22. Мой самый высший гонорар
Жизнь в станице стала невыносимой и с материальной, и с нравственной стороны. Кроме того, отношения с районным прокурором и местным народным судьей, беспробудным пьяницей, стали весьма тяжелыми. Мы с женой, обсудив положение, решили переехать в город.
Как-то, когда мы сидели за скудным вечерним чаем из сушеных стеблей малины, неожиданно пришел помощник начальника милиции. Он сел к столу и сказал:
— Вас вызывают в милицию.
Жена невольно спросила:
— Муж мой арестован?
— Да, — ответил милиционер равнодушно, — но вы не беспокойтесь, допивайте чай, я подожду.
Мы вышли в соседнюю комнату «собрать мне вещи» и как-то одновременно опустились на колени, прося друг у друга прощения за те невольные обиды, которые мы причинили друг другу за долгое наше супружество, и обнялись, расставаясь перед неизвестным будущим.
Меня посадили в бывший магазин, уже довольно плотно заполненный обывателями, в подвале его было совсем полно. Контингент арестованных состоял главным образом из «беглых» и «проверяемых», а также из уже осужденных. Везде на дорогах стояли заградительные отряды, которые и давали богатый материал. Никакого постановления об аресте мне предъявлено не было, так как я был не «арестован», а «задержан» по распоряжению из района. Когда вас арестовывают, вам обязаны предъявить постановление следователя, а когда задерживают, то постановления не требуется. Правда, закона такого нет, но такова практика. Просто по телефону: задержать такого-то и направить в мое распоряжение.
Утром нас, партию из пяти мужчин и пяти женщин, погнали в район. Когда мы прошли заградительный пост, сопровождавший нас единственный конвоир, крестьянин, сказал, что, ослабленный голодом, нести винтовку дальше не может, и мы должны были нести ее по очереди. Мы медленно брели. Бежать не было сил, да и куда бежать без денег и без документов — в лапы первому же заградительному отряду?
По дороге я взял у конвоира пакеты с делами и просмотрел, кто куда направляется. Оказалось — все в ГПУ, но на моем пакете значилось: «Народному следователю района». Я готов был закричать от счастья: «Ура! Я уголовный». И на душе у меня стало легко: значит, я не политический, а «бытовик», «уркач». Я тотчас написал записку и со встретившейся женой своего клиента, сидящего также в тюрьме, переслал домой. 36 километров мы шли два дня.
Когда меня посадили в бывший магазин, я понял внутреннее устройство человека: я ощущал ясно пределы и границы моего сердца, я чувствовал свою аорту, будто сам держал ее в руках, я чувствовал пульсацию в каждом члене моего тела и слышал, как кровь с легким шумом бежит по сосудам. Но как только я понял, что я «уголовник», я немного успокоился.
Тюрьма, в которую посадили меня, была тюрьмой сельской. В комнате размером в половину автобуса нас находилось 60 человек. Спал я под нарами, моментально завшивел, «заблохател» и «заклоповел» и, вылезая на рассвете из-под нар, переползал через трупы умерших за ночь. На 60 человек нам давали в день шесть кусочков черного хлеба, каждый размером в спичечный коробок, больше ничего. Районный центр имел много разных арестных помещений — разных складов, магазинов и т. п.; моя же тюрьма была ветхим домом бывшего кожевника, в одной из его комнат мы и сидели. Пол постоянно был мокрый от переполненной деревянной «параши», издававшей нестерпимое зловоние. И люди дрались за право вынести ее и подышать свежим воздухом.
Четыре кукурузные лепешки и десяток рыбок-«чернопузиков», взятых мною из дома, подходили к концу. Я положительно умирал от голода, как вдруг получил сказочный гонорар за написание кассационной жалобы. Это был «самый большой» гонорар за всю мою адвокатскую работу — он спас мне жизнь.
В нашу камеру посадили «сына кулака, пролезшего в колхоз». Он был приговорен к смерти. Вина его заключалась в том, что он вместе с другими колхозниками дорезал издыхающую, а может быть, и уже и сдохшую от истощения лошадь и участвовал в расхищении мяса и костей. Это было одно из «удачных» моих дел: смерть была заменена ему десятью годами, но, судя по его состоянию здоровья, он не дожил и до лагеря.
За мою работу он дал мне три вареных картошки, большую печеную красную свеклу и три соленых огурца. Держа этот ценный дар в руках, я вспомнил Дарью Ивановну и произнес про себя: «Рука дающего не оскудеет».
Мне было предъявлено обвинение в том, что я получил с одного клиента 50 руб., а выдал квитанцию, по которой адвокаты платили налог, лишь на 25 руб. Я объяснил, что я получил 25 рублей за работу, а 25 рублей — на расходы по поездке: железная дорога, гостиница и пр. путевые расходы. Клиент, допрошенный следователем, подтвердил это. Второе обвинение было то, что я получил ведро картошки, не расценил его и не выдал на эту сумму квитанции вовсе. Между тем, картошка была принесена клиентом, когда я был в Армавире с агитационной бригадой, и клиент должен был прийти ко мне позже. Это тоже подтвердилось. Тогда, неожиданно, при вторичном допросе следователь заявил: «Вы были начальником гаража при штабе 8-й советской армии в 1920 году и дезертировали». В это время по кабинету следователя шнырял туда и обратно какой-то тип, видимо, опознавая меня. Но и это обвинение оказалось ошибочным.
