В изгнании

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Работая в Ферганской геологобазе, Владимир Эрастович однажды вспомнил о рассказах отца, пошел, разыскал на старом кладбище могилу деда. Он ведь здесь, в Фергане умер. Не зря так не хотелось ему сюда ехать. Федор Владимирович словно предчувствовал это, таким и вышел на той, последней фотографии, хранящейся во всех трех поярковских домах.

Сфотографировались на прощанье. Надпись на обороте сохранила дату отъезда. 17 июля 1910 года. Поярков стоит посреди своей многочисленной семьи, грузный и усталый, с мужичьей, веником, бородой, с грустно опущенным пенсне, со всклоченной шевелюрой жестких седых волос. Одна пуговица мундира не застегнута или оторвана, но он и не заметил этого, а может и заметил, да махнул рукой. Взгляд не цепкий, не сосредоточенный, как прежде, а странно беззащитный и растерянный, даже безразличный. Усталость, усталость во всем. Словно Федор Владимирович — не перед дорогой, а только что вернулся откуда-то, отдав странствию все, что имел. На выезде из города, в роще у Ташкентского тракта, как повелось в те годы у верненцев, расстелили на траве скатерть, поставили самовар. Невеселым было это чаепитие. Даже самые младшие притихли. Еще два года до конца службы. И тогда всей семьей в Петербург, чтобы быть поближе к старшим детям, которым еще помогать и помогать, или же, чего лучше, ни славы, ни чинов, ничего не надо, только бы вернуться на родину, в родные Богучарские степи, к Дону, к его привольным зеленым берегам. А что его ждет? Это ли не изгнание? Чужая Фергана. Чужой гарнизон. Когда-то ему легко и ездилось, и ходилось. С тех пор, как в августе 1879 года Поярков начал свою службу младшим врачом третьего Туркестанского полка, он изъездил весь край, от Ташкента до Кульджи. А вот теперь в отчаянье от внезапного перемещения по службе, хотя бы и подслащенного повышением. Да и что делать? Трогаться из Верного всем семейством? И бессмысленно, и не так просто: старший сын, Эраст, пять лет как во Франции, две дочери учатся в Петербурге, одна в медицинском институте, другая — на Бестужевских курсах, а четверо здесь, еще в гимназии, а последнему и вовсе семь лет, куда ж с ними двигаться? Значит, ехать одному. На два года, оставшиеся до выхода на пенсию, — удел старого холостяка, неустроенность, разлука. И не только с близким. Он врач. Многоопытный и в пределах отпущенного человеку — всемогущий. Но он еще и этнограф, краевед, вокруг него группируется верненский актив Географического общества, всеми своими научными помыслами Федор Владимирович связан с Семиречьем, где прожил лучшие годы жизни, а вот теперь лишался и этого.

Но он подневолен, и, что делать, поехал. Узнав о том, что в Верном открылась должность бригадного врача, та самая, на которую он был назначен в Фергану, Поярков будет просить перевода назад, в Верный, куда, однако, вопреки здравому смыслу и простой человечности направят не его, а откуда-то издалека, за тысячи верст присланного врача, хотя тому было все равно, куда ехать. Но что до всего этого канцеляристам?

Наверное, его просьба была б услышана, будь Поярков поближе к тем, от кого что-либо зависит, будь он немного покладистей и поосторожней на язык. Кому-кому, а врачу несложно добиться расположения к себе, в особенности, врачу модному, имеющему солидную практику. Однако Федор Владимирович не был любимцем публики, особенно именитой, наоборот, он нажил себе немало недоброжелателей своим неумением угождать, лицемерить. Приняв какую-нибудь важную, изнывающую от безделья особу, обнаружившую у себя все мыслимые болезни и недуги, Федор Владимирович после своего ироничного «гм-гм» тут же выписывал «рецепты», ставшие столь известными в Верном: «завести верстак», «побелить потолок». Частной практикой он не занимался. Вне стен военного лазарета появлялся редко. Но он был и добр, и чуток, и эту истинную его доброту прекрасно знала, как засвидетельствовал известный в те годы токмакский учитель Ровнягин, «та природная беднота, которая и днем и ночью шла к Федору Владимировичу со своими болезнями и горем. Вряд ли кто уходил без облегчения и утешения. Ехал народ к Федору Владимировичу и издалека — с болезнями застарелыми. Не стерпит, бывало, Федор Владимирович, начнет крепко бранить какую-нибудь древнюю старушку за то, что она болезнь запустила. А эта древность улыбается умильно и с любовью смотрит на Федора Владимировича, что уж, Федор Владимирович, помоги мне»…

Федору Владимировичу не помог никто. Он скончался вскоре после переезда и Фергану от воспаления легких и одиночества.

«Умер Федор Владимирович! В канцеляриях вычеркнули из списков одно имя», — писалось в листовке, появившейся в Верном в связи с его смертью. «В свое время кончина этого замечательного человека не была отмечена в местной печати», — не смог смолчать Ровнягин, чей некролог в «Семиреченских ведомостях» был опубликован лишь на следующий год. Да и что удивительного? «Характера Федор Владимирович был прямого, лесть ему претили. В наш век, век протекции и заискиваний, прямота характера не могла сделать карьеру Федора Владимировича «блестящей». До последней войны… (речь идет о русско-японской войне) врач Поярков не имел никаких внешних знаков «отличия». Но не важны эти знаки тому, кто нравственное удовлетворение черпает в чувстве исполненного долга и в сумме добра, сделанного человечеству». Дли Ровнягина Поярков был «семидесятник в самом лучшем смысле этого слова», человек, чье народничество «выражалось не в утопических социальных мечтаниях, а в реальном служении народу — делом».