть… заглушаются пьянством. Но вскоре вместо вина упьются и кровью, к тому их ведут». Но проповедник верует: если ко всему человечеству придет спасение «от востока», то есть от православной Руси, то сам русский народ будет спасен и возрожден православными «иноками», которые до времени ждут «в уединении». Так предрекал Зосима. Нетрудно понять, что Сталин увидел здесь намек и пророчество на свой счет. Ведь это он, «инок» (бывший семинарист), пребывавший до времени «в уединении» и приготовленный «в тишине» (в ссылках), «на день и час, и месяц и год» явился, «поколебавшийся правде мира». «Сия мысль великая», – сам себя возвышал Зосима, повторяя в который раз: «От востока звезда сия воссияет». Сталин отметил для себя, что Зосима-Достоевский пророчествовал в те самые годы, когда родился и возрастал во младенчестве Сосело-Осечка. Первая публикация романа была осуществлена по частям: в 1879, 1880, 1881 годы, о чем сообщалось в примечаниях[577]. Сталин все три даты старательно подчеркнул. Я уже говорил, что он любил игру в даты, но не только в игру на перестановки и подтасовки. В его бумагах встречаются иногда странные записи цифр, из которых следует, что он, может быть, пытался найти «закономерности» и скрытый телеологический смысл в вехах собственной биографии[578].

Все тот же монах Зосима выразил кредо писателя в двух обширных тирадах, выхваченных Сталиным из его длинного, как покаяние, многостраничного монолога:

«А от нас и издревле деятели народные выходили, отчего же не может их быть и теперь? Те же смиренные и кроткие постники и молчальники восстанут и пойдут на великое дело. От народа спасение Руси. Русский же монастырь искони был с народом. Если же народ в уединении, то и мы в уединении. Народ верит по-нашему, а неверующий деятель у нас в России ничего не сделает, даже будь он искренен сердцем и умом гениален. Это помните. Народ встретит атеиста и поборет его, и станет единая православная Русь. Берегите же народ и оберегайте сердце его. В тишине воспитайте его. Вот ваш иноческий подвиг, ибо сей народ богоносец»[579]. Как всегда, когда речь шла о важной для него мысли, Сталин на полях, слева от карандашной черты, пометил: «Ф. Д.».

Удивительно, каким «великим» пророком оказался писатель, предсказавший появление «спасителя» из недр церковной среды. Оттуда действительно явился некто, но не в образе кроткого юродивого «Христа ради» праведника, а в личине беспощадного «вождя». И этот самый вождь с удовлетворением отметил то место проповеди, где Зосима заявляет, что задача спасителя земли Русской состоит в том, чтобы показать пример «братолюбивого общения»: «…а хоть единично должен человек вдруг пример показать и вывести душу из уединения на подвиг братолюбимого общения, хотя бы даже и в чине юродивого»[580]. (Подчеркнуто синим карандашом.) Удивительно, как все же непрозорлив оказался великий писатель. Душу свою Сталин не только никогда не выводил на «подвиг братолюбивого общения», а, напротив, погреб ее под стальными плитами холодной рассудочности. Не знаю, как Ленин, но Сталин уж точно не был умом гениален, в том добром смысле, который имеет в виду Достоевский. Тем более он никогда не был искренен сердцем, а с христианской точки зрения он был отступником, атеистом и богоборцем, был гонителем церкви, его воспитывавшей и когда-то кормившей. И тем не менее не только иноверческие народы, но и «народ богоносец» принял его, терпел и массовой частью своей обожествлял. В общем, Достоевский оказался ничуть не лучшим пророком и прозорливцем, чем Лев Толстой, и не меньшим, чем он, утопистом. Но для Сталина была интересна совсем не эта, псевдопровидческая сторона творчества Достоевского. Ведь он подчеркивал карандашом строки романа спустя пятьдесят лет после их первого опубликования, когда ложность пророчества стала более чем очевидна.

