ПОПУТЧИЦЫ

Поезд внезапно сбавил ход, вагон накренило, закачало, и я проснулся, уцепившись рукой за край полки, чтобы не грохнуться на пол.

Был третий час ночи. Вагон, едва освещенный тускло горевшей лампочкой, спал. Окно купе в дороге приоткрылось, и сырой холодный ветер, теребя занавеску, дул мне прямо в лицо; врывался железный шум движения поезда, а сквозь шум — тяжелые вздохи паровоза: он шел на подъем.

За окном чернела ноябрьская земля.

Поезд вошел в лес, темнота за окном сгустилась.

До Мичуринска, где мне предстояла пересадка, было далеко. Укладываясь поудобнее на жесткой полке, я собирался опять уснуть, когда уловил внизу, подо мной, разговор женщин.

— И ты, Настя, тож хоро-о-ша. Подруга называется, — медленно, беззлобно говорила одна. — Боялась познакомить. Съела б я твоего братца!

— Та я ж тебя познакомила, — возразила Настя.

— Ага! Уже когда я вас с чемоданами на улице побачила, уезжал он. Спасибо за такое знакомство… Шоб раньше зайти до нас? Посидели б… От он уехал, и все. Думаешь, чудачка, шукать я стала б его? Ни за шо! Он сном и родом ничего б не знал. Та и тебе и в рот бы не влезло, шо у меня твой племянник растет.

Помолчали. И снова:

— Грунь, а Федька-кондуктор?.. Он вроде б то и клин под тебя подбивает. Статный та хороший собою…

— Скажешь тож! Якими ж я очами его жинку встречу? Другое дело — брат твой: уехал, и все… Шо б ему сталося? А у меня б хлопчишко рос, знала б я, для чего живу. Тебе-то хорошо-о… У тебя целых трое…

— Ой, Грунечка, та и правда! Я про це и не подумала, — удрученно проговорила Настя. — А чуешь, он обещался на то лето… Я и не подумала.

— Не подумала… То-то и оно, шо не подумала, — по-прежнему беззлобно ответила Груня. И неожиданно тепло и ласково заключила: — А брат твой так на Гришу моего скидается — и русявый такой, и росту высокого, даже каблуки наружу стаптывает, в точности як Гриша…

Мне показалось, что Груня улыбнулась при этих словах.

Обе женщины, как и я, в поезд садились в Россоши; туда они, чтобы наверняка уехать, прибыли километров за пятнадцать с соседнего разъезда — на разъезде поезда хотя и останавливаются, но почти никогда не предоставляют мест для тамошних пассажиров.

Во время посадки женщины суетились, с грохотом двигали по тамбуру свои деревянные красные чемоданы. Настя была большегрудая веснушчатая толстуха, пуговицы ее железнодорожной шинели, казалось, вот-вот отлетят, а вся шинель разлезется по швам — так сильно она была натянута на тучной Настиной фигуре. Необычайная подвижность Насти вызывала удивление. Груня, наоборот, была сухощавая, с узким худым лицом, на котором выделялся длинный нос; одета она была в фуфайку и сапоги. Глядя на суетливость Насти, она растягивала в снисходительной улыбке полные губы, при этом открывалась щербина спереди в верхнем ряду зубов.

От окна сильнее тянуло холодом. Но я не шевелился, боясь прервать разговор.

Поезд между тем останавливался. По вагону, согнувшись под огромным полосатым узлом, не вмещавшимся в проходе, громыхая чайником, к тамбуру протискивался коренастый старик с запорожскими усами и сизым носом.

— Девчатушки-лапушки-и, побережи-ись, — будил пассажиров его бас.

Разбуженные люди с ворчливой готовностью убирали свисавшие в проход ноги — голые, в чулках, в носках домашней вязки.

Я осторожно приподнялся на локте и посмотрел вниз. Груня, не сняв ни сапог, ни фуфайки, лежала на спине, отвернувшись к стене и закинув руки за голову. Сквозь выбившиеся из-под косынки волосы розовела мочка уха, на покачивающейся серьге тускло вздрагивал отсвет лампочки. Настя, потупясь, сидела возле и пухлой, короткопалой ладонью то и дело сметала с подола юбки что-то невидимое.

Обе не замечали ни остановки поезда, ни веселого старика, ни меня.

Поезд постоял минуты две. Потом поплыли назад перрон с оголенным палисадником, вокзальчик, увешанный лозунгами, зевающий дежурный по станции в помятой шинели, с желтым фонарем в руке. Снова к поезду подступила темнота, застучали колеса, отдаваясь где-то в самом сердце.

В тамбуре хлопнула дверь, в служебное отделение прошла заспанная проводница.

— Шо ж, пора на покой, — сказала Груня.

— Ты извиняй меня, — ответила Настя. — Виновата я…

— Ничего ты не виноватая… Просто приходит мне в голову разное-подобное… — не сразу отозвалась Груня.

Настя ушла в соседнее купе. Там затрещала полка, послышалось кряхтенье, а вскоре — похрапывание.

За окном далеко-далеко всплыли огни. Они ринулись навстречу поезду, потом исчезли, и стало еще темнее.

Я спустился со своей верхотуры.

— Вам некуда притулиться? — не глядя на меня, сказала Груня. — Сидайте, я встану.

