Читая Салтыкова-Щедрина

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Живая любознательность Сталина проявлялась даже в деталях. Он постоянно отслеживал публикации не изданных при жизни автора произведений. В то же примерно время, когда вышла книга незаконченных диалогов Франса, в СССР был опубликован сборник «Неизданный Щедрин». С момента его публикации в 1931 году он стал настольной книгой вождя[481]. В первую очередь он использовал его в качестве источника насмешливых сентенций и сатирических филиппик, направленных в адрес политических оппонентов и своих, советских бюрократов. Оппозиционно настроенные партийные и государственные деятели, в первую очередь троцкисты, обвиняли Сталина и сталинцев в бюрократическом перерождении, заменившем господство власти капитала властью советского чиновника. Карл Радек, еще будучи «троцкистом», первым взял прозу Салтыкова-Щедрина на вооружение. Как и во многих подобных случаях, Сталин сделал встречный демагогический ход: в его речах, звучавших со всех партийных трибун, тема борьбы с бюрократизмом становится одной из основных. Именно тогда во многих довоенных выступлениях словоблудие по поводу зловредности выпестованной им же партийно-советской бюрократии сдабривается цитатами из произведений великого русского сатирика. На Чрезвычайном VIII Всесоюзном съезде Советов, собравшемся в ноябре 1936 года, он смачно цитировал и комментировал текущую политику с помощью произведений Щедрина и Гоголя. Красочно объясняя, как зарубежные журналисты запутались между «правым» и «левым», комментируя проект Конституции 1936 года, он сослался на дворовую «девчонку» Пелагею из гоголевских «Мертвых душ», не отличающую одно от другого. Эпизод дважды прерывался громовым смехом подобострастной аудитории, хотя этот образ Сталин использовал уже раз пять или шесть в других выступлениях[482].

Основной набор щедринских цитат был почерпнут Сталиным из «Сказки о ретивом начальнике, как он сам своими действиями в изумление был приведен». В том же докладе, посвященном Конституции, потешаясь над корреспондентом одной из немецких газет, заявившим, что СССР – это не государство, а некое «географическое пространство», Сталин так перелицевал сатирическую сказку: «В одном из своих сказок-рассказов великий русский писатель Щедрин дает тип бюрократа-самодура, очень ограниченного и тупого, но до крайности самоуверенного и ретивого. После того как этот бюрократ навел во “вверенной” ему области “порядок и тишину”, истребив тысячи жителей и спалив десятки городов, он оглянулся кругом и заметил на горизонте Америку, страну, конечно, малоизвестную, где имеются, оказывается, какие-то свободы, смущающие народ, и где государством управляют иными методами. Бюрократ заметил Америку и возмутился: что это за страна, откуда она взялась, на каком таком основании она существует? (Общий смех, аплодисменты.) Конечно, ее случайно открыли несколько веков тому назад, но разве нельзя ее снова закрыть, чтобы духу ее не было вовсе? (Общий смех.) И, сказав это, положил резолюцию: “Закрыть снова Америку”! (Общий смех.) …Этим господам (из газеты. – Б. И.) СССР давно уже намозолил глаза… Что это за страна, вопят они, на каком таком основании она существует (общий смех), и если ее открыли в октябре 1917 года, то почему нельзя ее снова закрыть, чтобы духу ее не было вовсе?»[483]

Сталин довольно основательно исчеркал текст этой сказки и превратил в крылатые такие выражения, как «Бабушка надвое сказала», «Пишите, мерзавцы, доносы», «Горе тому граду, в котором начальник без расчету резолюциями сыплет, но еще того больше горе, когда начальник совсем никакой резолюции положить не может», и т. д. В 1949 году на юбилейной выставке в связи с 70-летием вождя и явно по его инициативе эта часть книги с пометами была представлена на всеобщее обозрение[484]. Многие авторы, пишущие о Сталине, упоминают об этом экспонате, но ни он сам, ни исследователи не цитировали других произведений Щедрина из того же сборника и также с пометами Сталина. Наиболее тщательно он проштудировал сатирические зарисовки: «Глуповское распутство» и «Каплуны».

Первый рассказ начинается с воспоминаний некоего знатного молодого человека, воспитание которого мать доверила «мосье Жоливе», нещадно колотившего его за малейшую шалость. Вскоре молодому человеку «удалось поймать… мучителя с горничной. С тех пор все изменилось. Я не только заставил Жоливе на коленях просить прощения, – повествует дворянин Простаков, – но еще завладел его любовницей…» С первой же страницы рассказа интерес вождя к сюжету стал возрастать, о чем свидетельствуют небольшие беглые отметки (ручкой и карандашом) в тексте, фрагменты которого я воспроизвожу.