В 1929-м и в последующие годы атеистической истерии говорить о православной Руси, затаенно ждущей своего вселенского исторического часа, было, по крайней мере, безнадежно, а для вождя большевистской партии и мирового пролетариата просто даже нелепо и смешно. Но для Иосифа Джугашвили, именно в эти годы прикинувшего на свои сутулые плечи хитон «Учителя народов», требовалась подходящая паства, то есть «избранный» им и для него «народ богоносец», через посредство которого он мог бы нести в мир «идеи социализма». Из всех 60 народов империи (так он их пересчитал в 1936 году) только два народа могли в теории претендовать на подобную историческую роль: евреи и русские. Но поскольку среди тех ближайших, кто не только не принял его пастырства, а даже просто не принял его первенства, были в основном евреи, сами возмечтавшие миссионерствовать во главе с «Зиновьевым-Каменевым» или «Иудушкой Троцким», то он, ощущая уже в себе полную силу, все больше склонялся в сторону русского народа. Правда, как всегда до поры прагматично, не отказался в предвоенный и военный периоды и от использования еврейского фактора. Здесь мы впервые регистрируем глубинные, но очень давние душевные толчки, которые, постепенно материализуясь в текущую политику и идеологию, привели к пароксизмам «борьбы с космополитизмом» 1947–1953 годов.

«е) Нечто о господах и слугах и о том, возможно ли господам и слугам стать взаимно по духу братьями».

В этом подраздельчике романа Сталин отметил еще более многозначительный фрагмент:

«Так что неустанно еще верует народ наш в правду, бога признает, умилительно плачет. Не то у высших. Те во след науки хотят устроиться справедливо одним умом своим, но уже без Христа, как прежде, и уже провозгласили, что нет преступления, нет уже греха. Да оно и правильно по-ихнему: ибо если нет у тебя бога, то какое же тогда преступление? В Европе восстанет народ на богатых уже силой, и народные вожаки повсеместно ведут его к крови и учат, что прав гнев его. Но “проклят гнев их, ибо жесток”. А Россию спасет Господь, как спасал уже много раз. Из народа спасение выйдет, из веры и смирения его»[581].

Во всей этой претендующей на очередное пророчество тираде ключевое слово для Достоевского, как и для Сталина: «смирение». Он его и подчеркнул. То, что в исторической реальности все было наоборот, что не в Европе, а в России народ, напоенный вражеской кровью православным царем во время мировой войны, а затем еще большей, но уже братской кровью, разномастными вожаками Гражданской войны, первым в Европе восстал на богатых и образованных, – совсем не это произвело впечатление на Сталина. Он уцепился за ту якобы фундаментальную черту русского народа, которую Достоевский назвал «смирением». И странное дело, в справедливость этого качества верили и продолжают верить и сейчас, в наше время, не только те, кто, как и Достоевский, присвоили себе право приписывать «народу» как некоей сверхличности (а по существу, себе, раз они сами принадлежат к этому народу) богоизбранничество, мессианство и другие исключительные качества. Этот завистливый «юдаизм» Достоевского был подмечен тогда же, в его время, Константином Леонтьевым, а затем Николаем Бердяевым. Напомню слова последнего: «Юдаизм в христианстве есть подстерегающая опасность, от которой нужно очищаться. А всякий исключительный религиозный национализм, всякое религиозно-национальное самомнение есть юдаизм в христианстве. Крайняя национализация церкви и есть юдаизм внутри христианства. И в русском христианстве есть много юдаистических элементов, много ветхозаветного»[582].

Но если вся древняя библейская история евреев служит жестким, назидательным уроком Господа самовольному и «жестоковыйному» избранному для этого урока народу, то Достоевский, заискивая перед Учителем, будто первый ученик в народных классах, уверяет его в исключительнейшем смирении и кротости перед ним народа своего, русского. Но, так и не успев дождаться исторического ответа, он апостольским жестом дарует ему (и себе) титул новоизбранного «народа богоносца». Отсюда, хотя и не только отсюда, известный антисемитизм и антиполонизм Достоевского. Иудеи и славяне-католики были в его глазах потенциальными соперниками среди народов Российской империи («Востока») по части претензий на «богоизбранничество».

