2 августа, 1648 Лондон

Как только лодка с полосатым тентом на корме появилась из-под арок моста, толпа на берегу Темзы испустила ликующий вопль и двинулась вдоль набережной в сторону причалов.

В полуденной жаре запах реки мешался с запахом городских мыловарен.

Гребцы осторожно подтянули лодку к деревянным сходням, и посланец палаты лордов, отводя в сторону ножны со шпагой, быстро взбежал наверх. Свернутый в трубку приказ об освобождении он держал в руке и расчищал им себе дорогу, как жезлом. Люди расступались с подчеркнутой почтительностью и затем устремлялись вслед за ним, так что он поневоле оказывался во главе торжественной процессии, направлявшейся к воротам Тауэра. Вторая и большая часть толпы, уже стоявшая в тени крепостной стены, тоже распалась на две части, пропустила посланца к боковой калитке.

Элизабет, спасая детей от давки, ждала поодаль. Джон-маленький не выпускал руки матери, глядел испуганно и лишь изредка пытался украдкой дотянуться и крутануть колесико на шпорах стоявшего рядом Сексби. Младший мальчик спокойно сидел на руках Мэри Овертон, жевал собственный локон. Обе женщины, принаряженные и возбужденные, тянули вверх головы, пытаясь разглядеть, что происходит у ворот.

Долгое ожидание и собственная многочисленность, по-видимому, настроили людей на слишком торжественный лад, поэтому, когда Лилберн с тяжелой связкой книг в руке наконец появился в калитке и просто шагнул на площадь, они в первую минуту растерялись. Но тут же, словно пытаясь заменить фанфарный и салютно-пушечный гром, подняли такой крик, что Джон-маленький ткнулся в платье Мэри Овертон и заплакал. Элизабет с помощью Сексби взобралась на перекладину коновязи и махала оттуда рукой. С высоты была видна непокрытая голова мужа, его отросшие волосы, улыбающееся лицо. Уайльдман, Овертон, Уолвин, еще несколько друзей окружали его плотным кольцом, помогали продвигаться в толпе. Через головы их тянулись руки, летели цветы. На многих шляпах красовались белые прямоугольники последних памфлетов — «Кнут для палаты лордов», «Похороны закона», «Горестный вопль заключенного». Наконец Лилберн поднял лицо, увидел жену и ринулся к ней, разрывая кольцо своих телохранителей.

Она со счастливым стоном упала в протянутые к ней снизу руки.

Он что-то шептал ей между поцелуями, она кричала: «что? что ты сказал? я не слышу!», но он только показывал рукой на горло и виновато двигал губами.

— Голос… совсем пропал… — с трудом разобрала она. — Камера как ледник.

— Друзья! — закричал Овертон, вскакивая на коновязь. — Нас обманули! Вместо Джона-свободного вернули какого-то Джона-бессловесного. Сейчас я напомню вам, как умел говорить наш Джон. — Он выхватил из внутреннего кармана тонкую книжку и, почти не заглядывая в текст, начал читать на всю площадь: — «О англичане, где ваша свобода? Что стало с вашими вольностями и привилегиями, за которые вы сражались столько лет и пролили столько крови? Опомнитесь же, пока не поздно, чтобы потомки не проклинали вас за низость, бездушие и беспечность. Поднимитесь как один человек против тех, кто хочет обманом похитить ваши вольности и погубить вас». К ответу этих людей! К ответу!

Передние ряды подхватили призыв и начали повторять его хором. Лилберн молча улыбался и кивал головой, не выпуская Элизабет из рук. Сексби посадил Джона-маленького на плечи и двинулся сквозь толпу, остальные потянулись за ним. Связку книг Уайльдман и Овертон несли вдвоем. Кто-то запел куплеты, сочиненные в честь Лилберна в Тауэре:

Вот славный малый — Лилберн Джон,

Когда дойдет до дела,

То на палату общин он

Покрикивает смело.

Еще несколько голосов с разных сторон под одобрительный хохот присоединились к поющему:

Не ставит лордов он ни в грош,

На то свои мотивы.

Наш Лилберн Джон не признает

Властей прерогативы.

Он много раз в тюрьме сидел

За оскорбленье трона,

И косо смотрит Лилберн Джон

На митру и корону.[35]

Люди высыпали из лавок, глазели из окон, взбирались на тумбы и цепи. Голова процессии уже достигла Бишопсгейта, а хвост тянулся еще где-то около Олдгейтских ворот. Встречные возницы натягивали вожжи, и замершие телеги и фургоны мгновенно покрывались гроздьями зевак. Разогретые солнцем стены, казалось, с трудом удерживали этот поток в своих берегах. И всюду от окна к окну, от переулка к переулку летало, то обгоняя, то нависая над головой, то испуганно, то радостно, то презрительно, то восторженно, то недоуменно, то утвердительно: «Левеллеры… Левеллеры идут… Левеллеры?.. Да, это они… Смотрите — левеллеры».

