Юрий Нагибин (1920–1994)
У Юрия Марковича Нагибина есть очерк о его друге поэте и сценаристе Александре Галиче, где Галич рассказывает, как он завтракал с Вертинским за одним столиком в ресторане гостиницы «Европейская». Александр Николаевич Вертинский, повертев в руках меню, заказал только чай, а на вопрос подобострастного официанта: «Прикажете с лимончиком, вареньем или сливочками?» — презрительно отрезал: «Просто чаю. Вы понимаете русский язык?» Затем он трижды возвращал стакан официанту: вначале чай был недостаточно крепкий, потом отдавал мочалкой, наконец, подстаканник был не по руке. Официант не жалел ног, при этом обслуживая Галича из рук вон плохо, «а когда Вертинский ушел, полностью забрав сдачу, официант умильно посмотрел ему вслед и сказал мечтательно: «Настоящий барин!»
Вот таким «настоящим барином» был и сам Юрий Нагибин. В нем чувствовалась порода, аристократизм, лихость и одновременно основательность, несгибаемость и плотность, ум и благородство. Он был красив не смазливой, а той сильной мужской красотой, которая насмерть сражает женщин и которая с возрастом, с сединой, становится совершенно неотразимой. За ним всегда тянулся шлейф его загулов, пьянок, похождений, романов, побед, бесконечных заграничных поездок, богатства и широкой души, независимости от властей и потому нелюбви этой самой власти. Пожалуй, самый сильный советский прозаик в жанре «деревенской» литературы, сравнимый, разве что, с Иваном Тургеневым, он остался без единой литературной государственной награды. Да и вообще награды его обходили стороной. Даже престижный «Оскар» за фильм «Дерсу Узала» получил только режиссер Акира Куросава, сценаристу награда не полагалась. Он был одновременно и баловнем судьбы и ее пасынком.
Трое мужчин сыграли в жизни будущего писателя главные роли. Только в зрелом возрасте писатель узнал тайну своего рождения: его отец был потомственным дворянином Константином Александровичем, расстрелянным красными за белогвардейский мятеж в Курской области еще до рождения Юрия. Предусмотрительный белый офицер передал свою беременную жену Ксению Алексеевну, кстати тоже из дворянской семьи Каневских, другу Марку Левенталю. Тот усыновит мальчика, но вскоре сам отправится в ссылку, где и умрет много лет спустя. Именно от него у русского дворянина Нагибина осталось еврейское отчество. Ксения Алексеевна развелась с Левенталем и вышла замуж в третий раз за Якова Семеновича Рыкачева, прозаика и критика, хулителя зарубежной приключенческой литературы, который сам работал в жанре научной фантастики. Именно Рыкачев привил Нагибину вкус к словесному творчеству, хотя времени на это у него было немного: в 1937 году его посадили.
Юрий Нагибин родился в Москве, жил в районе Чистых прудов в Сверчковом переулке. Мальчик рос очень спортивным, всерьез увлекался футболом. Тренер московского «Локомотива» Жюль Лимбек даже обещал к восемнадцати годам зачислить его в дубль мастеров.
Писать Юра начал очень рано по совету своего отчима. Тот обратил внимание на его способность словесно передавать впечатления от увиденного и услышанного естественно и с юмором. Первые рассказы были неудачными, но мальчику нравился сам процесс творчества. После окончания школы в 1938 году он поступает в Первый Московский медицинский институт по настоянию матери, но уже после первой сессии выясняет, что к медицине он не склонен. Именно в этот момент во ВГИКе открывается прием на сценарный факультет, куда Нагибин без труда проходит и переходит учиться на сценарный факультет ВГИКа. Как писатель Нагибин начинается в 1939 году. Он рискнул на одном из вечеров в писательском клубе прочитать свой рассказ о том, как семнадцатилетний юноша домогался любви взрослой женщины. Вышел скандал. Публика первый опыт будущего сценариста разругала, но за него вступился ведущий вечера Валентин Катаев, а того поддержал Юрий Олеша. Очень скоро, осенью 1940 года, первый рассказ Нагибина «Двойная ошибка» публикуют в журнале «Огонек».
Окончить институт помешала война. Недоучившегося студента призывают в армию.