Вообще же вся эта сторона религиозного национализма писателя (и не только его) – сплошное недоразумение с исторической точки зрения. Русский народ, как и любой другой, был ничуть не менее «жестоковыйный», чем народ иудейский, разумеется, если не рассматривать себя и свой народ абстрактно, как некую исторически страдательную функцию. Как и многие великие народы, бывшие до него и рядом с ним, это народ-завоеватель и народ-революционер, смиряющийся только перед своими земными владыками, да и то лишь на определенных условиях. На замечание Эмиля Людвига, что русский народ триста лет терпел династию Романовых, Сталин вполне резонно ответил: «Да, но сколько было восстаний и возмущений на протяжении этих 300 лет: восстание Степана Разина, восстание Емельяна Пугачева, восстание декабристов, революция 1905 года, революция в феврале 1917 года, Октябрьская революция»[583]. Не только кровавые бунты, стихийные народные восстания, революции, но и государственные войны всю историю периодически сотрясали «смиренную» Россию. Количество и размах этих потрясений были ничуть не меньшими, а много большими, чем размах народных восстаний в странах Западной Европы. Достоевский, в отличие от Сталина, не знал или не хотел знать революционную историю своей страны.

Неужели Сталин мог искренне поверить Достоевскому, говорившему об особом, евангельском смирении избираемого им народа? Ведь толь ко-только не то что на его глазах, а сквозь него самого прошла многолетняя Гражданская война, где «смиренные» православные русские беспощадно дрались, вперемешку с другими, покоренными народами, на фронтах всех цветов. Вряд ли он тогда, в 30-х годах, действительно уверовал в блаженное народное смирение. Иначе он не стал бы добывать его, это самое «смирение», с такой невиданной в истории жестокостью и ненавистью. Он всю жизнь помнил и никогда даже не пытался вытеснить из своего сознания то, как его кавказские земляки, он сам и другие народы империи воспринимали русских. «В старое время, – говорил он в 1935 году, – …политика правительства состояла в том, чтобы сделать один народ – русский народ – господствующим, а все другие народы – подчиненными, угнетенными. Это была зверская, волчья политика»[584]. Даже когда он в 1936 году представлял «свою» Конституцию, опять напомнил, что русский народ воспринимался им, грузином, и после революции как народ-завоеватель: «Ныне действующая Конституция, принятая в 1924 году, есть первая Конституция Союза ССР. Это был период, когда отношения между народами не были еще как следует налажены, когда пережитки недоверия к великороссам еще не исчезли…»[585] Бывший наркомнац принимал самое непосредственное участие в разработке Конституций 1924 и 1936 годов. Конечно, нельзя сбрасывать со счетов и элементы пропагандистской игры: до революции были волчьи законы, а при нем, добром «пастыре народов», наступила эпоха дружбы народов.

Но личный опыт «1937 года», а затем Великой Отечественной войны заставил Сталина произнести эмоциональный парафраз речи отца Зосимы «о смирении». Цитирую знаменитый тост, произнесенный им 24 мая 1945 года на приеме в Кремле в честь командующих войсками Красной армии:

«Я хотел бы поднять тост за здоровье нашего Советского народа и, прежде всего, русского народа. (Бурные, продолжительные аплодисменты, крики «ура».)

Я пью, прежде всего, за здоровье русского народа потому, что он является наиболее выдающейся нацией из всех наций, входящих в состав Советского Союза.

Я поднимаю тост за здоровье русского народа потому, что он заслужил в этой войне общее признание, как руководящей силы Советского Союза среди всех народов нашей страны.

Я поднимаю тост за здоровье русского народа не только потому, что он – руководящий народ, но и потому, что у него имеется ясный ум, стойкий характер и терпение.

