Елена Сергеевна Булгакова

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Как измерить власть? Можно ли, в самом деле, верить, что Надежда Мандельштам обладала большой властью? Была ли она типична в каком-то отношении? И, наконец, как сравнить власть российских литературных вдов с властью официальной литературной корпорации – начиная от ЦК до Союза писателей и типографий?

На первый вопрос найти ответ всего труднее, но, поскольку он нужен нам, чтобы ответить на последний, найти его тем более важно. Разумным подходом было бы выяснить, какие авторы – самые читаемые, у каких самая высокая репутация, каких больше всего печатают или больше всего переводят. Но это очень разные мерки – нет никакой гарантии, что количество напечатанных книг соотносится с репутацией поэта. Дальше придется рассуждать о том, все ли читатели равны, спрашивать, не создана ли репутация какими-нибудь влиятельными группами читателей (другими писателями, критиками, филологами, преподавателями, диссертантами), и, конечно, самый большой вопрос – где сравнивают: в Советском Союзе, во всем братском социалистическом лагере, в третьем мире или в том, что мы называем свободным миром – в более или менее передовых странах?

Имея все это в виду, я бы утверждал, что Надежда Мандельштам обладала чрезвычайной властью и что наряду с ней литературные вдовы России оказали сильное и длительное влияние на историю русской литературы. На короткий период колоссальные ресурсы советского истеблишмента позволяют ему обозначить и контролировать свою территорию, но в перспективе этот огромный гриб-дождевик псевдолитературы лопнет, и свое законное место займет подлинная литература.

В конечном счете все определится качеством самой литературы, но даже на своем коротком опыте издателя и доверенного лица писателей я не раз имел случай убедиться, что большие писатели отнюдь не автоматически занимают подобающее им место. Они достигают его со временем, потому что нужные люди (включая всех, от уже авторитетных писателей до издателей) говорят и пишут о них, публикуют их, пропагандируют их, продвигают, ставят их во главе списков, значения которых сами они как бы не признают. История с “раскруткой” “Улисса” Джойса – хорошая иллюстрация. В этом сложном смысле Надежда Мандельштам была значительной силой, и то же самое – в разной степени – относится к другим русским вдовам. Они, разумеется, действуют не в одиночку, но они первичные источники с большим потенциалом влияния.

Несмотря на громадные государственные средства, вкладываемые в публикацию советских поэтов, думаю, можно смело говорить, что в большинстве стран Мандельштам гораздо более известен, чем такие искусственные классики, как Тихонов и Асеев. Роль Надежды Мандельштам в мандельштамовском “буме” последних пятнадцати лет в Америке и Европе доказать легко. Советы отчаянно старались сделать классиков из Леонова и Федина (и так умело, что их линию в точности выдержал Э. Дж. Симмонс), двух их древнейших героев (Леонов живет в Переделкине и только что отпраздновал 85-летие; Федин умер на девятом десятке); но повсеместная популярность (включая СССР) и высокая репутация, например, Михаила Булгакова показывают, как хорошая литература неизбежно вытесняет плохую, – и ниже я попытаюсь доказать, что вдовы Булгакова сыграли отнюдь не ничтожную роль в воскрешении его из фактического небытия на родине и за границей.

Если мы закроем, но не запрем папки с убедительными аргументами Набокова касательно того, почему все хорошие биографии приобретают автобиографический характер, и отставим в сторону такие намеренно прячущиеся в тени фигуры, как Б. Травен или Томас Пинчон, то можно утверждать, что нет более головоломного дела, чем написание биографии советского писателя. Если вдова одна и владеет словом, как Надежда Мандельштам, то по крайней мере с начальным этапом будет просто. Двигаясь дальше, надо по возможности определять, где сведения точные, а где неточные. Но биографий интересных советских писателей, где есть надежная основа для исследователя, – таких биографий мало.

