23 октября, 1649 Лондон, Гилд-холл

— И далее, — читал клерк, — ты пишешь в своей скандальной и клеветнической книге, что свободный постой, пошлины и акциз есть три вида чумы, пожирающей достояние народа. «Содержание постоянной армии превратит нас всех в рабов и вассалов. Как мы видим, гнет этот возрастает день ото дня под тиранической властью и произволом учрежденного ныне правления самозванных грабителей. Поэтому воспряньте духом пока не поздно и поднимайтесь на защиту принципов, изложенных в „Народном соглашении“, ибо это единственный верный путь к избавлению нас всех от нынешних бедствий и смут».

— Аминь! — крикнул кто-то, и толпа согласно вздохнула, подалась вперед.

Судья грозно нахмурился, привстал, но еще до того, как молоток его опустился на стол, в зале снова воцарилась тишина. Верхние ярусы сколоченных накануне скамей доходили до середины высоких окон, и люди там вытягивали шеи, стараясь не пропустить ни слова. За распахнутыми дверьми на площади колыхалось море голов. На лицах присяжных, сидевших справа от судейского стола, застыло выражение важной невозмутимости, делавшее их похожими друг на друга. Члены суда держались более развязно и независимо. Прокурор шептался с законоведом из Темпля. За их алыми мантиями и квадратными шапочками на стене виднелся холст с новым гербом республики — крест и арфа.

Двойная шеренга солдат отделяла судейские места от зрителей, тянулась вдоль передних рядов к дверям и там сливалась с алебардщиками, оцеплявшими здание Гилд-холда снаружи. Лилберн снова, в который раз, обвел взглядом зал, выискивая женские лица, желая убедиться, что Элизабет, еще не оправившаяся от родов, послушалась уговоров друзей, осталась дома, и в то же время краем души надеясь, что не послушалась — пришла. От напряжения в глубине глазниц вспыхнула тупая боль, перекинувшаяся на виски. Он подумал, что, если заседание суда будет тянуться так же долго, как в первый день, ему не выдержать. Голова пока была ясной, но все тело грызла изнурительная тюремная ломота.

— …И в другой своей клеветнической книге, именуемой «Клич к молодым лондонцам», ты также призываешь к бунту и возмущению. «Нас вынуждают к тому, чтобы пуститься на самые крайние средства для избавления себя и родной земли; поэтому мы больше не станем обращаться к людям, заседающим в Вестминстере, с петициями и просьбами, и будем смотреть на них как на тиранов и узурпаторов. Все, что нам остается, — кинуть клич друг другу о невыносимости гнета и сплотиться вокруг тех, самых стойких и смелых, которые не изменят начатому делу и доведут его до конца».

Последние недели перед судом его держали в такой строгой изоляции, что дознаться, в чем будет состоять обвинение и под каким предлогом они решили покончить с ним, так и не удалось. Теперь он знал точно: за книги. Только за писания. Никакого разговора о дутых роялистских заговорах, о связях с двором наследника Карла — такой клевете просто никто не поверил бы. Они неплохо изучили его прежние процессы и теперь вели дело таким образом, чтобы ему не к чему было прицепиться. Присяжные заседатели? Вот они, все двенадцать. Гласность, открытость суда? Что и говорить, гласность — дальше некуда. Подсудимый отказывается принести традиционную присягу перед началом суда? Хорошо, можно и без присяги. На первом заседании ему давали говорить, сколько он хотел, и лишь время от времени то судья, то прокурор взывали к публике, прося ее запомнить, как много терпения и снисходительности было проявлено судом по отношению к обвиняемому. Похоже, они надеялись, что он, как обычно, начнет с отрицания правомочности суда, и теперь, когда этого не произошло, были встревожены, смущены и не знали, чего от него ждать. Зато он-то уж точно знал: кроме смертного приговора, ждать ему нечего. Все, что оставалось, это портить им спектакль, насколько хватит сил. По крайней мере, в знании английских законов он мог теперь заткнуть за пояс любого дипломированного бакалавра. Тома «Институций» Кока и своды парламентских постановлений лежали перед ним на барьере, ощетинясь бумажными закладками.