У нашего Правительства было немало ошибок, были у нас моменты отчаянного положения в 1941–1942 годах… Иной народ мог бы сказать Правительству: вы не оправдали наших ожиданий, уходите прочь, мы поставим другое правительство, которое заключит мир с Германией и обеспечит нам покой. Но русский народ не пошел на это, ибо верил в правильность политики своего Правительства, и пошел на жертвы, чтобы обеспечить разгром Германии. И это доверие русского народа Советскому правительству оказалось той решающей силой, которая обеспечила историческую победу над врагом человечества – над фашизмом.

Спасибо ему, русскому народу, за это доверие!

За здоровье русского народа! (Бурные, долго не смолкающие аплодисменты.)»[586].

Так «Отец, Любимый Вождь, Гений всех времен и Учитель народов» окончательно определился в отношении избранного «народа богоносца», как архетипа сверхличностной национальной массы, в «идеальном» единстве своем якобы обладающей особо выдающимся «умом, стойким характером и терпением». Как мы помним, именно эти качества Сталин выделял и особенно ценил в себе самом. Так «Учитель из Тифлиса» обрел и наделил «народ свой» собственным образом и подобием.

Те приятные качества, которые приписываешь себе, ты ищешь и с легкостью находишь в собственном народе, в своих родителях, детях, друзьях. То, что подозреваешь в себе гнусного, с легкостью обнаруживаешь у соседа, у врагов и у других народов. И в том и другом случае источник оценок один. Однако есть и разница: не отрекаясь до конца от своего грузинства, Сталин с годами все больше становился «русским». Об этом пишут дочь, Молотов, военачальники, об этом красноречиво свидетельствует предвоенная, военная и особенно послевоенная пропаганда. Отзвуки этой пропаганды до сих пор греют душу русским сталинистам и смущают души русским либералам. Но никто не осознает того, что не он стал русским по духу, а, напротив, в людях, причисляющих себя к русским, он стал подмечать только те качества, которые любил и ценил в себе, но востребовал от них то, что отвечало нуждам текущей политики. Разумеется, делал он это неосознанно, интуитивно, как неосознанно востребуют те или иные качества любые вожди народов: от политиков до художников и проповедников. В любом народе есть все и всего с избытком. И как только выделяется лидер (персональный или коллективный – не важно), он, востребуя те или иные качества, формирует их в устойчивые, на данный исторический момент, свойства народного характера. Меняется вызов времени, международная и внутренняя ситуация, меняются лидер, идеология, с ними всегда меняется «характер» народа. Такая смена характера не всегда происходит гладко и безболезненно, особенно на стыке поколений. Моисей водил «народ свой», а по существу, кучку беглых трусливых рабов, сорок лет по пустыне, пока не воспитал из них жестоких завоевателей, которых возглавил Иисус Навин. Гитлер завершил воспитание нескольких предшествующих поколений немцев, преобразив по своему подобию уравновешенных, миролюбивых и расчетливых бюргеров и земледельцев XVIII–XIX веков в чрезвычайно стойких, дерзких до безрассудства, беспощадных завоевателей. Отцы-основатели США наложили свой образ (американца) трудолюбивого, напористого, простованного фермера на людей разных рас, национальностей, религий, культур. Ныне этот народ сплоченно созидает, в том числе и оружием, первую всеземную империю. Русские князья и цари, разноплеменные церковные иерархи актуализировали в таком же разноплеменном православном народе те качества, которые хотели видеть в данный исторический момент в себе самих. Они формировали душевный облик народа не только по своему образу, но и на потребу текущей внутренней и внешней политике. Главным же мотивом такой политики была война, иногда оборонительная, но чаще наступательная. Большевики же с легкостью нашли и востребовали в русском и в других народах империи, отличавшихся даже особо стойким национализмом, искреннюю поддержку космополитическим идеям мировой революции и всемирного интернационала. Любой народ – это одновременно коллективное «все» и «ничто». Его «душа», «разум» и «воля», даже физический «образ», есть проекция потребного образа первенствующих. Сталин интуитивно все это понял, избрав «народ свой».

«ж) О молитве, о любви и о соприкосновении мирам иным».

