А. Ряженцева В ЛАПАХ ШКУРО
Я родилась в тысяча восемьсот восемьдесят девятом году в деревушке Чернышовка Рязанской губернии. Отец крестьянин, работал штукатуром.
В детстве меня никто не ласкал и не жалел. Бабушка часто говорила:
— Умерла бы ты поскорее!
Двенадцати лет я пошла в ученье к одной мастерице. Очень мне хотелось учиться. И не только ремеслу. Пятнадцати лет я уже была мастерицей. Тайком от хозяйки училась в воскресной школе. Хозяйка узнала об этом и задала мне порку, отобрала все мои книги и строго-настрого приказала «бросить это дело».
Вот я и осталась только с тем, что год обучалась в деревне и немного в воскресной школе. Правда, читала я много: почти все произведения классиков перечитала.
Позднее меня отдали в портнихи. Мать ходила со мной по мастерским, и меня нигде не брали — ростом я была маленькая. Прошли, помню, весь Ростов — никто не берет. И пока идем мы от одной мастерской до другой, я все плачу — так мне горько было. Приходишь, а хозяйка говорит:
— Мне нужна ученица, у меня ребенок; надо же и его поняньчить. А ну, подними ведро с помоями.
А у меня сил нет поднять ведро.
Шестнадцати лет меня выдали замуж. Еще мне не было и семнадцати, а я была уже матерью. Муж мой был рабочий-столяр. Года два жили хоть и бедно, но, можно сказать, хорошо. Я старалась тоже прирабатывать немножко. Пошли дети. Родила двенадцать, а осталось всего шесть. Остальные умерли.
Муж стал пьянствовать. Начались побои и скандалы — тяжелая, горькая жизнь.
В четырнадцатом году забрали мужа на войну.
С первого дня революции я стала принимать активное участие в революционном движении.
Помню свое первое выступление в Кисловодске на многолюдном митинге.
Март семнадцатого года. Я стою на трибуне в Кисловодском курзале.
— Отец мой пил горькую, муж мой пьет еще горше. А мало ли таких, как я? — кричу я толпе. — Водка — наше горе. А у нас на каждом углу царские монопольки водкой торговали, народ спаивали. Тут и не захочешь, да пить станешь.
По рядам пробегает шум одобрения.
— Дети наши растут, как дурная трава. Всякий их давит и топчет. Богатеи своим детям конфеты приносят, а мы для своих ребят подзатыльники припасаем. Кто о наших детях позаботится? Никто!
— Растут, как свиньи, — выкрикивает кто-то в толпе.
— А мрут, как мухи, — добавляет другой.
— О детях должны заботиться родители, — солидно говорит человек в шляпе.
— Родители, обращаюсь я к нему. — А что я могу дать моим детям?
— Работать надо, — строго отвечает человек в шляпе.
— А разве мы не работаем? Кто же тогда работает, если не мы?
Раздаются аплодисменты, крики, смех. Поощренная одобрением аудитории, продолжаю:
— Богатеи из нас соки жмут, а попы в это время нам зубы заговаривают. Правой рукой они на бога перстами указывают, а левой норовят к нам в карман залезть.
Когда я кончила речь и сошла с трибуны, меня обступили со всех сторон. Жали руки, благодарили, кричали что-то издали. Махали платками. Все это были женщины — армянки, русские, еврейки, грузинки, вся беднота многонационального Кисловодска.
А. Ряженцева
На митингах я выступала часто. Трудовое население Кисловодска меня хорошо знало и любило. Когда начались выборы в городскую думу, я попала туда в качестве гласной. Здесь приходилось воевать с буржуазными дамами — патронессами.
Свершилась Октябрьская революция, и я вся ушла в общественную работу.
Организовала профсоюз домашних работниц. В качестве председателя этого союза мне снова пришлось воевать с буржуазными дамочками.
В начале января девятнадцатого года Кисловодск переживал тревожные дни: шла спешная эвакуация. На город наступали белые.
Я заболела тифом. Начался сильный жар, бред. В это время Кисловодск переживал ужасы белого террора. Шла беспощадная расправа с семьями рабочих, коммунистов, красногвардейцев. Всякий, на кого падало малейшее подозрение в сочувствии большевикам, подвергался изощренным пыткам. Не успела я стать на ноги после тяжелой болезни, как ко мне явились с обыском:
— Где твой муж?