Потом сидели в доме у Лилбернов, приходили в себя. Женщины накрывали стол для ленча, мужчины обсуждали последние новости. Губернатор Скарборо перешел на сторону короля. Флот принца Карла запер устье Темзы, захватывает торговые корабли. Вчера захвачен корабль стоимостью 20 тысяч фунтов — хватит, чтобы оплатить еще несколько пиратских рейдов. Но самым скверным было то, что напуганный парламент снял запрет, наложенный на сношения с королем, и постановил снова вступить с ним в переговоры.

Лилберн сидел в стороне, слушал краем уха, участия в разговоре не принимал. Эта внезапная потеря голоса словно невидимой завесой отделяла его от остальных. Сознание своей удаленности, непричастности происходящему было непривычным и чуточку щемящим. Он держал на коленях Джона-маленького и время от времени сиплым шепотом откликался на его негромкую, захлебывающуюся болтовню. Там было что-то про щенка, которого принес в подарок мистер Уильям — нет, не тот, что за столом, а другой Уильям, с саблей, — и мама разрешила, а противная Кэтрин грозится выбросить на улицу, если щенок стянет что-нибудь у нее на кухне, и гонит его на двор, но ведь на двор прилетают вороны, это всем известно, они могут заклевать щенка, и пусть отец скажет этой Кэтрин, пусть она знает, он бы лучше саму ее выбросил на улицу. Щенок ползал тут же, пробовал зубы на сапогах и башмаках гостей, но мальчик не обращал на него внимания. Он глядел только на отца, вцепившись обеими руками в пуговицы его куртки, и хотя Лилберн понимал, что для сына он всего лишь очень новая и очень большая игрушка, посланная ненадолго судьбой, ему было приятно, что он оказался поважнее и поинтересней даже щенка. У мальчика были большие требовательные глаза и нежные позвонки, которые, казалось, готовы были поддаваться, как клавиши, поглаживавшей их ладони. Весь вид его и радостно-бестолковое возбуждение, и внезапная привязчивость окрашивали нынешнее возвращение домой каким-то особенно обволакивающим чувством покоя, расслабляющей радостью, теплом.

— …и я не могу назвать это иначе, как предательством!

Возглас взлетел над голосами споривших, повис в воздухе. Лилберн поднял глаза, увидел привставшего с кресла Овертона, замершую Кэтрин, Уайльдмана с разметанными по плечам волосами и уверенной усмешкой на лице. Ему не сразу удалось вернуться к ним из того мира, в который увлек его сын, поймать нить разговора.

— Полноте кричать, Ричард, и бросаться громкими словами, — говорил Уайльдман. — Мы уже не на площади. Политика есть политика, в ней свои правила игры. Врага надо валить в тот момент, когда он слаб и беспомощен, а не тогда, когда это будет выглядеть красиво и благородно. Или вы считаете, что у нас есть враг более опасный, коварный и сильный, чем генерал Кромвель?

— Быть может, в качестве друга он еще более опасен, — вставил Уолвин.

— И именно сейчас, когда почва уходит у него из-под ног, когда в парламенте начали разбирать обвинения, выдвинутые против него, самое время напасть и нам. Падающего подтолкни! С нашей стороны будет безумием и ребячеством, если мы не воспользуемся моментом, не отомстим ему за все — за патнийские дебаты, за разгон солдатских митингов, за расстрел в Уэре.

— Не на этом ли строили свой расчет пресвитерианские заправилы, выпуская сегодня мистера Лилберна из тюрьмы?

— А хоть бы и на этом — что с того? Они надеются, что им удастся загрести жар нашими руками, а потом вернуть нас в те же камеры. Они все еще воображают нас жалкой кучкой радикалов и мечтателей. Если б кто-нибудь из них оказался сегодня на площади и увидел эти тысячи народа, он бы живо прозрел.

— Что у вас на уме, мистер Уайльдман, говорите прямо.

— Если Кромвель будет устранен от командования, его место сможет занять другой человек. Тот, чья популярность среди солдат и сейчас велика, а мы приложим все силы, чтобы она возросла еще больше. Я говорю о полковнике Рейнборо. Имея его во главе Северного корпуса, мы бы могли разговаривать с господами из Вестминстера по-другому. Разве не так?

Он слегка улыбнулся и обвел присутствующих взглядом и тем приглашающим жестом руки, каким цирковые акробаты обводят публику после удачного кульбита. Овертон расстегнул ворот и плюхнулся обратно в кресло. Уолвин выглянул из-за спины Элизабет, расставлявшей стаканы на столе, и сказал:

— Браво, мистер Уайльдман, браво. Может, еще год назад я стал бы говорить о ясной программе, о точных лозунгах, о пропаганде «Народного соглашения». Но когда видишь, как люди, ничему не научась, снова и снова режут друг друга без всякой программы, сами не зная, за что, во имя чего, поневоле впадаешь в отчаяние. Хочется то ли лупить их палкой, то ли покончить с собой у них на глазах, то ли плюнуть на все, во что верил, и действительно начать вот так передвигать их, как шахматные фигурки, к намеченной цели.

— А вы что скажете, мистер Лилберн? Бессовестно с нашей стороны в первый же день накидываться на вас и втягивать в дебаты. Но дело срочное. Обвинения против Кромвеля уже сегодня должны были быть оглашены в парламенте. Нам следует избрать какую-то линию и держаться ее сообща.