Литературный и философский метод Достоевского состоит в том, чтобы циркулярно обсуждать одни и те же вопросы, периодически углубляя и расширяя их толкование. В этой части проповеди Зосима говорит о взаимосвязи мира земного и греховного с мирами иными, божественно одухотворенными. В качестве посредника между ними, между грешным человеком и Богом служит «инок». Так что «инок» Достоевского – это как бы духовный санитар, у которого помимо молитвы – одно могучее средство. Рецепт такого средства Сталин подчеркнул и с боку приписал синим карандашом «Ф. Д.»:

«Смирение любовью – страшная сила, изо всех сильнейшая, подобно которой и нет ничего»[587].

Дети, птицы, животные, бесконечный океан жизни, как и смертные грешники, – все достойно молитвы и заступничества. Перед всеми инок смиренно просит прощения и не смеет отчаиваться. Православный инок Достоевского обязан, как закарпатский иудей-хасид, вечно находиться в приподнятом, радостном настроении от ощущения радости близости Бога и красоты Его творений. «Други мои, просите у бога веселья. Будьте веселы как дети, как птички небесные», – рекомендует Зосима[588].

И уж совсем крамольную мысль отмечает марксист Сталин, популяризатор диалектического и исторического материализма, непримиримый борец с «идеализмом» и оппортунизмом разных мастей. Зосима говорит о непостижимых тайнах, связывающих наш мир «с миром иным, с миром горним и высшим», и добавляет:

«Вот почему и говорят философы, что сущности вещей нельзя постичь на земле»[589].

Опровержением этого тезиса, дважды отмеченного карандашом, философ Сталин займется в ближайшие двадцать лет своей жизни.

«з) Можно ли быть судиею себе подобных? О вере до конца».

«Помни особенно, что не можешь ничьим судиею быти. Ибо не может быть на земле судья преступника, прежде чем сам сей судья не познает, что и он такой же точно преступник, как и стоящий перед ним, и что он-то за это преступление стоящего перед ним, может, прежде всех и виноват. Когда же постигнет сие, то возможет стать и судиею»[590]. Слева на полях комментарий: «Один за всех?»

Пока Сталин «не открывал рот», пока молча, хотя и многозначительно подчеркивал и отчеркивал текст, можно было многое домысливать и толковать за него. Но вот знаки более ясные. И что же – он не понимает многого из того, о чем говорит писатель. О чем здесь толкует Зосима? «Не судите, и не судимы будете» – вот о чем он говорит, без ссылки на эту евангельскую заповедь. Правда, эта заповедь у Достоевского развернута в любимое мыслителем и бывшим каторжником направление: не судите и не осуждайте не потому, что истину знает только Бог, а потому, что «всяк перед всеми виноват». Правда и то, что Христос выразил эту мысль иначе, совсем не как формулу духовной круговой поруки. Запретив побивать камнями неверную жену и посоветовав каждому поискать бревно в глазу своем, он поставил всех перед Богом (а не перед людьми!) в равные условия. Сталин же перевел весь этот пассаж в «мушкетерское»: «Один за всех…» Здесь он демонстрирует достаточно примитивный, прямо скажем – узкий умственный кругозор. Не помогло и начальное церковное образование.

Зосима дал еще два практических совета остающемуся на земле иноку. С одним из них Сталин был давно знаком, а с появлением в Кремле следовал ему постоянно. Тем не менее Сталину, видимо, было приятно услышать такое поощрение из уст старца:

«Делай неустанно. Если вспомнишь в нощи, отходя ко сну: “я не исполнил, что надо было”, то немедленно восстань и исполни»[591].