Знание немецкого языка и неполное высшее гуманитарное образование определяют его воинскую специальность. Он был направлен в политуправление Волховского фронта, где занимался контрпропагандой. В его обязанности входил разбор документов врага, выпуск пропагандистских листовок, ведение радиопередач. Однако, пришлось ему повоевать и по-настоящему с оружием в руках, выходить из окружения. Он был дважды контужен, а после выздоровления в ноябре 1942 года комиссован по состоянию здоровья. Но ни писательство, ни армию он не бросил. В качестве военного корреспондента газеты «Труд» побывал в Сталинграде, под осажденным Ленинградом, при освобождении Минска, Вильнюса, Каунаса. Военные впечатления легли в основу сборников рассказов. В 1943 году вышел сборник «Человек с фронта», и Нагибин был принят в Союз писателей.
До конца войны он совмещал журналистику с литературой. В конце 1940-х годов Юрий Маркович знакомится с писателем Андреем Платоновым, который оказал на него громадное человеческое и литературное влияние. В результате, по отзыву самого Нагибина, «целый период моей литературной учебы состоял в том, что отчим вытравливал Платонова из моих фраз».
В начале 1950-х к писателю приходит известность. Его рассказы «Трубка», «Зимний дуб и Комаров», «Ночной гость» стали пользоваться популярностью у читателей. Одновременно с этим он приобрел репутацию вольнодумца после публикации в «оттепельном» альманахе «Литературная Москва» своих рассказов «Хазарский орнамент» и «Свет в окне». Содержание этих произведений далеко вышло за разрешенные партийной печатью пределы, что вызвало гнев функционеров. Писатель был вынужден снизить уровень своего свободомыслия, и в дальнейшем, как отмечает писатель Юрий Кувалдин, «уму постоянно приходилось балансировать на грани диссидентства и правоверности».
В этот же период за Нагибиным устойчиво закрепляется образ кутилы, выпивохи и бонвивана. Литературное творчество приносит солидные гонорары. При этом Юрий Маркович понимает, что пока еще далек от литературных высот. Это ужасно отражается на его излишне тщеславном характере. Выход Нагибин находит в водке. У него хватает денег на автомобили, сначала «Победу», потом «Волгу». Сам он водит редко, как правило, выпивши, поэтому предпочитает держать шоферов. Он становится частым посетителем центральных ресторанов.
Отдельный разговор о женщинах в его жизни. Его первой женой стала Мария Асмус, дочка профессора Литинститута. Через нее он познакомился с Нейгаузом, Рихтером. Расписались молодые перед уходом Юрия на фронт. Он надеялся таким образом ее удержать. Не помогло. Когда вернулся в Москву, она уже была с другим. Второй брак продлился уже пять лет, с 1943 по 1948 год, хотя и был по выражению самого Нагибина «очень пресным». Его избранницей стала Валентина Лихачева, дочь легендарного директора автомобильного завода. Писатель интересно отозвался об этой семье: «Когда я попал в эту семью, среди друзей считался лихим выпивохой. По меркам же семьи Лихачевых оказался просто трезвенником». Из-за Ивана Алексеевича Нагибин перестал болеть за свой любимый «Спартак» и до конца жизни переключился на «Торпедо», но семейному счастью это не помогло. «У нас с Валей начались параллельные романы: у нее — со студентом консерватории, в которой она училась, а у меня — с ее мамой, то бишь с собственной тещей…»
Потом была Елена Черноусова, потом Ада Паратова, артистка эстрады. С Адой было веселее, как потом вспоминал писатель: «Мы шумно, с выдумкой отдыхали, получив гонорары: я, Саша Галич и Ада…»
Где-то в перерыве между загулами и женитьбами Юрий Маркович покупает пай в ДСК «Советский писатель», строит дачу. Здесь его настигает пятая женитьба, о которой нужно сказать особо.
Его пятой женой становится в 1961 году потрясающе талантливая поэтесса Белла Ахмадулина. Необыкновенная смесь наивной девочки и чувственной женщины, божьей искры и дьявольских наваждений, объект воздыхания всех интеллигентных молодых людей шестидесятых и проклятий брошенных ради нее женщин, она не могла не привлечь внимания Нагибина. Она была первой женой Евгения Евтушенко, по словам Юрия Марковича «он научил ее пить портвейн». Нагибин взял ее основательностью, наличием больших по тем временам денег. Начались сниматься фильмы по его сценариям, а это приносило совсем другие гонорары. Говорят, что сценарий умирает в тот момент, когда снимается фильм. Может быть, это и так, но эта смерть является отнюдь не бесплатной. Кроме того, Белла была покорена домашним уютом семейной дачной жизни. Мама писателя, Ксения Алексеевна, при первой же встрече накормила ее вкусным борщом. Он ей так понравился, что поэтесса посвятила ему стихотворение. Нагибин подозревал, что она вообще впервые попробовала настоящий борщ.