— …Итак, изменнические деяния, совершенные тобой, Джон Лилберн, состоят в том, что ты, первое: в своих писаниях называл нынешнее правительство республики тираническим, узурпаторским и незаконным; второе: что ты готовил заговоры с целью свержения нынешнего правительства и изменения формы правления; третье: что, не будучи ныне ни офицером, ни солдатом армии, ты сеял смуту в ее рядах, побуждая солдат отказывать в повиновении своим законным начальникам, призывал их к мятежу…

В зале снова поднялся такой шум, что голос клерка начал тонуть в нем, и Лилберн, не выдержав, крикнул:

— Тише, джентльмены, прошу вас! Я не слышу ни слова.

— Обвиняемый! — взвился судья. — Предоставьте суду следить за порядком в зале! Вы выслушали обвинительное заключение. Признаете вы себя виновным или нет?

— Я отказываюсь отвечать на этот вопрос.

— Иными словами, не признаете?

— Ответить «да» или «нет» означало бы дать показания против себя. Вы знаете, что еще ни один суд не мог меня принудить к этому.

— Присяжные, подсудимый не признал себя виновным. Вам надлежит выслушать свидетельские показания и решить, подтверждаются ли ими все или только некоторые пункты обвинения.

— Сэр, еще два слова!

— Довольно, мистер Лилберн. Вы отняли у нас целый день рассказами о своем героическом прошлом. Теперь не мешайте суду.

— Но дело идет о моей жизни и смерти.

— Хорошо, говорите, но будьте кратки.

— Правильно ли я понял, что меня собираются судить на основании закона, принятого парламентом этим летом?

— Акт, объявляющий, какие именно преступления должны быть признаваемы государственной изменой, от 17 июля сего года.

— Но могло ли мне быть известно о нем? Ведь я нахожусь в строгом заключении с марта.

— Стены тюрьмы никогда не были помехой для вас. Вы и там продолжали писать свою оскорбительную клевету и находили способы распространять ее в городе и в графствах. Кроме того, парламент, снисходя к вашему семейному горю, выпустил вас в июле. Пять недель вы находились на свободе и за это время успели напечатать еще несколько скандальных книг и взбунтовать гарнизон Оксфорда.

— Сэр! Судья не должен говорить перед присяжными так, будто вина подсудимого уже доказана. На большинстве книг, вменяемых мне в вину, даже не стоит моего имени.

— Не беспокойтесь, мы сумеем доказать, что вы, и никто иной, являетесь их автором. Вызывайте свидетелей!

Клерк, набрав в грудь воздуха и выгнувшись назад так, что жилы натянулись на шее, прокричал куда-то в потолок традиционную формулу:

— Если какой-нибудь человек может дать их светлостям судьям показания на Джона Лилберна, пусть войдет и говорит.

Сразу же задняя дверь распахнулась, и шериф провел к свидетельскому месту невысокого коренастого человека, на голенищах сапог которого Лилберн опытным глазом подметил блестящие вытертые полосы — следы кандалов.

— Печатник Ньюкомб, посмотрите внимательно на обвиняемого и скажите суду, знаком ли он вам.

Печатник бросил на Лилберна быстрый, настороженный взгляд и кивнул.

— Да, ваша честь. Это мистер Лилберн.

— Когда вы видели его последний раз?

— В начале сентября. Он заходил ко мне вместе с другим офицером договориться о напечатании книги.

— Клерк, покажите свидетелю «Клич к молодым лондонцам». Об этой ли книге шла речь?

— Да, сэр, об этой самой.

— И вы уговорились о цене и согласились выполнить порученную вам работу?

— Так.

— Заходил ли после этого к вам мистер Лилберн еще раз?

— Вечером того же дня они пришли с тем же офицером, чтобы вычитать пробные оттиски и исправить ошибки. Я внес их исправления в набор, но успел отпечатать только несколько копий.

— Что же помешало вам?

Печатник посмотрел на прокурора с недоумением, потом потупился и сказал, понизив голос:

— Меня арестовали на следующий день.

— А что стало с печатными формами?

— Они были захвачены тоже, — сказал печатник еще тише.

