Об одной мексиканской встрече Эйзенштейна передаю со слов художника
Мне Маяковский про Мексику рассказывал, даже как будто сердясь, что ему приходится говорить о таких невероятных, экзотических вещах. Для того чтобы они не были экзотические, о них надо рассказывать или длинно, или в стихах.
Длинно не умел рассказывать Маяковский, а в стихах не умею я. Кроме того, я не видел Мексики. Я долго не видал и картины Эйзенштейна «Мексика», увидел сейчас, через тридцать лет.
Картину снимали, поссорились, смонтировали без Эйзенштейна, смонтировали, сколько смогли. Получились разные картины, еще остались остатки. Какой-то кинематографист купил остатки — у него было мало денег.
На экране подымали и несли в бесконечных дублях тяжелые кресты не актеры — какие-то паломники в мексиканской религиозной процессии. Повторялись кадры, взятые из разных мест: это была настоящая процессия.
Как будто картина о Мексике шла сама на распятие, кадр за кадром.
Трехпалые, пятипалые, шестипалые руки кактусов подымались из сожженной земли к небу. Так десять лет тому назад я увидал куски. Потом видал картину.
Сергей Михайлович не смонтировал ленты до конца, произошло так, как будто поэт писал поэму, создавал строки, а рифмы потом выбирал книжный продавец.
Мне рассказывал Сергей Михайлович и напевал песню, которую я забыл.
Есть в середине Мексики — это еще не песня — долина, похожая на чашу. Про нее поют. Тут я буду приводить песню неточно:
Туан тепе, туан тепе,
Страна родная…
Три тысячи рек, три тысячи рек
Тебя окружают.
Но так далеко, так далеко,
Что не доехать…
И лошадь не то, и поезд не то…
Так далеко…
Это отрывок песни о родине, которая недоступна.
Вероятно, это долина сухая и нет там трех тысяч рек.
Звенит воспоминание.
Страна так далеко и так потеряна, что кажется она звучащим водою раем.
Сергей Эйзенштейн, Григорий Александров и Тиссе ездили по Мексике и однажды попали в большую каменистую долину, которая была похожа на широкую чашу, вырытую на огромном плоскогорье, поднятом кверху.
Стоял там, вероятно, город, вероятно, серый, и были там резкие тени. Над одним домиком висели вырезанные из железа и раскрашенные часы.
То ли надо было проверить время, то ли показалась вывеска знакомой, Сергей Михайлович зашел в дом: у узкого окошка работал часовщик. Он поднял голову, улыбнулся Сергею Михайловичу.
— Здравствуйте. Я о вас слышал по радио. Вы, кажется, из Одессы?
— Нет, — ответил Эйзенштейн, — но я снимал в Одессе.
— Да, да, снимали… об этом говорили по радио. Но вы из России?
— Из России.
— Скажите, как на Дерибасовской?..
Сергей Михайлович рассказал довольно подробно.
— Там, в Одессе, есть лестница, — сказал часовщик.
Он был стариком. Больше мне Сергей Михайлович про его наружность ничего не рассказывал.
Старик продолжал:
— Там есть очень крутая лестница к морю… Как бы я хотел по ней спуститься или даже подняться. И вы туда скоро вернетесь?
— Скоро! — сказал Тиссе.
— Одесса… — сказал старик, — как это далеко!.. Как хорошо там у нас, какой веселый город, сколько там деревьев! И трамвай ходит, раскачиваясь, и люди смеются.
— Деревья сомкнулись над трамвайными путями, лестницу чинят, — может быть, сказал Тиссе.
Он добрый человек, тогда был очень сильным человеком и говорил, утешая старика.
— Вот повидал людей из Одессы, — ответил часовщик. — А тут одни индейцы. Они добрые, и я теперь знаю их язык, я говорю по-испански. Все слова знаю, какие нужно для часовых дел мастера. Не рассказывайте, что я еврей, — здесь есть антисемиты. Прощайте, господа!..