Молодой человек повествует об особом, «изумительном» мастерстве француза, который, ни слова не зная по-русски, «однако ж дар убеждения такой имел, что не было, кажется, на селе ни одной крестьянской бабы, которая бы противостояла бы ему».

По закону избранного жанра Щедрин делает моментальный переход от скабрезной истории похотливого дворянина Российской державы к назидательной истории заката распутной Западной Римской империи, которой в конечном счете завладели «пастуховы дети», то есть дети варваров. Для России, предрекал писатель, надвигаются времена своих варваров, своих «пастуховых детей». Далее в повествовании рисуется образ Петрушки, этого грядущего господина России, а пока дворового и кандидата в любовники стареющей барыни Любови Александровны. Символом Российской империи периода упадка стала родина барыни и Петрушки – город Глупов, который «разлагается, ибо собственное его распутство точит его». Затем разворачивается история совращения верного слуги «Пьера», который «лопает себе, и думает, что так тому и быть должно». Вдова мучается по ночам, она не спит, и «сладко» ей, когда слышит она, как Петрушка на сундуке за перегородкой ворочается. «Петруня, а Петруня! – говорит она, – встань да посмотри-ка в окно: никак кто глядит!» «– Петруня! А Петруня! Чтой-то словно мне робко! – шепчет она, – как бы ты лег на полу…» «Ох, да и светла же, тепла же была ночь темная, длинная!..» Летит взгляд Сталина и его рука с пером над страницами щедринского текста, цепляясь за что-то, эхом отзывающееся в душе: соблазнительные крестьянки, размягченная барыня, усердный, но наглый Петруня…

…Отныне «Петруня» требовал, чтобы все, включая Любовь Александровну, величали его «Петром Афанасьевичем», и во всеуслышание заявлял: «Я, говорит, у барыни первый человек есть! Я, говорит, с барыней что желаю, то и сделаю!» Так стал Петрушка, этот грядущий российский Хам и властитель, помыкать благодетельницу-барыню: «Отвяжись, мол, ты, старые дрожжи!» Но Любовь Александровна, этот символ «дряхлеющей, но еще жаждущей любви и жизни «Империи»… стремится устроить себе утеху домашнюю, такую утеху, которая была бы всегда под руками. А под руками что? Под руками Петрушка, у которого только что черный ус над губой начинает прорезываться… Петрушка, черноволосый, чернобровый и черноглазый; глаза у него так и искрятся, так и жгут, а пухлые малиновые губы так и манят… «Ах, чорт побери да и совсем!» – в волненьи произносит Любовь Александровна и даже повертывается на стуле». А «Петрушка властный, Петрушка, собирающийся унести на плечах своих вселенную», обладает еще и кое-каким умишком. «…Этот умишко подсказывает, что если Любовь Александровна возвысила его до себя, стало быть, они квиты. Отсюда: «Любка! пляши!», «Любка! пой песни

«Не в силах простолюдин постичь, – издевается сатирик над своим братом-дворянином, – такие понятия, как “равен” и “не равен”, “квит” и “не квит”».

Последний кусочек фразы Сталин многократно отчеркнул еще и вертикальными линиями на полях книги. Почему? Уж не потому ли, что в эти годы и он многих «возвысил до себя» и многие из них, по его мнению, так и не разобрались в понятиях: «равен» и «не равен», «квит» и «не квит»? Со своими «петрунями», в том числе женского пола, у Сталина был свой счет. Под конец сексуально-сатирического повествования Щедрина – очередное ядовитое сравнение великого Рима с величавым Глуповым, заставившее Сталина многократно подчеркивать щедринский текст: «Еще намеднись у нас городничий целый овин сжег единственно для того, чтобы показать начальству, как у него команда исправно действует. Чем не Нерон! А третьеваднись земской исправник с целой стаей собак в суд вломился, – чем не Калигула! Нет уж, если мы возьмемся за дело, да начнем пересчитывать, – никакому Риму не устоять перед нами в отношении доблести!.. Но Рим, несмотря ни на величие свое, ни на доблесть сынов своих, все-таки пал от руки пастуховых детей…: Боже! Ужели та же участь предстоит и Глупову?»[485]

* * *

Ныне мало кто помнит (за исключением специалистов) все подробности рассказа Салтыкова-Щедрина «Каплуны». А между тем этот рассказ, написанный в 70-е годы XIX века, положил начало беспощадному осмеянию российской интеллигенции как правого, так и левого толков. Щедрин точно подметил духовную и связанную с ней политическую импотенцию тех, кого Ленин брезгливо именовал «мягкотелыми либералами», нередко потом ссылаясь именно на произведения Щедрина. На фоне тех исторических событий, которые произошли в России с середины XIX века, и интеллигент-писатель (Щедрин), и интеллигент-революционер (Ленин) имели серьезные основания для таких крепких выражений. В своих послереволюционных речах Сталин предпочитал говорить о «гнилой интеллигенции», но и о «потенции» не забывал.