«Для Беллы я выстроил второй этаж дачи, чтобы ей было уютнее писать стихи, сидя в «скворечнике», созерцая мир сверху. Она так хотела. Но Белла не всегда использовала этот уют по назначению. Выпивала свой портвейн и через окно убегала к поклонникам.
В конце концов, моей маме это надоело. Мне, признаться, тоже…»
Писателю также до смерти надоело обнаруживать свою жену в постелях друзей и знакомых, крах восьмилетнего брака стал неизбежным.
Нагибин и Ахмадулина были очень друг на друга похожи. Оба талантливые, со своим индивидуальным мироощущением, оба пьющие и загульные, оба пылкие и влюбчивые. Оба несдержанные в своих порывах. Однажды Нагибин, застав ее с любовником, разбил тому голову бутылкой. Досталось и Белле.
В «Дневнике» множество буквально кричащих строк писателя: «Вот оно и пришло — самое скверное, самое страшное. Я не знаю, что там было, может быть, не так уж много, может быть, совсем немного. Но коль пусть даже такое возможно при мне, что же делали с этой несчастной женщиной, когда меня не было рядом, а она была так же пьяна? Каким стыдом, позором овеяна вся моя жизнь с ней!
Я никогда не думал, что мне будет так больно. Конечно, я ее любил и люблю, как не любил никого, и теперь мне придется жить без нее, и я не понимаю, как это будет. На сердце такая тяжесть, что впору кричать».
Они, словно однополюсные магниты, отталкивались друг от друга. Развелись они мирно и пристойно, Нагибин при разводе «был по-настоящему взволнован, хотя и не изображал казанскую сироту. Основа нашего с ней чудовищного неравенства заключалась в том, что я был для нее предметом литературы, она же была моей кровью». Жизнь их потом множество раз сталкивала: Белла часто приезжала в поселок к общим друзьям, снимала там дачу, они неизменно вежливо здоровались при встречах, дружески целовались.
Нагибин по своему характеру был выраженным индивидуалистом. Он признавался, что большое скопление людей его порой раздражает, он физически не выдерживал сидения на заседаниях журнальных редколлегий, уходил раньше, за что не пользовался любовью коллег. Те считали, что он зазнается. Дачная жизнь идеально совпала с пристрастиями писателя. Он был невероятно работоспособным. Среди писателей даже ходила поговорка: «Работать как Нагибин». По отзыву его шестой и последней жены, Аллы, к которой мы еще вернемся, «он был невероятно дисциплинирован. Его день был расписан по часам. Работал у себя в кабинете, на втором этаже. Вставал в семь, делал зарядку, в восемь спускался вниз, и на столе должен был стоять легкий завтрак: геркулесовая каша на воде, три штучки кураги, два расколотых грецких ореха и чашка кофе. Если это было готово в четверть девятого, он очень сердился. Если обед запаздывал, а обедал он в два часа, — рвал и метал… После обеда отдыхал и снова работал до семи-восьми. Потом закрывал дверь кабинета и включал музыку. Слушал романсы, оперы, которые знал наизусть, — еще в школьном возрасте постоянно ходил в Большой «на протырку». И включал на такую громкость, что голоса Поваротти или Миреллы Френи разносились по всему поселку. Он обожал Лемешева и воспринял его смерть, как глубокую личную утрату. А когда работа срочная, мог просидеть за письменным столом до пяти утра. Он работал всегда — и в будни, и в праздники. Все годы я с ним прожила под стук пишущей машинки. Он был трудоголик».
Юрий Маркович оставил блистательные, невероятные описания природы поселка и его окрестностей. Он мог радоваться любому времени года и любой погоде. «Весь вчерашний день и всю ночь бушевали грозы. Они заходили с разных сторон и разражались над нашим поселком. Здесь какой-то центр всех гроз Подмосковья. Когда ливень утихал редкими, гулкими каплями, небо окрашивалось в тускло-желтый цвет, будто за хмарной наволочью накалялись новые грозы. Потом небо проблескивало молнией, глухой раскат набегал волнами, и прежде чем он затихал, вспыхивал тонкий волосок молнии где-то совсем рядом, и небо раскалывалось вдребезги. Уже в сумерках прошла гроза с градом. Круглые градины ложились ниткой на дорожках сада, горками у крыльца и террасы. Пес выскочил наружу и, задирая морду кверху, ловил их на лету широко открытой розовой пастью».
