Наши будни. Дела и люди
Дни проходили в беспрерывной напряженной работе, ставшей привычной. Мы с Алексеем почти все время находились в многодневных маршрутах.
Ох уж эти маршруты! Они слишком выматывают нас. Особенно дает себя чувствовать убийственная тяжесть геологических образцов, количество которых к концу маршрута катастрофически возрастает. И в то же время без них не обойдешься. Это геологические документы, а геология здесь сложная, документов набирается много. Для организма это дополнительная нагрузка — ему и так приходится нелегко при многочасовом беспрерывном движении вверх-вниз по крутым водоразделам.
Сегодня, например, за четырнадцать часов работы — с шести утра до восьми вечера — мы смогли пройти только 11–12 километров. Обычно мы за день проходим с работой 17–20 километров, но сегодняшний маршрут был особенно трудным. Нам приходилось шагать по острым гребнем, покрытым глыбами и ускользающими из-под ног обломками камней. На каждом шагу мы рисковали сломать ноги. Помимо этого сегодня в изобилии встречались дайки, а так как каждая дайка представляет большой интерес, нам приходилось задерживаться почти около каждой — описывать, замерять, брать пробу, отбивать образцы. И наконец, эта злосчастная глазомерная съемка, которая отнимает массу времени. Не верится даже, что где-то люди работают, имея добротные точные карты.
…Поздний вечер. Мы расположились на ночлег. Холодная колымская ночь, мерцая огоньками созвездий, тихо сошла на землю. Ярко горит костер. И эту ночь, как и многие предыдущие, проведем мы вдалеке от остальных, на ворохе ветвей, настланных на горячую щебенку, под тонким кровом бязевой палатки, с полевой сумкой и ичигами вместо подушки и телогрейкой в роли одеяла. По совести говоря, я устал от этих многодневных маршрутов и жажду хотя бы небольшой передышки. Хочется поспать по-человечески, раздетым, с подушкой и одеялом. Хочется как следует поужинать — не каким-то месивом, а настоящим супом или борщом, досыта — и не из котелка, а хотя бы из миски (о тарелке я и не мечтаю). Хочется просто посидеть, пописать, отдохнуть от этого беспрерывного шатания с тяжелым грузом за спиной вверх-вниз, вверх-вниз.
Я пытаюсь взглянуть на наше теперешнее существование со стороны: какое оно убогое, жалкое, но в то же время… завидное. Да, завидное.
Человеку, каким бы он ни был, необходимо общение с праматерью-природой. Эта тяга к природе, сознательно или бессознательно, живет в душе каждого из нас: прогулки, дачи, туристские походы, охота, рыбная ловля — во всем этом выражается стремление хоть ненадолго уйти от сложностей цивилизованной жизни в другую, более простую обстановку, ближе к природе, И это общение с природой, пусть даже кратковременное, неизменно дает свои плоды: делает людей более здоровыми, бодрыми, жизнерадостными, вливает в них новые силы.
Работа геолога-полевика больше, чем какая-либо другая, наполнена этим тесным общением с природой, причем не с окультуренной, ручной природой, а с дикой, суровой, первобытной — такой, какой она была тысячи лет назад.
Приспособились мы к ней неплохо и физически чувствуем себя превосходно. Нас поддерживает сознание важности и полезности нашей работы, однако слишком большие порции сверхпримитивного быта все-таки заставляют иногда мечтать хоть о каких-то благах цивилизации.
Дни летят быстро и незаметно. Не успеешь оглянуться, как трех-четырехдневный маршрут подходит к концу и мы возвращаемся на стан усталые, но удовлетворенные. Все данные говорят о том, что район очень интересен и что золото здесь будет.
Вернувшись из очередного маршрута, я надолго засиживаюсь с Успенским, и мы вместе намечаем план дальнейших действий.
Мне очень нравятся исключительная заинтересованность и трудолюбие этого славного старика. Он во многом не разбирается, многое путает, ему не дается съемка, но в нем есть искорка, стремление «прицепиться» к признакам золотоносности и по отдельным знаковым пробам добраться до богатого золота. Он волнуется, ищет, вновь и вновь берет пробы, не ограничиваясь шаблонным набором их через определенные расстояния, в точном соответствии с инструкцией, как это часто делают более грамотные, но менее радивые прорабы-поисковики. Он старается дать возможно полное описание обследованных ручьев. Правда, «письменная часть» у него получается весьма примитивной. Зато он умело, тщательно, вдумчиво и с толком выбирает места опробования.
Что касается Алексея, то он во многом «поднаторел»: освоил практику работы с буссолью и анероидом, может неплохо зарисовать рельеф и самостоятельно вести маршрутно-глазомерную съемку. Однако из-за его рассеянности мне для контроля приходится вести параллельную съемку, и мы вечерами, остановившись на ночлег, а чаще по возвращении на стан проводим увязку наших данных, включая сюда и съемку Успенского. У него тоже приходится все проверять по записям и заново перечерчивать. Зато пробы у него в идеальном порядке: все надписаны, пронумерованы, тщательно упакованы.