Гораздо более распространенный случай – когда у советского писателя было несколько жен. У жен были разные характеры и память в разной степени беспорядка. Да и сами писатели зачастую лгали беззастенчиво, как своим женам, так и журналистам из “Правды”, “Красной нови” или “Красного перца”. В стране нескольких революций, гражданской войны и террора их вымыслы редко бывали чисто литературной мистификацией. Немногие из них играли в игры, в большинстве они лгали, чтобы спасти свои жизни – или набить себе цену. Родители не из того класса, период службы не в той армии, владение слишком большой конюшней – в то или иное время такого было достаточно, чтобы получить пулю в затылок или чтобы конфисковали твое жилье или родовую землю. И неудивительно, что метрическое свидетельство, образование, прошлая партийная принадлежность могли закрыть человеку дорогу в “правильные” печатные органы. Книга Троцкого “Литература и революция” запустила в широкий обиход термин “попутчик”, и ходить под таким подленьким именем, конечно, никому не нравилось. Так, бесконечно находчивый хамелеон Бабель вычеркнул из своей личной истории весь первый этап творчества (1913–1915) и особенно опасный второй этап (1917–1919), когда он семнадцать раз опубликовался в “Новой жизни” (газете, закрытой по приказу Ленина), и изобразил дело так, будто добрый дедушка Максим Горький был его крестным отцом и напечатал его самые первые рассказы в журнале “Летопись” в ноябре 1916 года. Он лгал так складно, что его выдумку повторяли все специалисты – русские и англоязычные – вплоть до 1978 года! (Ниже еще будет речь о трех женах Бабеля – то есть по крайней мере о трех женщинах, от которых у него были дети; в некотором смысле он и здесь преуспел.)

И Евгений Замятин остается почти полной загадкой, несмотря на трех жен (только одна из них известна широкому кругу филологов) и на то, что Людмилу Николаевну многократно интервьюировали в свободном Париже. Замятин родился в 1884 году – столетний юбилей писателя такого ранга отмечали бы в нынешнем году с большой помпой (собрания сочинений, конференции), но Замятин преуспел в своей скрытности настолько, что личная жизнь его остается тайной.

Две жены и подруга Пастернака были на удивление несхожи во всем, кроме ненадежности своей как свидетелей. Но в случае Пастернака не было хотя бы секрета – все в Москве знали обо всех троих, знали, что в последние годы он открыто жил на две семьи. (Кстати, то, что он сумел обеспечить две семьи жильем, – свидетельство его успеха как советского писателя.) Последняя жена (точнее, подруга) Ивинская рассказала об их жизни (“В плену времени”) в больших и ярких подробностях, но всякий, кому знаком этот московский мир, отнесется к ее воспоминаниям с чрезвычайной осторожностью.

У Булгакова было три хорошие жены. Но, хотя никаких специальных усилий не предпринималось, чтобы держать эту трилогию в секрете, во время нашей первой научной поездки в 1969 году знатоки единодушно держались мнения, что у Булгакова была одна жена, Елена Сергеевна Булгакова, прототип Маргариты в его великолепном романе “Мастер и Маргарита” (написан в 1928–1940 гг., опубликован в 1966–1973 гг.). Сама Елена Сергеевна не стремилась опровергнуть перед нами, несведущими американцами, эту моногамную версию. Да и зачем? Ведущие литературоведы приняли ее искренне и без скепсиса. Понадобилось несколько лет и несколько поездок в СССР, чтобы нам открылся поразительный факт: у Булгакова была жена до Елены Сергеевны, – и открылся он, ко всеобщему замешательству, со сцены. Был “вечер” Булгакова – редкое и волнующее мероприятие. Ведущий экстатически превозносил задушевного друга Булгакова, его единственную жену Елену Сергеевну, питавшую его воображение, послужившую романтическим прототипом, сберегшую его архив. И сегодня вечером она присутствует здесь сама, дабы принять давно полагавшиеся ей почести. Елена Сергеевна была смущена однобокостью представленной картины и сказала, что это не вся правда: в зале находится предыдущая жена Булгакова, Любовь Евгеньевна Белозерская, которой посвящено такое произведение, как роман “Белая гвардия”, о чем ясно говорят все издания. И, словно этого было мало, после еще одной или двух поездок мы узнали, что у Булгакова была еще одна жена – раньше, в киевские времена, Татьяна Лаппа. И так же, как Елена Сергеевна и Любовь Евгеньевна, она еще жива.