— Мастер Ньюкомб, говорите громче, так, чтобы присяжные могли слышать вас. Это были формы той самой книги?

— Да.

Прокурор склонил голову в сторону судьи, показывая, что он удовлетворен вполне.

— С позволения ваших светлостей, — сказал Лилберн, — могу я задать свидетелю несколько вопросов?

Лица зрителей разом повернулись к нему, и лишь головы тех, кто записывал процесс, остались склоненными над листами бумаги, лежащими на коленях. Судья сделал неопределенно-разрешающий жест, но при этом пожал плечами — о чем тут еще спрашивать?

— Мистер Ньюкомб, скажите, во время нашего визита к вам речь шла о напечатании всей книги или части ее?

— Насколько я помню, вы принесли только конец. Около полутора десятка страниц, они как раз уместились в один печатный лист.

— А где было начало рукописи?

— Не знаю.

— Кто из нас двоих вручал вам конец рукописи и договаривался о цене?

— Тот офицер, который был с вами.

— А вечером кто держал корректуру?

— Тоже он.

— Постойте, свидетель, постойте! — судья простер вперед руку, словно отодвигая ладонью прозвучавшие слова. — На предварительном следствии вы показали, что мистер Лилберн сам исправлял пробные оттиски.

— Не совсем так, ваша честь. Я только сказал, что он присутствовал при этом.

— Вы сказали, что вручили ему отпечатанный лист.

— Дело было таким образом. Когда они пришли, я дал каждому по пробному оттиску. Потом один оттиск взял корректор и начал исправлять. Так всегда у нас делается. Кто-то читает вслух рукопись, а корректор следит по оттиску и исправляет.

— И кто же читал рукопись?

— Тот офицер. Мистер Лилберн только держал лист в руках. Мой корректор может подтвердить это.

— Довольно, свидетель. Шериф, уведите его.

— Ваша честь, прошу вас! Еще один вопрос к свидетелю. Вас арестовали на следующий день, мистер Ньюкомб. Вы успели к этому времени отпечатать что-нибудь по исправленным формам?

— Всего несколько копий. Они тоже были захвачены при аресте.

— Иными словами, книга, показанная вам клерком, никоим образом, даже частично, не могла быть отпечатана в вашей мастерской, ибо заказчик не успел получить даже того последнего листа. И все, что вы можете сказать суду, сводится к тому, что я присутствовал при переговорах с вами некоего офицера и при последующей корректуре. Благодарю, ваша честь, у меня больше нет вопросов к свидетелю.

Печатника увели, его место занял солдат во франтоватом мундире, усыпанном по груди и обшлагам целыми созвездиями блестящих пуговиц и пряжек. Лицо его показалось Лилберну знакомым, где-то он видел его совсем недавно. Но где?

— Ваше имя, свидетель?

— Рядовой Тук, ваша честь, полк милорда Ферфакса.

— Расскажите суду, мистер Тук, при каких обстоятельствах вы встретились с обвиняемым.

— Месяца два назад мы с товарищем возвращались с дежурства и столкнулись с мистером Лилберном на Ив-лэйн. Мой товарищ оказался с ним знаком, они разговорились, и мистер Лилберн пригласил нас выпить по кружке пива.

— О чем шел у вас разговор?

— Мистер Лилберн спросил, читали ли мы книгу под названием «Клич к молодым лондонцам». Мой товарищ сказал, что не читал, но много слышал о ней и очень хотел бы купить. На что мистер Лилберн отвечал, что у него есть в кармане лишний экземпляр и он, зная, как туго солдатам выплачивают жалованье, готов помочь ему сэкономить пенни. Так что мой товарищ с благодарностью принял книгу в подарок.

— Клерк, покажите свидетелю экземпляр «Клича».

Солдат убрал руки за спину, словно ему протягивали что-то заразное, вгляделся в титульный лист и кивнул:

— Да, ваша честь, это та самая книга.

— Но позвольте! — воскликнул Лилберн. — Как вы можете с одного взгляда…

— Обвиняемый, — оборвал его судья, — если вы так хорошо изучили законы, вам надлежало бы знать, что свои вопросы вы должны адресовать суду, а уж суд решит, отвечать на них свидетелю или нет.