Или об осеннем пейзаже: «Божественная осень, какой не было с довоенной поры. Всё горит золотом. Березы нежно и сильно желты днем; тепло, в розоватость, — в предвечернюю пору. Свеже-зелена ольха, осина обтрясла почти все свои красноватые листочки, зелены кусты, лозняк и огромные ветлы над Десной, их зелень чуть припудрена серебристым пеплом».
Для зимы у писателя находятся другие слова: «Снег ярко-бел, а тени голубые, и березы начали чуть лиловеть нарождающимися почками, и много солнца. Вдалеке чернеют деревеньки, кричат сороки, алеют на кустах снегири, и надо твердо знать, что это и есть счастье, о котором я когда-нибудь вспомню с тоской, нежностью, болью».
Нагибин различал и умудрялся передавать на бумаге не только картину природы, но и ее запахи и звуки. Создавалось полное ощущение твоего присутствия в лесу или в саду. «К рассвету грозы стихли и запели соловьи. Утром в саду тяжело дышать от теплого, парного, крепчайшего запаха земли, травы и листвы, перенасыщенных влагой. За одни сутки вся природа вошла в зрелость, из весенней стала летней. Воздух гудит: жуки, шмели, мухи, комары, осы. Где-то рядом хорошо и трудолюбиво поет какая-то птичка».
Нагибин часто ходил в лес. Далеко, за много километров, почти до Внуковского аэродрома. Летом и ранней осенью за грибами, зимой на лыжах. Он умел ждать и наблюдать за природой. Ему везло увидеть таких зверей и птиц, о существовании которых большинство обитателей поселка и не подозревало. В лесу ему встречались и «большой серый с желтизной» заяц, и маленький лосенок, «потом ласка перебежала мне дорогу. До чего ж изящна, изысканна, жеманна и до чего ж свирепа! Я никогда не встречал в окрестностях ласок». Птиц же в окрестностях было немерено. При этом Нагибин еще и жаловался, что знает немногих. В своих заметках он оставил свидетельства о грачах и сороках, щеглах и чижах, синицах и скворцах. Он был свидетелем смертельной схватки соколенка и матерой вороны, встречал в лесу тетерева, сову, филина, даже чибиса.
Юрий Маркович был охотником. В начале 1960-х он открыл для себя Мщеру, и с тех пор неизменно ездил туда поохотиться на птицу. Однако, чаще это был повод уехать от привычной жизни, набраться новых впечатлений, выпить, отдохнуть с женским коллективом, с друзьями. Он жалел животных, а потому настоящим охотником быть не мог. На Пахре он тоже частенько гулял в лесу с охотничьим ружьишком, заряженным одним патроном, но стрелять никогда не решался. Более того, крайне неприязненно относился к другим стрелкам. «На днях шел на лыжах в березняке по ту сторону речки и вдруг услышал выстрел. Через некоторое время наткнулся на шофера из профилактория и двух его дружков из военного городка. У шофера за спиной висела двухстволка, а дружок нес за шею чирка-свистунка. Зазимовал подранок на нашей речке, возле спуска нечистот, где и в морозы вода парится, совершил невероятный подвиг самосохранения, явил некое биологическое чудо и был застрелен в самый канун весны».
Особенно беззаветно писатель любил своих домашних животных. Юрий Маркович прожил в поселке больше сорока лет. У него на даче всегда были собаки и кошки. Любил он их безмерно, чувствовал свою ответственность за их судьбу. За годы жизни в Красной Пахре у него сменилось множество животных, и о каждом у него нашлись добрые и проникновенные слова.
Вот он идет на лыжах. «Со мной собаки. Рома преданно и чинно идет сзади по лыжне, Пронька носится как угорелый, проваливается в снег, с трудом выкарабкивается и снова оступается в снежную глубину. Оказавшись сзади, он теснит Рому и наступает прямо мне на лыжи. Но, отбежав далеко, поворачивается и смотрит, куда я направляюсь. Пасть открыта, в бороде сосульки, рожа до слез умилительная. Рома, как и подобает его почтенному возрасту, ведет себя куда дисциплинированней. Только иногда вываливается в конском навозе на дорогах. Мы решили, что это полезно для его шерсти. Снег намерзает у Ромы в подушечках лап, и когда мы возвращаемся домой, он стучит ими, словно каблуками на подковках».