А муж мой был в Красной армии.
— Обыскать помещение! — приказал офицер.
«Ищите, — думаю, — все документы зарыты в земле». Но все-таки сердце стучит, и руки дрожат.
Солдаты обыскали постель, пошвыряли на пол подушки. Перевернули квартиру вверх дном.
У офицера было предписание: независимо от исхода обыска Ряженцеву арестовать. Для белых было ясно, что я сочувствую большевикам. Кроме того рядом с нами жил Ткачев — коммунист, красный комендант Кисловодска. Не успев покинуть город, Ткачев где-то скрывался. Белые предполагали, что мне известно место, где он прячется.
— Покажи-ка, что это, — приказал солдату офицер.
Солдат, взяв под козырек, протянул офицеру детский матросский воротник.
— Откуда воротник?
— Воротник детский. Он у меня давно.
— Врешь! На нем казенное клеймо.
В это время солдат нашел две книги. Офицер их перелистал:
— Программа РКП. Ага! Вот как — «Железная пята». Ну, мы вам покажем железную пяту. Арестовать!
Шатаясь, наступая на разбросанные по полу вещи, я подошла к люльке, чтоб забрать грудного ребенка с собой.
— Взять ее! — взвизгнул офицер. — Щенка оставить дома!
Я положила ребенка на руки своей старшей девочке. Дети, плача и дрожа, обступили меня.
Повинуясь приказанию офицера, солдаты силой оторвали ребят.
По дороге я сказала конвоирам:
— Вот вы меня ведете… А с вашими женами, думаете, лучше поступают?
Солдаты угрюмо молчали.
Я очутилась в контрразведке, в камере для арестованных. Тяжелый смрадный воздух ударяет в голову. Камера переполнена людьми. Мужчины и женщины лежат на грязном заплеванном полу, сидят скорчившись. Землисто-серые лица, воспаленные глаза, всклокоченные волосы.
Я озиралась кругом, не зная, куда себя девать. Меня окружили и засыпали вопросами:
— Что слышно в городе? Какое положение на фронте? Нет ли у вас папирос? За что арестованы?
Нашлось «удобное» место у стенки на полу, где я и расположилась.
Настала ночь. Подвешенные к потолку керосиновые лампы тускло освещали камеру. Холодно. Хочется лечь, расправить ноющее тело, но цементный пол холоден, как лед. Нет ни подушки, ни одеяла. Впрочем, их нет у большинства арестованных. Многие спят на полу, сбившись в кучу и согревая друг друга собственным теплом.
Утром меня погнали наверх убирать помещение контрразведки. Я была этому рада: работа действует успокаивающе.
На лестнице раздался топот тяжелых ног. В комнату, неся на руках двух женщин, вошли солдаты. Положили женщин на пол и ушли. Остался часовой. Я принялась усердно тереть мокрой тряпкой пол возле лежащих женщин, чтобы лучше их разглядеть. Лица их показались мне знакомыми. Мать и дочь. Дочери лет шестнадцать, мать сейчас стала неузнаваема. Несколько дней тому назад это была еще довольно молодая темноволосая женщина. Теперь же в контрразведке лежала совершенно седая, изможденная старуха.
Часовой зевнул и лениво вышел из комнаты. Воспользовавшись этим, я наклонилась над седой женщиной:
— Что с вами сделали? Это я, Ряженцева, вы узнаете меня? Я тоже арестована.
На меня смотрели дикие, воспаленные глаза. Постепенно в них зажглась мысль. Женщина узнала меня. Дрожа всем телом, стиснув до боли мою руку, она хрипло выкрикивала отдельные слова. Теперь стал ясным ужасный смысл происшедшего: над девочкой надругались. На глазах матери ее изнасиловали белые негодяи. Сейчас обе были доставлены сюда «на допрос». Девушка лежала на полу неподвижно, полумертвая, бледная. Ее глаза были закрыты, и только веки вздрагивали часто-часто.
Вернулся часовой, и я поспешила отойти от женщин. Личные мои страдания теперь потускнели перед тем, что я узнала. Я поняла, что кругом много таких же, как эта несчастная женщина, и внутренне стала готовиться к отчаянной борьбе с белыми палачами.