Она поднялась; одергивая юбку, отодвинулась в угол и начала поправлять волосы. Присев напротив, я хорошо видел и не узнавал ее. Грунины глаза, еще недавно холодноватые и грустные, скажи, будто кто заменил. Живые, с теплым отсветом лампочки, они хранили в себе только что высказанные ею мысли и делали близким и желанным ее похорошевшее лицо.

— Я помешал вам отдыхать, — сказал я.

— Не, ничего… Шось не спится, — ответила Груня.

— Надо бы поспать. Ехать небось далеко?

— Ехать до Ленинграду. С подругой захотели отпуск прокатать.

— Лучше бы с мужем, интереснее…

Она вскинула голову и долго смотрела на меня, точно догадываясь, что я подслушал разговор.

— Немае мужа.

— Что, и не были замужем?

— Як вам сказать…

Груня ответила не сразу. Она помолчала, вздохнула и вдруг заговорила с той откровенностью, с которой всегда говорят или с давно знакомым человеком, каким, видимо, была ей Настя, или только однажды, в дороге, со случайным попутчиком, когда ты уверена, что никогда с ним больше не увидишься.

— Як вам сказать, була я замужем чи ни… Гуляла я с одним парнем в сорок первом году, с Гришей Соловейковым. Наш, с разъезда, плотничал в колхозе. С полгода гуляли. В июне пожениться надумали. Батько и маты мои — суперечить, чересчур молода була я, семнадцатый годок шел всего-навсего. Та чи нас удержать!.. Свадьбу назначили на воскресенье. А оно такое выпало на мою долю — воскресенье. Була я в тот день и счастливая, и несчастная… Як же! Разом и свадьба, и прощание… В понедельник — от тебе повестка. А во вторник нацепил Гриша сумку на плечо, и проводила я его в Россошанский военкомат. В Россоши — товарный эшелон… Сидали мы вчера в поезд, я все-все припомнила. Уехал он, як в воду канул… От и понимайте, була я замужем чи ни… Вскорости принесли бумагу, шо Григорий Ефимович Соловейко — убитый под городом Могилевом. Товарищи его прописали. Через ту бумагу и сына не доносила до сроку, родила я его слабеньким… Умер… От тебе и замуж…

Груня замолчала и глядела в темноту за окном, будто вслушиваясь в железный шум поезда.

— Целые годы никто мне любый не був, — тихо продолжала Груня. — А сейчас за кого пойду? На разъезде у нас дворов полтораста. С каждого на войну брали мужиков. А с войны пришло четверо… За кого ж я пойду? Ровесников немае, побили, молодым я стара. Голова, бачите, в паутине… Оглянешься — девки сидят, никто их не берет. Кому ж я нужна? Який из нашего брата, простого железнодорожника, норовит на инженерше жениться, даром шо она постарше его годов на десять. А мне не за кем було учиться. Я стрелочница… Та и не хочу я подобного…

Поезд мчался мимо безвестного поселка. В степи железный шум и вздохи паровоза скрадывались пространством, среди строений они почти оглушали.

— Надоело одной, — железный шум не забивал голос Груни. — На работе, на людях забываешься, а придешь до дому… Рада, шо наморишься, скорее спать. Та не всегда обманешь себя… Хуже всего на праздники. Подчас нишо не милое. От в Ленинград еду, кой-чего из барахла купить. А на шо мне? Для кого надену его?

— А что, если вам на какую-нибудь большую стройку податься? Там множество людей, там легче встретить человека по своим годам, — сбивчиво посоветовал я.

— Оно-то так. Та у меня маты стара. Под восемьдесят уже. На кого ее бросить? И батька, и трех братов тож война сгубила…

Груня вздохнула.

— А шо, кажете, по годам найти, то не иначе вдовца с детями. А оно… оно своих хочется…

— Грязи! — объявила заспанная проводница. — Кому нужны Грязи?

Купе через два от нас молодая женщина в темном демисезонном пальто присела на корточки перед девочкой лет четырех-пяти.

— Мы сходим в Грязях, — говорила она, застегивая на девочке серую заячью шубку.

Полусонный ребенок еле держался на ногах, валился на плечо матери.

— Проснись, Сима, — женщина легонько шлепала девочку по подбородку. — Ну, проснись. Сейчас папка нас встретит.

Застегнув шубку, женщина поднялась, достала из-за обшлага пальто зеркальце и посмотрелась в него.

— Пойдем к выходу. — Она взяла девочку за руку. — Ступай вперед.

Когда мать и дочка поравнялись с нами, ноздри у Груни задрожали, глаза заблестели, она часто-часто заморгала ими, отпрянула в угол и отвернулась к окну.

Я вышел в тамбур и закурил.

Женщину и девочку встретил милицейский капитан. Он взял Симу с площадки тамбура на руки, помог сойти женщине и понес дочку к вокзалу. Жена с баулом шла сзади и снова посмотрелась в зеркало.

Когда я вернулся в вагон, Настя по-прежнему похрапывала, а Груня лежала на полке, поджав ноги, накрыв голову платком. До Мичуринска она не шевельнулась. Может, уснула.

На рассвете небо затянули тяжелые тучи. Запыленное стекло рябили дождевые капли.

1955