Писатель называет себя «самой большой сволочью на свете»: ему позвонили в Москву и сказали, что заболел Проня. Он «пьянствовал и не прислал врача». На следующий день ветеринар приехал, но ему осталось только усыпить собаку. «Я ждал от себя чего угодно, но не такого подлого предательства. Я предал своего младшего бессловесного братика, доверившего мне свою жизнь, когда крошечным комочком, почти умещавшимся в моей варежке, он поехал со мной от теплого бока матери. Хорошо же я послужил ему, хорошо выполнил свой малый долг».
Потом был спаниель Степа, который принял в штыки появление черного котенка по кличке Феня. Домработнице Даше было велено отнести его назад хозяевам. Той было лень идти по холоду, и она просто вышвырнула котенка за калитку. Степа пошел проводить хозяев, почуял котенка и стал лаять на сугроб, копать его лапами. «В снежной могилке лежал, топорщась каждым волоском шерсти, наш котенок. Выброшенный Дашкой, он никуда не пошел, поняв темным и безошибочным чутьем, что его дом здесь, вырыл себе ямку, чтоб не замерзнуть, и стал ждать. И дождался. Мы умилились, почти расплакались, покрыли Дашку матом и отнесли котенка домой».
Следующая пара собак Нагибиных была любимицей всего поселка. Говорят, собаки похожи на своих хозяев. Эта пара была похожа на карикатуру на своих хозяев. Маленькая черная такса, кобелек, по кличке Кузя, и изысканно изящная тонкая и худая белая борзая по кличке Дара. Они частенько сбегали с участка Нагибиных. Впереди неизменно бежал Кузя, вожак стаи, сзади с достоинством двигалась Дарка.
Появилась Дара на даче Нагибиных морозным днем, а у них, как назло, испортилось отопление. Юрий Маркович пустил ее к себе под одеяло. «Дара спала со мной под одним одеялом, и я чувствовал ее трогательно костлявое тело». Умирала Дара тяжело, время пришло. Она лежала в каминной и стонала то «ой, ой, ой», то «ай, ай, ай». «Вчера вдруг Дару страшно скрючило, она стала задыхаться, вытянув шею и странно изогнув голову. Вызвали ветеринаршу. Она сказала: сердечное, усыплять не надо, сама умрет. Ночь была ужасной. Дара всё время кричала, звала Аллу. Когда Алла спускалась, кричала тише, порой замолкала. Просилась на воздух. Алла открывала дверь, и Дара втягивала в себя, вся содрогаясь, мерзлый воздух. Кузик истошно пищал запертый в каминной. Утром Дару повезли в Москву на такси». Борзая умерла по дороге в больницу, а Кузя вскоре пропал.
Потом появился Митя. «Случилось то два месяца назад, вскоре после исчезновения Кузика. Я сидел в кабинете, когда снизу раздался лай уличной собаки Ваксы, любимицы поселка. Сбежал вниз. Вакса явилась не одна, а в сопровождении крошечного черного сына. Полуторамесячный щеночек посмотрел на меня сонными медвежьими глазками и вдруг склонился в глубоком поклоне: попка кверху, правая лапка выставлена вперед и к ней косо посунута головка. У циркачей это называется «сделать комплимент». Я взял его, пушистого, теплого, и отнес в постель спавшей Аллы. Она проснулась, ахнула и тут же влюбилась в щенка. Я сказал ей, что Вакса привела его по объявлению: «Пропала маленькая черная собака. Нашедшему — вознаграждение». Вакса тут же получила миску борща и замечательную сахарную кость. Щенка общим семейным советом нарекли Митей. Вечером Алла вылавливала блох, резвящихся на его розовом голом брюшке. Спущенный на пол, Митя тут же сделал комплимент. Он то и дело всех приветствует и благодарит — на редкость любезный малыш. Старики его тоже приняли, мама горячее, Я.С. холоднее. Он — теоретик чувства и считает, что надо хранить верность Кузику. Мама, как и всегда, естественней, непосредственней. В общем, щенок пришелся ко двору. Атмосфера дома подобрела».
Прошло время, и Митя постарел. Нагибин взял щенка эрдельтерьера, которого нарекли Проней. Старый ревнивый Митька щенка не принял, постоянно бросался на него. Проня вел себя дружелюбно, большого пса совершенно не боялся. Юрий Маркович был в смятении, Митька каждый день помечал все углы в доме: «Мое», Нагибин пытался его наказывать, но всякий раз сдерживался в последний момент. Постепенно ситуация сгладилась. Проня стал любимцем Аллы. Они неизменно играли в одну и ту же игру. «У них была такая игра: Алиса чесала его длинными ногтями по крестцу от шеи к обрубку хвоста, он изгибался, задирал морду и часто-часто колотил левой лапой по полу. Потом она говорила, словно про себя: «Надо Проше бородку расчесать», — и он тут же, жалко ссутулившись и поджимая свой обрубок, убегал и с грохотом забивался под стол, чтобы минуты через две-три появиться опять с великой опаской, тогда все начиналось сначала».