К вечеру контрразведчики втолкнули в камеру всех моих ребятишек. Первой появилась старшая Клава с грудным ребенком на руках. За ней, держась друг за друга, вошли еще четверо. Оказалось, Клавдия, забрав всех братьев и сестер, явилась в контрразведку с требованием: «Взяли мать, берите и нас. Куда я с ними денусь?»
Взволнованные необычайным зрелищем, товарищи по камере тесно обступили детей. Все были возмущены:
— Это неслыханное зверство — разлучают грудного ребенка с матерью!
— Нет такого закона в мире, чтобы малых детей, как котят, оставляли на произвол судьбы.
Камера приняла решение: потребовать срочного рассмотрения дела Ряженцевой. В случае отказа объявить голодовку.
Через несколько часов меня вызвали на допрос.
С первых же слов мне стало ясно, что белогвардейцы хотят выпытать, где находится Ткачев.
— Вы должны нам сказать все, что знаете о нем, — заявил мне жандармский офицер.
Я знала, что Ткачев скрывается в яме для картофеля и мать носит ему туда пищу (в этой яме Ткачев просидел около года), но я ответила жандарму:
— Я о Ткачеве ничего не знаю.
— Не может быть, чтоб вы не знали. Он живет рядом с вами.
— Мне до моих соседей нет дела.
Офицер, прищурившись, недоверчиво поглядел на меня. Рука лежала на рукоятке револьвера:
— Мы знаем, что он не успел удрать, что он скрывается здесь, в Кисловодске. Худо вам будет, если мы узнаем, что вы его скрываете.
Я молчала. После тифа, после волнений этой ночи у меня от слабости дрожали и гнулись колени, звенело в ушах. Но я уже приняла твердое решение: умру, а Ткачева не выдам.
— Что же вы молчите? Мы заставим вас быть разговорчивей и сказать нам, где находится Ткачев. Вы бы лучше пожалели своих детей, чем Ткачева. Мы сгноим вас в контрразведке!
— Воля ваша, господин офицер! Вместо того чтобы на фронт идти, вы здесь сидите да с нами, бабами, воюете…
— Молчать! — у офицера оскалились зубы, глаза налились кровью.
В это время дверь кабинета распахнулась. Солдаты втолкнули мать красноармейца Ваньки Катыгина.
По приходе белых он с товарищем бежал в горы и там скрывался.
Тут же, за соседним столом, начался допрос Катыгиной. Контрразведчики требовали, чтобы мать выдала сына.
Измученная, но смелая женщина кричала в ответ:
— Сволочи вы! Чего вы меня мучаете?
— Дай ей двадцать пять нагаек! — услышала я позади себя.
Свистнула в воздухе тяжелая плеть, Катыгина вскрикнула.
У меня появилось такое ощущение, что мне самой режут спину.
— Если Ткачев будет арестован, — негромко и зловеще сказал, обращаясь ко мне, жандармский офицер, — вы будете повешены вместе с ним.
— Воля ваша, хоть сейчас вешайте… Мы в вашей власти.
Послышался шум, падение тяжелого тела. Я повернула голову и увидела, что Катыгина лежит на полу и белая кофта ее залита кровью.
Но я чувствовала, что голос мой звучит твердо, в нем нет ни тени колебания. По-видимому, это подействовало на офицера. Он позвонил и сердито бросил явившемуся дежурному:
— Освободить!
Шатаясь, как пьяная, охваченная ужасом и ненавистью, я вышла из страшного дома. Но контрразведка не оставила меня в покое. Каждые три-четыре дня являлись на квартиру жандармы и, вновь перетряхивая скудный мой скарб, производили тщательный обыск.
Вешали мужчин и женщин, рабочих, матросов, комсомольцев — больше молодежь. Вешали публично. Со всех сторон к виселице стекался народ. Повесили Ксению Ге.
Когда площадь пустела, около виселицы оставались мы, красноармейские жены. Мы сговаривались между собой, как снять с петли повешенного товарища и предать его земле. Каждый раз на это приходилось брать у властей особое разрешение. Действовать нужно было с величайшей осторожностью, чтобы не навлечь на себя подозрение.
Не всегда нам удавалось получить тело товарища. Матросов, например, не разрешали снимать с виселицы и хоронить. Они висели до тех пор, пока не оборвутся. И тогда полуистлевшие тела их растаскивали по частям голодные собаки.