Попробуйте представить себе, как трудно установить хронологию, подробности, действующих лиц, необходимых для биографии, если в стране даже такой фундаментальный и бесспорный факт “заново открывается” только через тридцать пять лет после смерти Булгакова – при том, что все три вдовы живы, две из них по-прежнему в Москве – и по тем же адресам, где с ними жил Булгаков! Вообразите, как трудно было от такого сравнительно нейтрального материала добраться до действительно щекотливых тем, как, например, служба в Белой армии, попытки эмигрировать, короткий период наркотической зависимости (все это было с Булгаковым). Сама история того, как писалась книга Эллендеи Bulgakov: Life and Work, показательна в смысле препятствий, которые приходилось преодолевать биографу: такие же, официального рода или неофициального, стоят перед биографом любого видного советского писателя. В случае Булгакова пришлось двигаться в обратном хронологическом порядке, начав с Елены Сергеевны. Это было главной целью нашей первой поездки в Москву в 1969 году. Остальные наши встречи и публикации были скорее случайными удачами.

Опять-таки, по многим темам исследования на “официальном” уровне были гораздо менее важны, чем проделанные неофициально. Это относится как к Булгакову, так и к Мандельштаму. Конечно, Булгаков не был “незаконно репрессирован и посмертно реабилитирован” (чудесный эвфемизм авторитетной “Краткой литературной энциклопедии” в 9 томах, 1962–1978), для характеристики тех, кто был арестован и убит). Но Булгаков был под подозрением всю жизнь; его обыскивали и допрашивали, его заносили в черные списки, его пьесы запрещали, рукописи конфисковывали. После 1925 года ни одно его крупное произведение не публиковалось. Ни одна пьеса не была напечатана при жизни. До 1960-х годов он был практически несуществующим лицом. И всякое исследование о нем наталкивалось на официальные и естественные препятствия.

Например, я приехал по официальному обмену, а потому имел доступ к отделу рукописей и мог выносить книги Булгакова, но выносить было практически нечего, а журналы с его произведениями были “отцензурованы” – путем выдирки его рассказов.

В отделе рукописей (куда приехавшие по обмену допускаются – если допускаются вообще после долгой канители) я мог подавать столько запросов, на сколько хватало энергии, но, как и большинство иностранцев, получить мог лишь очень малую часть интересующих меня материалов. Хотя надо отдать тамошним работникам должное – они даже сделали фотокопии нескольких материалов (доступ к копировальным машинам был строго ограничен). И все же большинство материалов было недоступно, отчасти из-за официальной политики в отношении такого сомнительного автора, отчасти потому, что большой властью над булгаковским архивом в отделе рукописей пользовалась Мариэтта Чудакова, а она не хотела подпускать исследователей – ни русских, ни американских – к документам первостепенной важности, поскольку сама готовила книгу о Булгакове. Официальным поводом было: “архив приводится в порядок”.

Как и во многих других случаях, работать приходилось в обход закрытых источников информации. Ключи ко многим тайнам были именно в руках у вдов. У них были свои собрания документов, свои воспоминания – и специалисты вынужденно шли к ним. И вот, после десятков лет затишья специалисты стали приходить; в случае Булгакова в их числе были и мы. И, как многие другие, должны были выразить этим женщинам признательность за их долготерпение и веру.

Очень важен был звонок Надежды Мандельштам, отрекомендовавшей нас Елене Сергеевне, – хороший пример того, как работала “вдовья сеть”. Надежда определила начальный уровень доверия к нам – в смысле нашей серьезности и надежности. Но мы были неизвестными величинами – и американцами, – и, может быть, из этих соображений Елена Сергеевна решила для начала пригласить, кроме нас, кого-то еще. Так что, придя на ужин, мы с удивлением увидели, что нам предстоит разделить трапезу с весьма известным “кем-то еще” – Владимиром Лакшиным. Эллендее он был известен как критик, занимающийся Булгаковым, нам обоим – по неприятностям, которые переживала тогда редколлегия “Нового мира” во главе с Твардовским. Всего через несколько лет его прославит, а вернее, ославит Солженицын в книге “Бодался теленок с дубом”. В свете нашего с ним разговора о Солженицыне в тот вечер отношение последнего к нему представляется весьма примечательным.