— Я хочу спросить, на каком основании мистер Тук, даже не заглянув под обложку, не прочитав ни строчки, утверждает, что это та самая книга.

— Свидетель, ответьте на вопрос.

Солдат усмехнулся то ли злорадно, то ли даже сочувственно.

— А на том основании, что книга эта при мне была отобрана у моего товарища нашим капитаном. И чтобы не спутать ее ни с какой другой, он тут же расписался на ней в нескольких местах, прежде чем отнести секретарю Государственного совета. Вот там в углу титульного листа я увидел его подпись.

Один из членов суда, давно томившийся желанием как-нибудь вмешаться в разбирательство, вдруг ткнул указательным пальцем в сторону свидетеля и крикнул:

— Почему вы не называете своего товарища по имени?

— Его зовут Томас Льюис, ваша честь.

— Вызовите мистера Льюиса, — сказал судья.

При взгляде на молодое, наивное лицо второго солдата легко было догадаться, что у этого человека для укрытия от любых угроз и ударов судьбы было единственное прибежище — щепетильная честность. Вот таких-то свидетелей — совестливых, воодушевленных, преданных — следовало опасаться больше всего. Краснея и сбиваясь под взглядами сотен глаз, рядовой Льюис рассказывал, как рад он был встретить мистера Лилберна, как сочувствовал его семейному горю, как гордился своим знакомством с ним. «Клич к молодым лондонцам»? Да, он сам выразил желание прочесть эту книгу и был очень доволен, получив ее в подарок. Совершенно верно, потом она была отобрана у него капитаном. О чем шла речь за кружкой пива? О задержках солдатского жалованья. Да, конечно, я клялся говорить одну только правду, ее я и говорю. О рабстве? Не могу припомнить точных выражений… Мистер Лилберн говорит так красноречиво. Но смысл был таков, будто мы, солдаты армии Нового образца, стали орудиями порабощения нации.

— С дозволения суда, один вопрос свидетелю. Я ли подошел к ним на улице, или он кинулся ко мне с приветствиями и долго напоминал обстоятельства, при которых мы познакомились?

— Не вижу смысла в таком вопросе, — отмахнулся судья.

— Но обвинительное заключение утверждает, будто моей целью было возмутить солдат. Если это так, то я первый должен был искать встречи с ними, если же нет…

— Не цепляйтесь к мелочам, мистер Лилберн. Главный пункт — передача вами своей печатной клеветы — подтвержден показаниями двух свидетелей.

— Подтвержден лишь факт, что я передал им одну из десятков книг, ходивших по городу. Это еще не значит, что я писал ее.

Прокурор взмахнул рукавами мантии и презрительно засмеялся:

— Не думал я, что знаменитый защитник народных вольностей станет отпираться от собственных писаний. Где ваша хваленая храбрость, мистер Лилберн? Осталась на дне чернильницы?

Лилберн почувствовал, что снова, как всегда, прямая угроза властно рванула его к себе, на самое острие опасности, наполнила голову звенящей пустотой. Лишь ощутив боль в прикушенной губе, смог он совладать с собой, удержаться на краю расставленной ловушки.

— Сам Христос проповедовал народу открыто, но судьям жестоким и неправедным отвечать не стал. «Ты говоришь», — сказал он Пилату и больше не произнес ни слова.

— Присяжные, вы слышали это кощунство?! Запомните его. Ваша честь, здесь есть и другие книги, написанные обвиняемым: «Основные законные вольности», «Импичмент против Кромвеля и Айртона», «Салют свободе!». Я уверен, что мистер Лилберн станет отпираться и от них. И все же позвольте спросить: признает ли он себя виновным в написании их и печатании?

— Я ни от чего не отпираюсь и ничего не признаю. Я говорю на все ваши обвинения лишь одно: докажите их.

— Что мы и делаем весьма убедительно на глазах у всех честных людей. Пригласите следующего свидетеля, коменданта Тауэра, полковника Веста.