Так прошел месяц, я ждал новых обвинений. Я старался не двигаться, чтобы не расходовать сил, и большую часть времени сидел на полу, закрывши глаза, и старался ни о чем не думать, жизнь едва теплилась во мне. Дышать было очень тяжело, так как кислорода в воздухе было очень мало, стояло зловоние от параши и удушливый запах нафталина, которым некоторые хотели тщетно спастись от паразитов. Заключенные говорили, что в других тюрьмах этого районного центра было еще хуже.
Сидя в оцепенении, я вспомнил, как мне в старое время пришлось как-то быть на свидании с моим клиентом в уездной тюрьме города Ардатова Новгородской губернии. Начальник тюрьмы провел меня по чистым коридорам полупустой тюрьмы и открыл большую пустую камеру. Стены были выкрашены масляной краской до половины в серый цвет, остальная часть и потолки хорошо выбелены. Сюда привели моего клиента и закрыли дверь за нами. Мы имели возможность действительно наедине, как указано было в законе, беседовать о деле. Во время этих дум я услышал какое-то движение в камере и открыл глаза. Несколько человек столпились около двери, и в маленьком окошечке с решеткой в двери я увидел лицо моего коллеги защитника Д. Он беседовал «наедине» через это окошечко со своим доверителем. Это был тот самый адвокат, который, будучи назначен «казенным» защитником по массовым политическим делам крестьян, ограничивался фразой: «Вполне согласен с товарищем прокурором, но прошу о снисхождении к моим подзащитным». В эти моменты он ненавидел своих клиентов и говорил: «Они черт знает что понаделали, а я должен за них подставлять свою голову. Никогда!» Выступая по таким делам, он не читал их и ни одного вопроса на суде не задавал. В делах, принятых «по соглашению», т. е. за плату в качестве очередного защитника в коллективе, к словам «соглашаюсь и прошу снисхождения» он добавлял: «Прошу также учесть первую судимость обвиняемого и его семейное положение», и садился, поправляя на себе пальто или пиджак.
Платная практика сохранялась у него вот как. Клиент приходит в коллектив, поручает дело и вносит деньги в кассу под квитанцию. Коллектив назначает очередного носильщика юридических тяжестей. Правда, клиент может обратиться персонально к тому или иному защитнику в коллективе, но часто выбирать не из кого: один бывший чекист, другой бывший милиционер, так уж лучше пусть «защищает» бессловесный. Поэтому у населения весьма мало доверия к адвокатам, и оно вообще считает бесполезным обращение к ним: «Как прокурор скажет, так оно и будет». В этой фразе сказывается не только убеждение в бесполезности адвокатуры и недоверие к ней, но и полное сознание того факта, что в советских судах отсутствует правосудие и справедливость.
Я протискался к окошечку, и он увидел меня.
— А, и ты тут? Что ты тут делаешь?
— Как видишь, сижу, — ответил я, — попроси, пожалуйста, следователя ускорить мое дело.
— Что ты, что ты, не могу, у меня же нет доверенности от тебя.
И он скрылся, так как боялся, что нас увидят вместе. А я опять опустился на пол и закрыл глаза. Вспомнил я и совершенно пустую Петропавловскую крепость. Впрочем, после революции она стала быстро наполняться.
Экономя свои силы, я старался ни о чем не думать и отгонял от себя мысли и воспоминания, но они громоздились одна за другой, вспомнился и солдатский митинг на станции Молодечно во время развала русской армии и фронта: «Царско-татарский, самодержавно-крепостнический, бюрократическо-чиновничий, кнутопалочный, полицейский, дворянско-помещичий строй рухнул навсегда и безвозвратно! Крепче сжимайте, товарищи, винтовку в мозолистых руках для защиты революции!»…
Я вышел из тюрьмы с нарывами на пальцах ног и на животе. Согнувшись, совершенно истощенный, я брел 36 километров домой, то под снегом, то под дождем, в разорванных и вязнувших в грязи ботинках. Смеркалось, я подходил к одной из станиц, в это время из бурьяна и зарослей вылезли два человека: «Стой, откуда идешь? Что в кошелке?» Вид у них был разбойничий, оборванные, грязные, измученные голодом… «Людоеды», — мелькнула у меня мысль. В это время неожиданно появилась какая-то фура, и я, ухватившись за дробины, побрел рядом с ней. Я был «доходягой», а они добывали «парную говядину». Во время пути я видел, как люди, выползая и ковыляя из хат, растаскивали павшую лошадь и, лежа около трупа, замахивались друг на друга ножом или топором, чтобы отрезать себе кусок дохлятины побольше. Собак около мертвечины не было: их давно уже поели.