Щедрин в лучших традициях античной сатиры, для которой характерно смелое совмещение эротических и политических образов, привел к общему знаменателю качества физиологических, духовных и интеллектуальных кастратов. По этому поводу сатирик даже стишок сочинил, который и предпослал в качестве эпиграфа:

Кастраты все бранили

Меня за песнь мою,

И жалобно твердили,

Что грубо я пою…

Специалисты в области истории партии с удовольствием цитировали эту виршу в студенческой аудитории, начиная россказни о зловредности буржуазных либералов. Пишу сейчас об этом как очевидец.

«Каплуны-люди встречаются во всех слоях, на всех ступенях глуповского общества. Чтобы сделаться каплуном, нужно очень немного. Нужно выбрать идейку с булавочную головку, возлюбить ее, как самого себя, и затем, с спокойною совестью, мерить этим огромным масштабом все явления, проходящие перед глазами»[486].

Замечает это сам Щедрин или нет, но в своем сатирическом эссе он ставит все ту же «гамлетовскую» проблему русской интеллигенции, суть которой вождь моментально ухватил: «…жгучий вопрос эпохи, идти ли на сделку с установившимися формами жизни, признать ли, что и в них есть нечто хорошее и примиряющее, или откровенно взглянуть на них, как на старый хлам, негодный даже для справок?»[487] Российская интеллигенция, вне зависимости от ее умонастроения, в массе своей отвечает на «жгучий вопрос эпохи» одинаково бессильно. «Веселые каплуны (консерваторы. – Б. И.) курлыкают»: «Не насильствуйте, не волнуйтесь, не забегайте вперед»; «угрюмые каплуны (либералы. – Б. И.) курлыкают»: «Жизнь, которую мы знаем и с которой имеем дело, есть старый выветрившийся хлам; кроме того, что он отвратителен, он еще и бесполезен»… Несмотря на различие в содержании обоих курлыканий, отмечает сатирик, у них есть общее – отрицание деятельного личного участия в этой жизни. Для него каплун, кастрат есть то же, что бесплодный болтун, «курлыкающий» недееспособный человек. Это сравнение, эта писательская метафора, сближающая физиологическую импотенцию с духовной, попала в самую точку сталинского сопереживания. Деятельность и еще раз деятельность во всем, как демонстрация акта плодотворности в политической борьбе, в государственной сфере, в личной жизни, во взаимоотношениях с окружающими, как доказательство мощной личной потенции и воли. Отсюда это брезгливо-злобное отношение сначала к дореволюционным «курлыкающим» меньшевикам и либералам, затем к «болтунам» оппозиционерам и, наконец, ко всем тем, кто хоть в чем-то критичен или подозрительно нерасторопен, а значит, не деятелен.

Замечательный образчик сталинских рассуждений о связи политики и мужской потенции, о «плюсах» и «минусах» при сложении сил содержится в тексте его доклада на XV Всесоюзной партийной конференции (ноябрь 1926 г.). Громя недавно объединившийся против него блок троцкистов и зиновьевцев, он потешал аудиторию: «Конечно, с точки зрения арифметики они должны были получить плюс, ибо сложение сил дает плюс, но оппозиционеры не учли того, что, кроме арифметики, есть еще алгебра. Что по алгебре не всякое сложение сил дает плюс (смех), ибо дело зависит не только от сложения сил. Но и того, какие знаки стоят перед слагаемыми. (Продолжительные аплодисменты.) Получилось то, что они, сильные по части арифметики, оказались слабыми по части алгебры, причем, складывая силы, они не только не увеличили свою армию, а, наоборот, довели ее до развала.

Чем была сильна зиновьевская группа?

Тем, что она вела решительную борьбу против основ троцкизма. Но коль скоро зиновьевская группа отказалась от своей борьбы с троцкизмом, она, так сказать, оскопила себя, лишила себя силы.

Чем была сильна группа Троцкого?

Тем, что она вела решительную борьбу против ошибок Зиновьева и Каменева в октябре 1917 года и против их рецидива в настоящем. Но коль скоро эта группа отказалась от борьбы с уклоном Зиновьева и Каменева, она оскопила себя, лишила себя силы.

Получилось сложение сил оскопленных. (Смех, продолжительные аплодисменты.)»[488].