Несмотря на все трудности мне и другим женам красноармейцев удалось предать земле около ста жертв белого террора.
Жертвой контрразведки стал Шпарковский — комсомолец, активный работник Кисловодского совета. Он вернулся в белый Кисловодск. Его случайно опознал извозчик и выдал контрразведке.
Измученная мать, получив отказ от кисловодских властей выпустить ее сына на свободу, поехала в Пятигорск и с огромным трудом добилась приема у жандармского полковника.
Элегантный полковник любезно принял Шпарковскую. Мать, заливаясь слезами, умоляла пощадить молодую жизнь сына. Полковник внимательно, почти сочувственно смотрел на Шпарковскую.
— Успокойтесь! — сказал он приятным баритоном. — Ваш сын будет освобожден.
Не веря своему счастью, плача от радости и горячо благодаря великодушного полковника, Шпарковская вышла из кабинета. Она не подозревала, что сейчас же после ее ухода полковником была дана в Кисловодск срочная телеграмма: «Арестованного Шпарковского немедленно повесить».
А в соседней комнате, в общей канцелярии, в это время счастливая мать получала распоряжение за всеми подписями и печатями об освобождении ее сына.
Как раз в тот момент, когда Шпарковская выходила из вагона на перрон кисловодского вокзала, огромная толпа народа окружала виселицу. Был взволнован весь Кисловодск. Все знали молодого, безусого юношу, который сейчас с петлей на шее стоял под деревянной перекладиной. Он вырос на глазах местных жителей. Но мать еще ничего не знала.
В кисловодской контрразведке ее зовут в кабинет начальника. Он протягивает ей бумагу и говорит, стараясь сдержать улыбку:
— Эта бумага опоздала. Час тому назад ваш сын был взят для исполнения приговора на Пятницкий базар. Поспешите туда. Может быть, вы еще успеете…
У несчастной еще хватило сил куда-то двинуться. Вдогонку ей раздался дружный хохот жандармов.
На улице около контрразведки она падает. В ее руках судорожно зажата бумага за подписью полковника.
Как-то, проходя по Тополевой аллее, я услышала цокот копыт, горластое пение, гиканье и свист. Это шла «дикая дивизия». Впереди плыло черное знамя. Пьяные, красномордые шкуровцы ехали на лошадях и держали пики, на которые были насажены волчьи головы, черепа, пучки каких-то волос. Я остановилась, глядя на эту орду, и вдруг похолодела от ужаса. На одной из пик качалась голова красноармейца Вани Катыгина с широко открытыми, остекленевшими глазами. Она скрылась за поворотом аллеи, но я, не в силах сойти с места, продолжала смотреть вслед. Вспомнилась контрразведка, стоны и кровь Катыгиной… Нет, не спас Ваню героизм его матери.
После я узнала, как погиб Катыгин. Посланный из Кисловодска отряд окружил ущелье, где спрятались Ваня и его товарищ. Отличный стрелок, Катыгин долго не подпускал к себе шкуровцев. Наконец все патроны были расстреляны, и двое храбрецов попали в руки белых палачей. Тело Катыгина было изрезано в куски, на трупе его товарища оказалось восемнадцать ран.
Вечером, возвращаясь с работы, усталая и подавленная, я проходила по центральным улицам Кисловодска. Как быстро возрождается старая, проклятая жизнь! В ресторанах гремит музыка. За столиками сидят накрашенные женщины, офицеры и купчики. Улицы кишат проститутками. Буржуазия заискивает, лебезит перед военными. В честь золотопогонных «героев» устраиваются пышные банкеты и вечера. «Герои» обжираются, пьют до бесчувствия, дебоширят. Стреляют из револьверов в зеркала, в лакеев, в своих покровителей-буржуев, а подчас и друг в друга.
С ненавистью прислушивалась я к шуму и голосам, долетающим из ресторанов. Кровопийцы. Днем кровь рекой льют, а ночью в вине тонут.
Январь двадцатого года. По улицам Кисловодска тянутся длинные обозы с провиантом, оружием, снаряжением, обмундированием. Тут же разное добро, награбленное господами офицерами. Это белые бегут из Кисловодска. В город вступают наши, с восторгом встречаемые измученной беднотой. Миновала кошмарная пора хозяйничанья Шкуро.
Через три недели после прихода большевиков я вступила в ряды коммунистической партии.