Людей, в отличие от животных, Юрий Маркович, нужно признать, не жаловал. Это касалось и коллег по писательскому цеху и простого люда. Однажды летом он надел шорты, непривычные тогда для соотечественников. Реакция на них, естественно, была отрицательной. «Увидев меня от своей будки, вахтерша дома отдыха строителей заорала:
— Ишь срамотища! Старый мужик, а бесстыжий! Чего задницу заголил?
Надо сказать, что шорты у меня длинноваты. Сама же сидит в куцем сарафанчике, и страшная, необъятная грудь выпирает даже из подмышечных разрезов, а толстые вены просматриваются не только на икрах, но и на ляжках. Но считается, что она одета прилично. Правда, в добрые сталинские времена на Крымском побережье женщинам в сарафанах не позволяли даже в волейбол играть. На редкость чистое и целомудренное было время. Сейчас куда свободней, но до шортов мы еще не дошли. Крепко сидит татарщина в русской душе».
Непосредственное столкновение с представителями простого люда неизменно вызывало у аристократа оторопь. Вот он немного опрометчиво разрешил своей домработнице Маше отметить день рождения ее «новоявленного супруга Толика. Из военного городка пришли его однополчане, правда, в штатском, с Троицкой фабрики пришла родня Маши. Маша приоделась и выглядела, как помолодевшая Мерилин Монро». Гости напились, орали песни, крутили допотопный патефон, били жен и ругались. Насмотревшись на них, Нагибин сделал необычный вывод: «Почему-то считается, что скандалы и мордобитие омрачают праздник. Вранье, люди собираются лишь ради скандала и драки, не будь этого, они сидели бы дома. В бесчинстве — кульминация, суть и катарсис сборища. И это не только у простых людей, но и в «нашем круге». Разрядка задавленных страстей…» Потом Маша съехала с дачи, и Юрий Маркович подивился тому количеству скарба, который она смогла нажить у него в услужении.
Чуть позже он перейдет к обобщению следующего уровня, гораздо более серьезному: «Почти все советские люди — психические больные. Их неспособность слушать, темная убежденность в кромешных истинах, душевная стиснутость и непроветриваемость носят патологический характер. Это не просто национальные особенности, как эгоцентризм, жадность и самовлюбленность у французов, это массовое психическое заболевание. Проанализировать причины довольно сложно: тут и самозащита, и вечный страх, надорванность — физическая и душевная, изнеможение души под гнетом лжи, цинизма, необходимость существовать в двух лицах: одно для дома, другое для общества. Самые же несчастные те, кто и дома должен носить маску. А таких совсем не мало. Слышать только себя, не вступать в диалог, не поддаваться провокации на спор, на столкновение точек зрения, отыскание истины, быть глухим, слепым и немым, как символическая африканская обезьяна, — и ты имеешь шанс уцелеть».
В поселке Нагибин общался со многими своими соседями: Павлом Антокольским, Юрием Трифоновым и Владимиром Тендряковым, Эдуардом Володарским и Александром Трифоновым. Дружбы не было, но добрые соседские отношения были. При этом к некоторым соседям он относился откровенно отрицательно, например, к Константину Симонову, хотя сотрудничал с ним, когда тот возглавлял «Новый мир».
Нагибин долго переживал по поводу своего якобы еврейского происхождения. Это оказалось не так. А он успел написать в «Дневнике»: «Русским людям всё же приходится куда легче, чем евреям. Они живут в природе и в истории, а евреи только в социальной действительности. Вот почему им так безнадежно худо».
На своей последней жене Алле Нагибин женился в 1969 году, отметил серебряную свадьбу, их разлучила только смерть писателя. Этот брак резко отличался от всех предыдущих. Наверное, это была любовь с первого взгляда. Познакомились они в Ленинграде в гостях у сценариста Александра Шлепянова, автора сценария кинофильма «Мертвый сезон». Нагибин был еще с Беллой, но это не помешало ему влюбиться в опоздавшую гостью. Бурный роман, его и ее разводы, частые приезды в Ленинград на машине, посещения лучших ресторанов Северной столицы неизбежно привели к свадьбе. К сожалению, ее не сразу приняла мать писателя Ксения Алексеевна, которую тот очень любил. Она ревновала и даже ненавидела невестку. В конце концов, он не выдержал и сказал матери: «Каждый камень, брошенный в Аллу, попадает мне в лицо. И если вы этого не поймете, нам придется разъехаться». Мать одумалась и стала сдерживать свои эмоции.
