28 ноября, 1640 Лондон, Чаринг-кросс
К двум часам дня толпа на Стрэнде начала густеть, заливать мостовую и одновременно приобретать какую-то непривычную одноцветность. Людей в пестрой и яркой одежде становилось все меньше, людей в темном — все больше, и все они двигались в сторону Чаринг-кросс. Многие несли в руках охапки зеленых веток, кое-кто сумел раздобыть цветущий розмарин. Лилберн и Эверард вышли из таверны и, не сопротивляясь, отдались движению людского потока. Зрители глазели из окон, с порогов пивных; один, отирая мыльную пену со щек, выбежал из цирюльни. Кое-где в переулках виднелись небольшие группы молодых щеголей. Эти смотрели презрительно, негромко переговаривались между собой.
— Джентльмены не боятся опоздать? — насмешливо крикнул Эверард. — Пропустить такое событие! — Вам не о чем будет точить лясы на променаде у святого Павла.[15]
— Проваливай, — нехотя откликнулся один.
— Заткнуть бы ему глотку.
— Хороший променад по ребрам — вот что ему нужно.
— Похоже, что без потасовки сегодня не обойдется. — Эверард явно был доволен.
— На меня пока не рассчитывайте. Я все еще так слаб, что буду только обузой.
— С самого открытия парламента я обзавелся одним надежным приятелем. С тех пор с ним не расстаюсь.
Эверард похлопал себя по левой стороне груди, потом расстегнул две пуговицы камзола и показал рукоятку кинжала.
— Откуда их ждут?
— Говорят, они высадились в Саутгемптоне. Почти неделю назад. Но каждый городок на пути встречает их торжественной процессией и пытается устроить праздник в их честь. Оттого так долго.
— Доктор Баствик тоже с ними?
— Нет, только Принн и Бертон. Баствика держали на Силли. Очевидно, он скоро причалит в Дувре.
— Я не видел их больше трех лет. Вряд ли они еще помнят меня.
— Не помнят вас? Им не помнить вас? — Эверард покрутил головой. — Вы, должно быть, считаете их неблагодарными, бесчувственными чурбанами.
— Они столько натерпелись за эти годы, что могли забыть родную мать.
— А вы? Вы меньше терпели? И за что — за их же писания.
— Скорее, за правду, которая в них содержится.
Они достигли Чаринг-кросс и медленно проталкивались в толпе. Щуплая продавщица оранжада пристроилась за ними, как шлюпка за бригом, и бойко распродавала свой товар направо и налево. Ее визгливый голос, казалось, способен был просверлить затылок. По Кинг-стрит со стороны Уайтхолла подъехала карета, кучер было замахнулся кнутом, требуя дорогу, но толпа сомкнулась, ощерилась. Кто-то вскочил на козлы, вырвал кнут, кто-то полез на крышу. В это время дверца распахнулась, маленький человек в епископском облачении выскочил на мостовую и бросился назад к дворцу. Его провожали хохотом, свистом, угрозами, однако не гнались и камнями не швыряли. Настроение было скорее умильно-торжественным, чем агрессивным.
Волна приветственных криков прокатилась, нарастая со стороны Сент-Джеймса. Толпа качнулась вперед, запрудила площадь, потом распалась на две части, оставив посередине узкий проход. Лилберна понесло в сторону, к стенам домов, но он собрал силы, уперся и шаг за шагом стал продираться вперед.
Ему надо было увидеть этих людей.
Когда-то он боготворил их. В его глазах мученичество окружало их ослепительным ореолом. В тот вечер, когда ему впервые удалось пробраться к ним в тюрьму, говорить с ними, от счастливого волнения его начало лихорадить. Потом, сам оказавшись в тюрьме, он припоминал подробности этих встреч, и ореол понемногу тускнел; тон Принна, каким он говорил с ним об основах пресвитерианства,[16] всегда оставался повелительным и высокомерным, шутки Баствика, любившего высмеивать его северный диалект и простоватые манеры, часто были безжалостны. Читая в тюрьме книгу Принна, он не мог не заметить, как часто непреклонность веры вытеснялась в ней непреклонностью гордыни. И все же он до сих пор любил их. Любил, может быть, только за то, что было в его глазах самым бесценным человеческим свойством, — за радостную готовность к самопожертвованию.