Лилберн успел подумать, что богатство интонаций человеческого голоса поистине неисчерпаемо. Судьи держались все так же уверенно, выражения лиц ничуть не утратили строгости, и тем не менее тон, которым они говорили с комендантом, стал не то чтобы заискивающим, но каким-то неуловимым образом показывал: «да-да, мы помним, что в эти смутные времена любой из нас легко может быть переброшен поворотом судьбы в какую-нибудь камеру вашего обширного замка». Комендант был одним из немногих пресвитериан, удержавшихся на своем посту после победы индепендентов. Видимо, новые власти сочли его в профессиональном отношении незаменимым.

— Мистер Вест, в распоряжении суда находится книга «Салют свободе!». Соблаговолите взглянуть на нее и сказать, знакома ли она вам?

Комендант взял протянутую клерком брошюру, внимательно рассмотрел титульный лист, перелистал, прочел несколько строк из середины и уверенно кивнул:

— Да, ваша честь. Готов поклясться, это копия той самой книги, которую вручил мне мистер Лилберн месяца полтора назад.

— Вы уже клялись говорить правду, и суд уверен, что клятва эта не будет нарушена. Клерк, зачитайте заглавие.

— «Салют свободе! Послание полковнику Фрэнсису Весту, коменданту Тауэра, от подполковника Джона Лилберна. 14 сентября, 1649 года».

— При каких обстоятельствах вы получили от обвиняемого эту книгу?

— Где-то в начале сентября господин генеральный прокурор попросил меня прислать к нему мистера Лилберна для увещевательной беседы. Я передал распоряжение, хотя и не ждал от этого проку. Так оно и вышло: мистер Лилберн отказался идти без письменного приказа и прочел мне целую лекцию о том, как он понимает законный порядок ведения судейских дел. По своему обыкновению, он вскоре изложил все это на бумаге, напечатал и вручил мне в виде сей книжицы.

— Говорил ли он при этом что-нибудь и были ли свидетели тому?

— Насколько я помню, он сказал: «Вот вам мой ответ, отпечатанный и переплетенный». Не сразу поняв, о чем идет речь, я спросил: «Это ваша новая книга?» «Да, — отвечал он, — за исключением ошибок печатника, которых великое множество». Двое моих слуг были при этом и могут подтвердить.

— Итак, джентльмены присяжные, вы видите, что в отношении книги «Салют свободе!» авторство мистера Лилберна подтверждается, во-первых, его именем на титульном листе, во-вторых, клятвенными показаниями свидетеля и может считаться доказанным неоспоримо. А теперь, клерк, прочтите сноску в этой книге на странице два.

И прокурор перегнулся вперед, чуть выставив ухо, как дирижер, долго репетировавший с оркестром и теперь приготовившийся насладиться первыми нотами.

— «Того же, кто захочет подробнее ознакомиться с доказательствами незаконности нынешней власти, — читал клерк, — я отсылаю ко второму изданию своей книги „Основные законные вольности“, страницы 43–49».

Слова подлетали к сводчатому потолку и, отражаясь от него, падали в притихший зал. Было слышно, как в дверях кто-то повторял их для стоявших на улице. Прокурор, полуприкрыв глаза, в такт кивал головой.

— Другая сноска, — читал клерк, — на странице 3, гласит: «Об узурпации власти армейскими грандами можно подробно прочесть в моей книге „Импичмент против Кромвеля и Айртона“». Далее сноски на страницах 9 и 24 отсылают читателя к «Кличу к молодым лондонцам», чем и подтверждается…

Лилберн почувствовал, как тупая боль с глаз и висков переползает на темя, затылок, обручем охватывает голову. Мучительное ощущение беспомощности, стыд поражения спазмой сжали горло. Если б он догадался накануне перечесть собственные работы так же внимательно, как прочли их члены суда, он увидел бы сразу безнадежность избранного им пути защиты. Тогда можно было бы не унижаться до запирательств, а воспользоваться этим последним окном в мир и прокричать в полный голос имена и преступления тех, кто убил не успевшую родиться свободу. Первый раз в жизни он отказался от счастья свободной и безоглядной речи — отказался ради Элизабет, ради брата, ради друзей, — и чего он этим добился? Ничего, кроме позора. И поделом.