Смерть матери осенью 1975 года Юрий Маркович переживал ужасно тяжело. Алла старалась смягчить его страдания. Через три месяца не стало и его отчима Якова Семеновича. Эти переживания укрепили отношения Нагибина с Аллой, которую он с первого дня знакомства называл Алисой. Он немного картавил, и ему было трудно произносить двойное «л». Его талант писателя расцвел в полную силу. В последний период жизни рядом с Аллой он пишет свои лучшие произведения.
Аллу увлекал дизайн пространства. Еще живя в Ленинграде, она привозила из Прибалтики занавески, светильники, элементы интерьера. На даче в Красной Пахре ее проекты воплотились в жизнь. Она превратила дачу Нагибиных в самый стильный дом поселка. Его интерьер снимали корреспонденты американского журнала «Вог» и итальянского «Пространство дома».
Закрытая веранда была снабжена высоченными дверями со сплошными стеклами, привезенными из Прибалтики. Двери раздвигались по направляющим с помощью роликов, тогда пространство переходило в летнюю террасу. Объединял помещения пол, покрытый плиткой. Внутри была гостиная, кухня и комната матери, Ксении Алексеевны. После ее смерти Юрий Маркович снял перегородку, отделявшую ее комнату от гостиной. Образовалось большое помещение, которое соединялось с прихожей. Чтобы скрыть следы перегородки, пришлось изготавливать паркетины, что Нагибин сделал собственными руками. Центральным объектом гостиной был камин. Это было уникальное сооружение из фламандских изразцов семнадцатого века и немецкой резьбы по дереву, созданной на век позже. В прихожей была сделана уникальная лестница. Она не имела наружных перил, более того, ступени сужались к ее внешней части и даже немного качались в этой области, что быстро прекращало попытки идти по ним с краю. Во всяком случае, за годы существования лестницы с нее не упал ни один человек, в каком бы состоянии он ни поднимался или ни спускался по ней. Комнатные двери были выполнены из массива дуба, опять-таки привезенного из Прибалтики. Основу второго этажа составляли кабинет писателя и спальня. Стены кабинета были закрыты полками с книгами. Мощный стол покрывало зеленое сукно, за этим столом и работал мастер. Стол был вечно завален рукописями, книгами и вспомогательными материалами. Большие окна выходили на участок, зрительно расширяя кабинет. Громадный диван был утоплен в пространство под крышей, для чего пришлось вынести неимоверное количество шлака, который при строительстве использовали в качестве утеплителя. Зато подлинные размеры дивана скрадывались, он не доминировал в кабинете и в то же время давал возможность Нагибину комфортно отдыхать. Он первым в поселке сделал туалет и душ на втором этаже. Это лет на двадцать опередило время, когда такое удобство перестало удивлять советского человека. Они закрывались гибкими дверями, покрытыми рогожей, которые раздвигались и волшебным образом уезжали в пространство под крышей.
Дом был полон антиквариата, ценных картин, миниатюр, но при этом нисколько не напоминал музей, а создавал ощущение уюта.
Начиная с 1956 года Нагибин пишет сценарии к кинофильмам. Первым был «Гость с Кубани». Самым знаменитым стал фильм «Председатель» по мотивам рассказа самого Нагибина. Благодаря прекрасному сценарию, работе режиссера Алексея Салтыкова и органичной игре Михаила Ульянова фильм вошел в сокровищницу советского кинематографа. Потом был фильм «Директор», на съемках которого погиб актер Евгений Урбанский. Сценарии к фильму режиссера Игоря Таланкина «Чайковский», советско-венгерскому фильму «Кальман», оскароносной ленте «Дерсу Узала», одному из лучших советских приключенческих сериалов «Гардемарины, вперед!» выдвинули имя Нагибина в первый ряд сценаристов страны.
Не менее значимы и его прозаические произведения позднего периода: повести «Пик удачи», «Моя золотая теща», «Срочная командировка», сборник рассказов «Встань и иди». Был прав петербургский критик Виктор Топоров, утверждая, что Нагибин в застойную пору заслужил «две репутации: удачливого и чрезвычайно плодовитого киносценариста (этим обеспечивалось качество жизни) и тонкого лирического писателя, с годами всё более и более тяготевшего к историко-литературным и культурологическим сюжетам».