Ликующие крики звучали все громче, кое-кто утирал слезы. Гремели трубы. Голова процессии вступила на площадь, и охапки зеленых веток полетели на землю под копыта лошадей. Отряд пеших лондонских ополченцев двумя параллельными рядами раздвигал толпу, оставляя узкий проезд. Бертон, седой и улыбающийся, тяжело навалившись на луку седла, кивал и время от времени поднимал руку с зажатым в ней венком. Его сын и дочь шли по обе стороны лошади, держась за стремя. Принн ехал молча, полуприкрыв глаза. Казалось, он впитывал в себя эти волны радости и ликования, столь щедро изливавшиеся на них, и все не мог насытиться ими. Сквозь качающиеся копья было видно, как его волосы, откидываемые ветром, время от времени открывали страшные шрамы, оставшиеся на месте ушей.
— Долой епископов!
— Свободу проповеди!
— Да здравствует Ковенант!
— Мистер Принн! Мистер Принн! — Лилберн протиснулся уже в первые ряды и шел рядом с ополченцами. — Лондонские эпрентисы[17] приветствуют вас. Мистер Принн!
Тот не слышал. Темные клейма отчетливо были видны на тюремно-бледной коже щек. Конские гривы, украшенные цветами и зеленью, уплывали вперед. Процессия сворачивала на Стрэнд. Все еще крича, улыбаясь и размахивая рукой, Лилберн остановился, и толпа всосала его. От давки ли, от волнения дышать было трудно, в горле саднило.
Бесконечная вереница всадников, мужчины и женщины, те, кто выезжал встретить освобожденных узников еще за Брентфордом, двигались по оставшемуся проезду. В толпе мелькали береты шотландцев. С тех пор как переговоры о мире были перенесены в Лондон, их можно было видеть довольно часто. Заполучить шотландца в качестве гостя — об этом мечтал каждый пресвитерианин. Шотландцы могли завтракать в одном доме, обедать в другом, ночевать в третьем. Немудрено, что все они явились теперь на встречу: Принн в их глазах был пророком, мучеником, святым. Что ж, сегодня они имели право гордиться. Если б не их решимость, ему, как и прочим, еще долго пришлось бы гнить за решеткой.
За кавалькадой всадников двигались пешие, тоже с зеленью и цветами в руках. Толпа постепенно сливалась с ними, устремлялась обратно по Стрэнду в сторону Сити. Там была назначена торжественная встреча в ратуше, приветствия старейшин, банкет. Ни о какой потасовке теперь, конечно, не могло быть и речи — такой поток способен был разбить, смять, уничтожить любого, кто стал бы на его пути. Лилберн шел вслед за остальными, постепенно отставая, ища взглядом потерявшегося приятеля.
— А-а, вот он где! Ну нет, теперь уж вам от меня не вырваться.
Кэтрин Хэдли выросла перед ним, раскинув руки, оттеснила в переулок.
— Хорош, нечего сказать. Ну, мистер пуританин, много я слышала гадостей про вашего брата, ничем, казалось, меня не удивишь, но такое!.. Больше двух недель на свободе, побывал уже у всех дружков, во всех книжных лавках, посидел во всех тавернах, послушал всех проповедников, повылезавших нынче из щелей, навестил всех печатников — и только в один дом не удосужился зайти. Конечно! Зачем ему теперь эти скромные людишки, которые два года изощрялись то так, то эдак, чтобы подбросить ему немного еды и чистого белья. Что у него общего с мирными, послушными обывателями. Он жаждет увидеть клейменных знаменитостей, он так и норовит снова засунуть голову в колодку позорного столба. А я-то, дура…
— Кэтрин, Кэтрин. Даже если ты и права, зачем же вопить на всю улицу?
— Буду вопить! Эй вы там, в верхнем этаже! Платите по два пенса за представление или убирайте свои физиономии из окон! Когда я рисковала для вас своей шкурой, мистер смутьян, когда разбрасывала ваши послания на лугу среди слоняющихся оболтусов, вам хотелось, чтобы я орала во всю глотку. И я таки дооралась до того, что угодила под стражу. А теперь вы вдруг полюбили тихие, вежливые разговоры. Пусть бы все только благоговели перед вашими страданиями, и никто бы слова не смел сказать поперек, никто бы не назвал ваше поведение, как оно того заслуживает.
— Чего ты хочешь? Чтобы я завтра отправился с благодарственным визитом к мисс Дьюэл?
— Да, да, да! И не завтра — сегодня же. Сейчас.
— Да ты посмотри, на кого я похож. Меня ветром шатает. Два часа на ногах — и я уже без сил. А этот землистый нос, а гноящиеся глаза, а камзол с чужого плеча? Я до сих пор пахну тюрьмой — ты разве не чувствуешь этого смрада?
Кэтрин вдруг прижала руки к груди и произнесла почти шепотом:
— Мистер Джон, клянусь вам, — ей все равно.
— Зато мне не все равно.