Конечно, старец имел в виду совсем не ту деятельность, которой занимался вождь, любивший ночную жизнь. Он говорил о терпении и терпимости, о готовности пострадать самому даже от врага и за врага. Нет ничего удивительного в том, что кульминацией христианской проповеди в романе стала мысль о запрете мщения врагам. И эту великую христианскую заповедь отметит карандашом человек, уже тогда прославившийся необыкновенной мстительностью, завистливостью и злопамятностью. Пусть он эту заповедь никогда не принимал практически, но ведь отметил же:

«Если же злодейство людей возмутит тебя негодованием и скорбью уже необоримою, даже до желания отомщения злодеям, то более всего страшись сего чувства; тотчас же иди и ищи себе мук так, как бы сам был виновен в сем злодействе людей»[592].

Многое, очень многое понимал товарищ Сталин, занимаясь душевными разминками и такими же гигиеническими процедурами поздно ночью на даче в Зубалове или Кунцеве. В каждом человеке множество параллельных миров, которым никогда не суждено пересечься.

«и) О аде и адском огне, “рассуждение мистическое”».

Мы вместе с Достоевским и Сталиным подошли к кульминации проповеди монаха. О каких редчайших для современного человека вещах, рассуждает в романе праведник Зосима! Сталин буквально вцепился в этот текст, правда, чуть скорректировав название. Слова «рассуждение мистическое» он карандашом взял в кавычки. Любые формы «мистики» и «поповщины» терпеть не мог Ленин, а за ним и все мыслившие большевики. И для Сталина «мистика», «идеализм» были синонимами досужей и вредной болтовни. Но то, что читал у Достоевского человек, всерьез готовившийся до зрелого, двадцатилетнего возраста стать священником, то есть попом, «болтовней» назвать не мог. Отсюда кавычки, то есть писатель, мол, выразился фигурально, а на самом деле – рассуждение философское и вполне практическое. И здесь Сталин был прав. Нет ничего мистического в том, что ад и рай были размещены писателем в одной и той же бесконечной точке – в человеческой душе. Еще читая первые разделы романа, Сталин уже там отметил рассуждения писателя об этих предметах.

Вспоминая об одном из поворотных эпизодов своей молодости, Зосима рассказал о некоем «таинственном посетителе», который признался ему в совершении давнего убийства. Он убил из чувства мести женщину, которую любил, но которая отвергла его. Эпизод «преступления и самонаказания» для Достоевского навязчивый, кочующий из одного его великого произведения в другое. И признание в преступлении происходит почти в одних и тех же словесных и ситуационных формах. Зосима вспоминал:

«А он именно на головную боль жаловался.

Я… знаете ли вы… я… человека убил»[593].

(Отчеркнуто синим карандашом.)

Говорят, до войны Сталин много раз посещал оперу Мусоргского «Борис Годунов», а после войны настоял, чтобы ее возобновили. Его якобы очень волновал эпизод признания царя Бориса в убийстве царевича Дмитрия. Действительно ли его возбуждала сцена видений «кровавых мальчиков», утверждать теперь невозможно. Еще меньше есть прямых доказательств того, что Сталин лично сам кого-то убил в революционной молодости или в зрелые годы. Правда, есть одна любопытная психологическая зацепка. Все тот же дотошный немецкий журналист Эмиль Людвиг задал Сталину витиеватый вопрос: «Прошу Вас извинить меня, если я Вам задам вопрос, могущий Вам показаться странным. В Вашей биографии имеются моменты, так сказать, “разбойных” выступлений. Интересовались ли Вы личностью Степана Разина? Каково ваше отношение к нему, как “идейному разбойнику”?[594]» Сталин ушел от прямого ответа, предпочитая порассуждать о Степане Разине. Но Людвиг наверняка читал в эмигрантской литературе воспоминания кавказских земляков вождя о его «подвигах» в революционном подполье. Однако прямых доказательств нет. Но то, что Сталин при чтении вновь и вновь фиксируется на сценах признания в убийстве, на сценах покаяния и душевных мук, факт, как видите, бесспорный. Еще любопытней его фиксация на том эпизоде романа, где рассказчик дает оценку характера убийцы:

«…и, будучи характера сильного, почти забывал происшедшее; когда же вспоминал, то старался не думать о нем вовсе»[595].