Разговор наш с ним шел, главным образом, не о Булгакове, а о Солженицыне. Я не представлял себе, насколько вовлечен был Лакшин в историю с публикацией Солженицына (и не узнал до появления “Бодался теленок с дубом”). И понятия не имел, какие битвы разворачивались тогда вокруг его будущего в СССР. Но ранние произведения Солженицына читал, включая “В круге первом”. (И даже написал слависту Демингу Брауну, в ту пору находившемуся в Англии, что попробую переправить Солженицыну в Рязань один из двух имевшихся у меня экземпляров романа – хотя не помню, как рассчитывал это сделать.) В общем, я сказал Лакшину, что “Один день Ивана Денисовича”, по-моему, хорош и оригинален, “Матренин двор” тоже хорош, но “Крохотки” ужасны, что “В круге первом” замечателен в смысле информации, но я не представляю себе, чтобы смог прочесть его романы повторно. Лакшин возражал неторопливо, но настойчиво. Солженицын – великий романист, мы даже вообразить не могли, что такое пишется нашим современником. “Новый Достоевский?” – иронически спросил я. “Поверьте, он не слабее Достоевского, – ответил Лакшин, – и Толстого”. Он сказал это тоном человека, глубоко убежденного и желающего убедить вас самим своим спокойствием, что он прав. К спору о Солженицыне Елена Сергеевна добавила свой рассказ. Солженицын был у нее в гостях, сказала она, и единственное, что она запомнила, – его слова о том, что его поражает воображение Булгакова. Солженицын заметил, что сам он пишет только о том, что видел, – он не умеет выдумывать. А в “Мастере и Маргарите” воображения столько, что он позавидовал способности Булгакова описывать фантастическое. Елена Сергеевна была дамой светской и утонченной. Даже на восьмом десятке она сохранила чисто женскую привлекательность. Она была элегантна, и так же – ее квартира. И никакой чопорности. Она была очаровательной хозяйкой.

А Лакшин еще рассказал нам среднюю часть сюжета, инициаторами которого были как раз мы. В первые месяцы мы посмотрели несколько булгаковских спектаклей, в том числе “Бег” в театре Ермоловой. Там есть знаменитый монолог Корзухина о божественном долларе. Эта речь должна показать его низменность, она укладывается в представление о западных капиталистах как бессовестных стяжателях. Во время монолога, иллюстрируя свою речь, он держит в руке то, что должно изображать доллар. Но “доллар” этот – большая картонка, вдобавок неправильного цвета. Нам с Эллендеей это показалось очень смешным, особенно ввиду того, как советский театр хвастается своим реализмом. Я сел и написал режиссеру комически пышное письмо, что в интересах дружбы между народами и художественного реализма я прилагаю к сему новенькую однодолларовую купюру, которую он может передать бутафорам для использования во время монолога, добавив, что это будет примером того, как доллар не всегда используется в грязных целях. Мы не ожидали отклика, но неделю спустя курьер, прибывший на мотоцикле, доставил к нам в 310-й номер гостиницы “Армения” ответное послание. Мы и так уже были знаменитостями в этом старом отеле (иностранцев, а тем более американцев здесь обычно не селили), и этот эпизод безусловно подтвердил персоналу нашу важность. На официальном бланке театра от 7 марта 1969 года значилось:

Глубокоуважаемый господин профессор!

Я рад, что Вам как специалисту и переводчику Булгакова понравился наш спектакль. Мы тронуты Вашей заботой о правдивости деталей, связанных с монологом о долларе, и передали Ваш подарок в реквизиторский цех. Возможно, если бы Булгаков был жив, он написал бы новый монолог о долларе, который в определенных обстоятельствах и в руках честного художника может превратиться из орудия вражды в символ дружбы.

С наилучшими пожеланиями Вам и Вашей жене, В. Комиссаржевский.

Это выглядело продолжением комедии, которую я затеял, но Лакшин сказал, что все было не так смешно. По его словам, когда открыли конверт, раньше всего из него выпал доллар. Комиссаржевский тут же созвал свидетелей – вдруг это провокация, устроенная американцами (советским гражданам запрещено иметь валюту). Сначала они очень расстроились и, только прочтя письмо, решили, что это не подвох, а именно то, что имелось в виду. Событие было столь незаурядное, что известие о нем быстро распространилось в кругу булгаковской публики. И теперь Лакшин изумлялся: “Так это вы, оказывается, устроили!”