Как все-таки обстановка и окружение влияют на человека! Наш Петр, который раньше вел себя тихо и скромно, был таким послушным и трудолюбивым, попав в общество Николая и Алексея, быстро изменился к худшему. Он держит себя бравым «блатником» и ухарски рассказывает приятелям о своих былых проделках. Работать он стал спустя рукава и только к лошадям и к делам, связанным с транспортом, относится по-прежнему внимательно и заботливо. Лошадей он распознает не только по ржанию, но даже по топоту: стоит вечером одной из лошадей подойти к палатке, как он сразу говорит, Карька или Буланка подошел.
На работе он сильно донимает бедного Успенского. Бывает, идут они вдвоем, Успенский ведет съемку, шагая по определенному азимуту и отсчитывая шаги. Он в это время ничего не видит и не слышит, будучи целиком занят сложным процессом этой проклятой съемки. Петр потихоньку отстанет, спрячется в кусты и сидит, как тетерев, лакомясь голубикой. Успенский дойдет до места, где надо взять пробу, запишет то, что полагается, посидит, покурит и начинает звать Петра. А тот сидит себе до тех пор, пока не надоест, а потом как ни в чем не бывало появляется, ссылаясь при этом на разные причины: то он скребок потерял, то не в ту протоку зашел и запутался в зарослях, то ему утки встретились (он ходит с ружьем), то еще что-либо.
Я не раз серьезно разговаривал с ним. Он обещал исправиться, но влияние Николая портило все дело.
Как-то в разговоре на мой вопрос, чем он думает заняться после освобождения, Петр, немного подумав, ответил:
— Что ж, Борис Иванович, не хочу вас обманывать. По совести говоря, вероятно, опять лошадей буду красть — уж очень выгодное это занятие. Только теперь аккуратнее работать буду, а то опять на Колыму угодишь, будь она проклята.
К существующим порядкам он относится отрицательно, но признает, что попал в лагерь по заслугам.
Что касается Николая, то это типичный враг всего нового, относящийся к советскому строю с глубокой ненавистью. Как-то я слышал его разговор с Петром.
— Эх, Петря, — говорил Николай, — разве это жизнь, там-тарарам. Это не жизнь, а каторга. Куда ни сунься, везде тебя спрашивают, где ты работаешь, сколько получаешь, а если не работаешь, то катись вон из квартиры и из Москвы. Да я, там-тарарам, может, не хочу работать, может, я хочу на свои средства жить. Какая же это власть, там-тарарам?
К сожалению, он плохо влияет на Петра, который относится к нему с почтением, как к старшему и по возрасту, и по лагерному стажу.
Николай производит впечатление рубахи-парня. Он любит и умеет рассказывать, хорошо поет — у него приятный задушевный баритон, — но есть в нем что-то антипатичное, отталкивающее. Я прямо с удовольствием предвкушаю то время, когда поблизости не будет этой заискивающей физиономии с вечно льстивой, вкрадчивой улыбочкой на типично «блатном» лице.
На стане я устраивался в одной из палаток вдвоем с Алексеем Николаевичем, в то время, как все остальные размещались во второй большой палатке. С наступлением холодных дней Успенский перебрался в эту большую палатку, где была железная печка.
В моей палатке остался вьючный ящик, в котором хранятся все его драгоценности — табак, белье, разные мелочи, в том числе флакончик с какими-то дорогими, пятирублевыми духами, который он время от времени извлекает, встряхивает и, блаженно понюхав, бережно ставит обратно.
Кроме того, в этом же ящике во время переездов хранится спирт, который я, зная честность Успенского, полностью доверил ему. После проделки Николая Алексей Николаевич стал прятать спирт в тайге. Приехав на новое место, он выбирает удобный момент, кладет банку с драгоценной жидкостью в рюкзак и удаляется тайком в заросли, где и прячет свой клад под какую-нибудь коряжину.
Однако его вечно преследуют невзгоды. Один раз Буланка случайно чуть не растоптал заветную банку; а в другой раз Алексеи Николаевич… позабыл, где он спрятал банку, и долго в горестном недоумении бродил по кустам, разыскивая свое сокровище. В конце концов банка нашлась, но старик был не на шутку напуган.
Вообще с ним частенько приключаются всякие забавные истории, которые вносят элемент веселья в наше однообразное существование. Так, например, однажды, когда они с Петром были на работе, тот увидел на небольшой лиственнице белку. Он не мог удержаться от соблазна запустить в нее камнем, после чего начал трясти деревце, на котором спасалась белка. В это время Алексей Николаевич, позабыв обо всем на свете, сосредоточенно нахмурив брови и высунув от усердия кончик языка, делал отсчет по компасу. Видимо, решив, что перед ней не живое существо, а сухой ствол, что ли, белка, спасаясь от Петра, спрыгнула с лиственницы и вихрем взлетела на «вершину» этого несколько необычного ствола. Последний, уронив компас, заорал благим матом, перепугав до полусмерти и без того напуганную белку. Кто из них больше испугался, я не знаю.
— Представьте, Борис Иванович, — рассказывал он мне потом об этом происшествии, — какая же это вредная сволочь, ведь она мне чуть-чуть глаза не выцарапала!
Он очень славный старик, немного смешной и какой-то по-детски трогательный в своей простоте и наивности. Я всегда испытываю какое-то теплое чувство, встречаясь с ним после нескольких дней разлуки.