Лилберн открыл рот и попытался заговорить, но смог издать лишь невнятное сипенье. Вынужденная немота была для него как стена для недавно ослепшего — он все время натыкался на нее с непривычки. Руки его осторожно перенесли мальчика на стул и, освободившись, изобразили в воздухе некую пантомиму с воображаемыми письменными принадлежностями. Гости понимающе закивали и выразили готовность подождать. Он поднялся наверх.

Когда он вернулся, все уже сидели вокруг стола, звенели посудой. Повязанный салфеткой Джон-маленький, свесившись с табурета, протягивал щенку кусок ветчины. Уолвин отер платком лоснящиеся щеки, встал и поднял стакан эля навстречу Лилберну:

— Дорогой Джон-свободный! То, что вы снова с нами, — событие прекрасное само по себе, независимо от того, какие гнусно-корыстные мотивы двигали вашими тюремщиками. Но я предлагаю выпить не только за приступ их доброты, но и за приступ вашей болезни. Ибо, владей вы голосом, уверен, уже в воротах Тауэра вы бы начали говорить нечто такое, за что вас тут же вернули бы обратно.

Лилберн засмеялся вместе со всеми, принял у Элизабет свой стакан, поцеловал ее, но прежде чем начать пить, протянул Уайльдману исписанный листок. Тот принял его, аккуратно положил на скатерть и начал читать, скашивая глаза от тарелки с лососиной. По мере чтения челюсти его двигались все медленнее и медленнее, пока не остановились совсем. Он поднял на Лилберна изумленный взгляд, покраснел и презрительно пожал плечами.

Овертон перегнулся через стол, подцепил листок, забегал глазами по строчкам.

— Вслух! Читайте вслух! — раздались голоса. Овертон покосился на Лилберна, дождался разрешающего кивка и начал:

«Генерал-лейтенанту Кромвелю. Сэр! Хочу, чтоб вы знали, что, не собираясь изменять принципам всей своей жизни, я также не изменю и вам, до тех пор, пока вы останетесь тем, кем вам надлежит быть. Если бы я желал или замышлял отомстить вам, я имел к тому прекрасные возможности последнее время; но я презираю такой способ действий, особенно когда положение ваше столь неустойчиво. Верьте, что если моя рука и поднимется против вас, то произойдет это не раньше той минуты, когда вы, будучи в полной славе и силе, начнете отклоняться от путей истины и справедливости. Но если вы будете твердо и строго следовать им, я ваш до последней капли крови сердца».

Все немного помолчали, словно не находя слов, которые могли бы попасть в тон торжественной приподнятости письма. Овертон злорадно покосился на Уайльдмана, но тот только печально качал головой. Женщины с двух сторон шикали на Джона-маленького, который и без того, чувствуя перемену настроения, сидел тихо, почти не шевелясь. Сексби засопел, встал, обошел вокруг стола, взял у Овертона листок, аккуратно сложил его и, перед тем как сунуть в карман, вопросительно глянул на Лилберна:

— Я могу выехать в Северную армию завтра же.

Лилберн кивнул.

— Человек, который сражается с захватчиками, должен знать, что мы не всадим ему нож в спину. И даже если вы сейчас, — Сексби неожиданно перешел почти на крик, — скажете мне, что передумали, я вам этого письма не отдам и доставлю его по назначению!

Нелепость угрозы в соединении с серьезным выражением лица произвела комический эффект — все с облегчением рассмеялись и принялись за еду.

19 августа, 1648

«В первый день битвы под Престоном мы захватили много вражеского снаряжения и оружия; убили около тысячи и взяли в плен четыре тысячи человек. На следующий день мы смогли навязать противнику бой лишь после того, как он достиг окрестностей Уоррингтона. Они укрепились в ущелье и удерживали его с большой решимостью в течение нескольких часов. Атаки следовали одна за другой, много раз доходило до рукопашной. В какой-то момент наши дрогнули, но потом, благодарение господу, оправились и выбили врага с занятой позиции. Около тысячи осталось на поле боя и две тысячи были взяты в плен. Остатки укрепились в городе и забаррикадировали мост, но вскоре прислали предложение о капитуляции. Согласно ей мы получили все их снаряжение, четыре тысячи полных комплектов оружия и столько же пленных. Таким образом с пехотой их было покончено. Остатки конницы пытаются сейчас прорваться обратно в Шотландию, но я не думаю, что кому-нибудь это удастся».

Из донесения Кромвеля парламенту

Сентябрь, 1648

«Местом новых переговоров с королем был по обоюдному соглашению избран город Ньюпорт на острове Уайт. Парламентская делегация состояла из пяти пэров и десяти членов палаты общин. Король не только получал от них всяческие изъявления почтительности, но также имел возможность окружить себя блестящей свитой по собственному выбору. К нему был открыт доступ тем слугам, которых он пожелал иметь при себе, вельможам, капелланам и адвокатам, помогавшим ему советами в процессе переговоров. Однако все время бесплодно тратилось на дебаты, на требования взаимных уступок, на увертки и оттяжки».

Мэй. «История Долгого парламента»