После ужина Елена Сергеевна провела нас по квартире с богатой булгаковской иконографией: посмертная маска в застекленном шкафу, повсюду фотографии и кровать, на которой он спал и умер. Мы были тронуты, но не знали, как реагировать. В конце концов, мы и приехали в Советский Союз прежде всего для того, чтобы увидеть такого рода святилище, и сожалеть можно было только о том, что уже 10 июня и мы мало чего еще успеем. Понимая, что Елена Сергеевна рассказывает не все, что могла бы, мы тоже кое-что от нее утаили – например, что у нас уже есть русский текст “Зойкиной квартиры” 1935 года и сведения о других редких и даже неизвестных булгаковских материалах. Проживи она еще пять лет, у нас установились бы отношения, развернулся бы “Ардис”, и, думаю, дело обстояло бы иначе: она могла бы охотнее выйти за границы осторожности, в которых держалась до 1969 года.

Она, безусловно, была самой эффектной и очаровательной из вдов, но роль исполнила такую же, как многие другие. В 1969 году она была первоисточником: она собрала документы и сохранила книги, у нее был архив. Тот, кто хотел что-либо узнать и узнать прямым путем, обратился бы к ней – в противном случае ему пришлось бы проделать колоссальную работу. Значительную часть своей жизни после 1940 года она посвятила сохранению булгаковского имени – так, как он сам предсказал. Она тщательно хранила важные рукописи под спудом. Знали о них немногие. Рукописи Булгакова почти не ходили в самиздате, и это было решением Елены Сергеевны. В целом она – как и Тамара Иванова – придерживала их, дожидаясь, когда придет “настоящий день”. Как мы убедились, в определенной мере тактика ее была верна – и настоящий день пришел. Роман “Мастер и Маргарита” мгновенно стал классикой в России. Вскоре он был переведен почти на все важнейшие языки, и то, что стал доступен несокращенный вариант, – вполне возможно, ее заслуга.

Супружеская цензура ведет начало как минимум со второй жены Достоевского. В своем дневнике она пользовалась редким и дьявольским видом скорописи и раза два прошлась по тексту, чтобы убрать подробности, которые сочла компрометирующими или интимными. Елена Сергеевна, насколько мы знаем, не уничтожала материалов, отправлявшихся в архивы, но стратегически проливала чернила на отдельные места, считая, что их не надо видеть даже потомкам.

В любом случае Елена Сергеевна была одной из важных литературных вдов России. Согласны мы с ее тактикой или не согласны (иногда, например, она сдавала в архивы письма Булгакова другим родственникам без их разрешения), ясно, что она сыграла важнейшую роль в посмертной литературной жизни Булгакова. Если бы это было полностью предоставлено другим, друзьям, из которых многие вели себя трусливо, или таким, как Ермолинский или Миндлин, которые способны были вспоминать несуществовавшие события и намеренно лгали о многих вещах, наследие Булгакова было бы гораздо беднее. Яркий пример того, насколько сложна “политика знаний” о Булгакове, – его поздняя пьеса о молодом Сталине. Елена Сергеевна, располагавшая экземпляром “Батума”, наверняка не отдала бы ее в печать, потому что (помимо ее возможного участия в создании пьесы), это произведение не красит Булгакова. С ним он попадает в компанию знаменитых писателей, прославлявших Сталина. Так, один мемуарист-агиограф ни за что не хотел выпустить из рук свой экземпляр, и даже человек, добывший в конце концов экземпляр пьесы для Эллендеи, не советовал ее печатать – люди неправильно поймут Булгакова. Эту точку зрения можно понять, и все же, к счастью, правда (то есть текст) в итоге дошла до читателей.

Елена Сергеевна не достигла такой свободы, но достичь ее любому трудно – особенно тому, кто долго пожил при советской власти. Вот почему так замечательна Надежда Мандельштам. Тем не менее никто не потрудился больше Елены Сергеевны, чтобы сберечь булгаковское пламя и сделать привлекательным образ его самого. И когда был снят наконец запрет с Булгакова, пусть осторожно, избирательно, отрывочно, работа, проделанная ею, стала первой ступенью знания, первым источником.

1984