Нагибин никогда не был диссидентом, несмотря на постоянные обиды на Советскую власть. Он объездил двадцать пять стран мира еще в ту пору, когда одна-то поездка за границу была чудом. Но при этом его не пускали то в Южную Америку, то на очередную Олимпиаду, то на футбольное первенство. Слишком много разводов, женщин, слишком большой вольнодумец. Не нравилась его позиция власти. В 1966 году он подписывает письмо в защиту Юрия Даниэля и Андрея Синявского, в 1980 году выходит из редколлегии журнала «Наш современник» в знак протеста против публикации сомнительного романа Валентина Пикуля «У последней черты». В 1993 году его подпись оказалась и под знаменитым «Письмом 42-х», направленным против любых форм шовинизма, фашизма и коммунизма в нашей стране. Советская власть не отметила своими наградами ни одного произведения Юрия Марковича, зато за пределами нашей страны писателю воздали должное. В 1989 году он награжден премией Венецианский «Золотой лев» за повесть об отце «Встань и иди», опубликованную в Италии. В том же году в итальянском городке Агридженто он удостоен премией как лучший писатель Европы 1989 года.
В своем «Дневнике» Нагибин написал: «Жил я размашисто, сволочь такая». «Дневник» он готовил к печати непосредственно перед своей смертью в 1994 году, его издания не дождался, знал, что умрет, поэтому был предельно откровенен. Рукопись «Дневника» он передал писателю и издателю Юрию Кувалдину за десять дней до смерти. Кувалдин вспоминал свои беседы с Нагибиным, в которых во многом проявилась жизненная позиция писателя.
«Понимаете, если ты в то время не совершил предательства, не доносил — устно и письменно, телефонно, — если нет хоть одного человека, которому ты принес хоть какое-то зло, то, в конце концов, ты лишь растлевал свою собственную душу, понимаете, а писанина в газетах… Делал это потому, что мы иначе бы загнулись. У меня нет другой профессии. Я начал писать еще до войны, когда мне было 19 лет. Я мог зарабатывать только пером. И на мне было еще три человека. Берут — хорошо, дают деньги. Я приезжаю домой — там радовались. Но я никогда не восхвалял Сталина в своих нормальных произведениях, то есть в прозе. Я хорошо помню свою статью — называлась она «Инженер колхоза». Это была огромная статья. Я специально ездил за материалом. Какой-то колхоз все электрифицировал, что можно. Но вообще, ничего особенного. Ну, ведь вы знаете, что манера писать очерк довольно своеобразна. Вот человек заходит в хлев и видит градусник. Казалось бы, так и напиши. Не тут-то было! Он пишет: «Где мы находимся? Мы в лаборатории, в научном институте или в хлеву?» Ну, так же эти очерки воспринимались. Я написал. В газете говорят, что дадут обязательно, но в материале нет, говорят, конца. Я удивляюсь, как это нет конца? Конец там есть. «Ну, что вы, Юрий Маркович, ребенок, что ли! Все-таки надо как-то выйти на это…» Я говорю: «Я не знаю». «У вас есть колхоз имени Ленина, да? Но у вас же ни разу нет имени Сталина!» А колхоз назывался, знаете как? — «Шлях Ленина». Они в номер хотят на первую полосу. Никак не могут придумать конец. Но меня зло что ли взяло. Хотя все это привычно было, но все равно раздражало. Они мне все время звонят, мол, что делать? Грозят, что снимут материал, ну, нельзя же без конца, на первой странице идет. Сейчас это звучит анекдотически. А тогда — совершенно серьезно. Серьезные люди. Симонов был редактором. «Знаете, — говорит, — прекрасный материал, колхоз весь электрифицирован, а не можем давать, потому что нет конца». Достали этим концом. Я не выдержал, психанул, говорю, ладно, пишите, диктую, это будет одна фраза, и заорал в трубку: «Шляхом Ленина, дорогой Сталина колхоз идет в коммунизм!» Слышу оттуда: «Гениально!»».
Изданный «Дневник» произвел впечатление разорвавшейся бомбы. Интеллигенция раскололась на два лагеря. Одни восторгались смелостью суждений писателя, другие его осуждали, говорили, что так резко о своих коллегах писать было нельзя. История расставит все по своим местам. Но нельзя не признать того положительного факта, что остался подобный замечательный памятник нашей эпохе и поселку Красная Пахра.