Иначе говоря, по Достоевскому, человек с сильным характером способен волевым актом на время вытеснять из своего сознания, то есть памяти, тяжкие эпизоды собственной биографии. Иметь сильный характер – это значит уметь не думать о них, даже если они навязчиво, то есть непроизвольно, всплывают в памяти. Это не совсем то, о чем говорит Фрейд, утверждающий, что забвение – это полное вытеснение в подсознание травмирующих психику воспоминаний. На самом же деле, как утверждает вся великая мировая художественная литература, ни один из жизненных эпизодов не покидает навсегда сознание человеческой души, явно или втайне поддерживая или подтачивая своими страстями разум и тело. На это, собственно, и рассчитана теория покаяния как способа жизненного очищения и оздоровления, а для верующего – как единственного способа восхождения в «Царство Божие». Если же психическая травма надежно вытеснена в подсознание, то добровольное покаяние, то есть осознание вины, невозможно. Тогда нужна помощь со стороны – колдуна, священника, политработника, психолога, а чаще просто душевного и родного человека. Другое дело, что, зная и помня о своей вине, мало кто способен искренне раскаяться даже наедине с собой, а тем более публично. Публичное покаяние есть глубоко травмирующий, опасный для личности акт, напоминающий рискованную хирургическую операцию. Он всегда затрагивает не только личностную, но и социальную сферы жизни, то есть многих и многое не только в тебе, но и вне тебя. Сталин это отлично знал из своей семинарской практики и потому, как инквизитор, принуждал врагов публично каяться, что приводило к саморазрушению. Недаром «таинственный посетитель» отца Зосимы признается:

«– Решимость моя три года рождалась, – отвечает мне, – а случай ваш дал ей только толчок»[596].

(Синий карандаш.)

Его мучили вполне понятные сомнения в необходимости именно публичного покаяния. То есть вопрос о том, так ли уж необходимо свою личную, внутридушевную, психическую проблему выносить в социальную сферу. Если мучения совести уже есть наказание, и даже, как утверждается, более серьезное, чем наказание по суду, то чего же еще требовать?

«– Да нужно ли? – воскликнул (“таинственный посетитель”. – Б. И.), – да надо ли? Ведь никто осужден не был, никого в каторгу из-за меня не сослали, слуга от болезни помер. А за кровь пролитую я мучениями был наказан. Да и не поверят мне вовсе, никаким доказательствам моим не поверят. Надо ли объявлять, надо ли?»[597] В ответ на вопрос Сталина: «Да надо ли?» – Зосима указует на Евангелие от Иоанна, глава XII, стих 24:

«Истинно, истинно говорю вам, если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода»[598].

Сталин отметил и этот стих.

Публично покаявшись, «таинственный посетитель» вскоре так же таинственно, но закономерно, с точки зрения Зосимы, и с облегченной душой умирает. Его признания таинственным образом никто не принимает всерьез, а потому он спасает свое «доброе» имя и детей от позора. Таковы плоды всенародного покаяния «таинственного посетителя».

Проблема «преступления и покаяния» все же каким-то боком касалась сталинской души. В связи с этим вспоминается одно из постоянных требований публичного раскаяния, которое он предъявлял «жестоковыйным» оппозиционерам. Он требовал их «идейного разоружения» перед народом, партией, ЦК, перед вождем. Даже в этом он как бы воспроизводил формы церковной жизни. Ему явно доставляло огромное удовольствие, когда знаменитые партийно-государственные бонзы на судилищах каялись в грехах, выворачивая из своего затравленного душевного нутра дикие смеси из правды и небылиц. Вспоминается и иное: когда послевоенный Сталин просмотрел вторую серию кинофильма Сергея Эйзенштейна «Иван Грозный», он запретил ее к показу. Одной из главных претензий к режиссеру стали сцены раскаяния царя, с которым вождь, без сомнения, себя ассоциировал. По его тогдашнему мнению, грозный царь не мог себя вести как интеллигент-неврастеник. Но все это говорит об огромном грузе вины, с которым жил и умер нераскаявшийся вождь.