— День за днем, день за днем она не выходит из дома, боится пропустить ваш приход. По вечерам ее невозможно загнать в постель, пока ночные сторожа не выйдут на улицу.
— Кэтрин, мне двадцать два года, и я не святой. Явиться в таком виде? С пустыми руками? Почти нищим?
— Да почем вам знать! Может, так-то и лучше. Может, на разодетого и здорового она на вас и глядеть не захочет.
Лилберн махнул рукой и зашагал прочь. Кэтрин, подхватив подол платья, погналась за ним.
— Мистер Джон, послушайте, поверьте тому, кто знает толк в этих делах. Ведь так бывает, что ждешь вас, ждешь, злодеев окаянных, а потом что-то натянется в душе — да и лопнет. И как отрежет. Не опоздать бы вам, вот я о чем толкую.
— Кэтрин, не терзай хоть ты меня. Разве не видишь, что творится кругом? В любую минуту все может обернуться вспять. Король разгонит парламент, армия движется на Лондон, и я снова окажусь за решеткой. Есть у меня право связать ее судьбу со своей?
— Как же, двинется армия. А шотландцы на что? Так они ей и позволят. Они будут сражаться за этот парламент, как за самого апостола Павла. Да и не верю я вам и всем вашим отговоркам не верю.
— Не веришь?
— Кабы все дело было в серой коже и чужом камзоле, разве бы я так боялась? Разве бы гонялась за вами по всему городу? Но я же вижу — вы просто с облаков спуститься боитесь.
— Не Флитскую ли кутузку ты называешь облаками?
— А хоть бы и ее. Вы за два эти года так привыкли мечтать о Лиззи… о мисс Дьюэл, что теперь боитесь, как бы она живая — и выговорить-то трудно, но на вас похоже, — как бы она не разбила вам эту мечту.
Лилберн от изумления остановился. Кэтрин воспользовалась этим и снова попыталась загородить ему дорогу.
— Нечего! Нечего пялить на меня глаза и ухмыляться. Думаете, для меня любовь это только то, что в постели, больше я ни про что не понимаю? Ошибаетесь. Ох, мистер Джон, поверьте мне: ничего она вам не разобьет. Я же вас обоих знаю. Она такая же, как и вы, а порой и хуже вашего может призадуматься. Приходите и сами увидите.
Лилберн засмеялся и отодвинул Кэтрин с дороги:
— Хорошо, я приду. Обещаю тебе. Только не сегодня и не завтра. Пойми, раз ты такая умная, на это нужно много сил. Почти столько же, сколько на допрос в Звездной палате.
— Но можно, я хоть скажу ей, что вы нездоровы? Что вам голову пробили, или что у вас чума, или что нога отнялась от радости?
— Говори что хочешь, милая Кэтрин. Ты меня столько раз выручала — наверно, не подведешь и сейчас. А мэра, который тебя засадил тогда, мы теперь привлечем за это к суду, так и знай.
Кэтрин еще некоторое время шла вслед за удаляющимся Лилберном, но говорила уже скорее для себя, чем для него, просто бормотала себе под нос: «глядите, как распетушился этот вчерашний колодник… как он расхвастался… мэра — к суду!.. Надо же такое выдумать… Сам, смотри, не попадись им снова в лапы… того и довольно было бы… того и довольно».
Декабрь, 1640
«18 декабря Дензил Холлес поднялся в палату лордов и, будучи приглашенным войти, от имени английской палаты общин обвинил архиепископа Кентерберийского Лода в государственной измене и других преступлениях. После чего бедный архиепископ, несмотря на то, что он стойко отстаивал свою невиновность, был доставлен к свидетельскому барьеру палаты лордов, поставлен на колени и затем отдан под стражу и заключен в Тауэр».
Хайд-Кларендон. «История мятежа»
Март, 1641
«22-го числа начался этот громкий процесс графа Страффорда. Множество дурных деяний, совершенных им как в Ирландии, так и в Англии, день за днем вскрывались на суде. Но граф, будучи человеком красноречивым, строил свою защиту таким образом, чтобы отвести от себя удар обвинения в государственной измене; из преступлений же, вменявшихся ему в вину, он одни отрицал, другим находил извинения и смягчающие обстоятельства, упирая при этом главным образом на то, что, сколько бы преступлений человеку ни приписывалось, из них нельзя получить одной государственной измены простым складыванием их вместе, если ни одно из них само по себе не является изменническим деянием.
Мнения судей и зрителей разделились. Придворные кричали в пользу графа, и дамы, голоса которых довольно сильно могут порой влиять на дела государства, все, как один, были на его стороне».
Мэй. «История Долгого парламента»