Каждый человек, непосредственно общавшийся со Сталиным периода власти, изо дня в день проходил нечто вроде теста на «потенцию». Но при этом «выбраковывался» как раз не обессилевший, а тот, кто казался опасным именно своей духовной или интеллектуальной потенцией. Патологическая подозрительность Сталина – это не признак латентной паранойи, а скорее «синдром кастрации» в том смысле, как его трактовал Фрейд. Конечно, Сталин вряд ли был знаком с той частью психоаналитической теории Фрейда, где тот развивает идею жестокого преследования стареющим самцом, возглавлявшим древнейшее обезьяно-человеческое стадо, подросших в нем мужских отпрысков. Фрейд считал, что следы этой незапамятной угрозы кастрации до сих пор присутствуют в подсознании мужской части современного человечества[489].

Оставим психоаналитикам исследовать реальность сталинского синдрома кастрации, связывая его не только с отчетливой тенденцией жестоко подавлять волю претендующих на власть коллег-мужчин, но и с пристрастием к грубым мужским шуткам, к матерной брани, со сладострастным отношением к незрелым женщинам, с красноречивым рисунком подвешенного «Брюханова» и с не менее красноречивым текстом к нему. Но здесь же отметим очередной парадокс – я обнаружил непосредственное свидетельство того, что Сталин был знаком с психоаналитической теорией сексуальности, но не через знакомство с трудами Зигмунда Фрейда, а через… того же Щедрина и Льва Николаевича Толстого.

Даже к толпе, к «массе», он относился как мужчина к «женщине». Он почти физиологически чувствовал восхищение и тягу ее к себе и, похоже, сам испытывал высшее напряжение сладострастных сил, когда вступал с ней, то есть с толпой, с массой, в единение. Многие вожди человечества испытывают нечто подобное. При этом важна не только сила «магнетизма», исходящая от лидера, но и его особый стиль поведения – мужественного кокетства. Вспомним, как в молодости Коба мечтал быть вознесенным над толпой с красным знаменем в руках, как он кокетничал перед ней на трибуне Мавзолея во время многочасовых демонстраций, как он кокетливо прищуривался перед миллионами людей, глядящими на него сквозь объектив кинокамеры. В том же фельетоне Щедрина Сталин отчеркнул себе на память почти целую страницу особенного, «эротического» текста:

«Нельзя сказать себе: выйду к толпе и увлеку ее в ту или другую сторону. Толпа не вдруг и не всю открывает грудь свою: как ни распутна она с первого взгляда, но любит, чтоб за ней походили, чтоб к ней относились вежливо. Надобны сверхъестественные силы, чтоб увлечь толпу сразу, а много ли найдется деятелей, обладающих этими силами? Огромное большинство деятелей – простые труженики, для которых толпа представляет любезнейший и сподручнейший предмет разработки, но которые и сами еще недавно были в толпе. Толпа ревниво оберегает предания прошлого и туго решается на риск, потому что уже не мало она порисковала на своем веку, но мало извлекла из того для себя пользы. Мудрено ли, что человек, имеющий дело с этой плотною массою, неслышно для самого себя проникается инстинктами толпы? Мудрено ли даже, что, вместо того, чтоб увлечь толпу за собой, он сам станет в ее ряды! Но не смейтесь ему, не порицайте его слишком поспешно, ибо он не пропал без вести. Положим, что сам он засосался на дно, положим, что он и не выплывет никогда, но мысль, им брошенная, все-таки принесет свой плод, но минутное противодействие, оказанное им толпе, все-таки сделает ее более податливою… хотя бы для последующих деятелей. В этом случае, он не более, как жертва, принесенная новому Ваалу, но жертва не бесследная, ибо кровь ее утучнила почву»[490].

Весь этот абзац отчеркнут на полях справа волнистой чертой.

Старый сатирик предвосхитил многие психоаналитические и пропагандистские разработки XX века. Говорят, что Геббельс в последние дни рейха предлагал свои услуги СССР в качестве «гения» пропаганды. Сталин много раньше Гитлера и Геббельса и в теории и на практике понял психологический исток единения «героя и толпы». У щедринской толпы «обнаженная грудь», особая «плотность», она как женщина «распутна», «порисковала на своем веку», «любит, чтобы за ней походили» и «относились вежливо». Она «туго решается на риск», поскольку ее столько раз обманывали герои-соблазнители. Поэтому она хоть «податлива», но прежде, чем отдаться очередному соблазнителю, очень «расчетлива». А герой-соблазнитель «собрал силы сверхъестественные», для того чтобы «она», этот «любезнейший и сподручнейший предмет разработки», приняла его мысль, которая должна «принести свой плод». И пусть обессиленный герой, сделав дело, сам растворится и исчезнет в ней, он все же «сделает ее более податливой» для нового оплодотворения идеями и эмоциями. То, что Салтыков-Щедрин предчувствовал в теории, вождь тысячу раз испытал на практике. Я думаю, что он любил писателя не столько за острую критику человеческих и государственных пороков, сколько за глубинное проникновение в массовую психологию.