— Обвиняемый, у вас есть вопросы к свидетелю?

— У меня есть просьба к суду. Устроить перерыв и дать мне возможность посоветоваться с адвокатом.

— Как?! А все эти своды законов, лежащие перед вами? А кипы парламентских постановлений? Неужели вам нужны еще чьи-то советы?

— Я знаю законы, но я не искушен во всех уловках и трюках вашего ремесла.

— Суд и так потерял слишком много времени, слушая ваши речи и давая вам отсрочки. Если вам что-то не ясно в процедуре судебного следствия, спросите нас, и мы разъясним вам.

— Спаси меня бог от ваших разъяснений!

— Не смейте повышать голос, обращаясь к суду. Предупреждаю: меня вам не перекричать!

— Дайте мне хоть несколько минут передышки. Я стою здесь уже больше трех часов.

— Если б вы с самого начала не чинили суду столько помех, разбирательство шло бы гораздо быстрее. Судьи и присяжные пришли раньше вас и уйдут позже.

— Но на карту поставлена моя жизнь, а не их!

Судья вдруг откинулся, уперевшись руками в край стола, покачал головой и сказал просто, доверительно и убежденно:

— Нет, и наши жизни тоже.

Потом, словно пожалев о вырвавшемся признании, снова перешел на властный тон и крикнул:

— Суд отказывает в вашей просьбе. Клерк, прочитайте отмеченные места в клеветнических книгах Лилберна.

— «Как с точки зрения закона, так и с точки зрения разума хунта, заседающая нынче в Вестминстере, не представляет из себя парламента, а является лишь сборищем тиранов, задумавших уничтожить законы, вольности и привилегии народа и держащихся только силой меча…»

— «Королевская партия развязала кровавую войну, преследуя исключительно свои корыстные цели; и пресвитериане, отстаивая свой лицемерный и насильственный Ковенант, действовали столь же эгоистично; и, как мы теперь видим, для индепендентов тоже борьба сводилась к вопросу, чьим рабом должен быть народ…»

— «„Народное соглашение“, это единственное надежное основание народной свободы, стало так ненавистно армейским грандам, что они вознамерились, не щадя себя, любой ценой извести тех, кто поддерживает его. Оно пугает их сильнее, чем день страшного суда. И хотя они обезглавили короля, я глубоко убежден, что они скорее пойдут на риск вернуть трон принцу Карлу, нежели допустят принятие „Народного соглашения“ или справедливые выборы нового парламента».

С каждым прочитанным отрывком возбуждение и гул в зале возрастали, крики «аминь!» раздавались все громче.

С улицы донесся треск барабанов, и свежие роты, вызванные генералом Скиппоном, прошили толпу на площади, оттеснили ее от стен Гилд-холла. Солдаты, вооруженные шпагами и пистолетами, ряд за рядом заполнили проходы между скамьями, выстроились наверху четким частоколом на фоне окон. В дальнем углу кто-то вскрикнул от боли, кого-то, заломив руки, протащили к дверям.

Суд продолжался.

Лилберн, измученный, полуоглушенный, чувствуя, что ноги отказываются держать его, тяжело упирался руками в барьер. По знаку судьи служитель принес ему стул, и у него не хватило сил гордо отвергнуть эту милость врага. Да и к чему теперь, когда все погибло? Он сидел, растирая рукой ноющие колени, тупо разглядывая узор кружева на манжете. Элизабет, наверно, пришивала их ночью — шов был неровным, кое-где высовывался край обшлага. Впрочем, и это уже было не важно. Апатия одолевала его, расслабляющим хмелем разливалась по натянутым нервам.

Потом он расслышал, что клерк читает куски из «Народного соглашения», и вся злость, возбуждение и энергия разом вернулись к нему. Как?! Они и эту работу решили объявить клеветой и скандалом? Его любимое детище, конституцию страны, которую он с друзьями обдумывал, дополнял и углублял больше двух лет, стараясь довести ее до некоего идеала простоты и политической мудрости, доступного всякому здравому рассудку?

— Ваша честь, я протестую! Эта книга была напечатана открыто, с разрешения цензуры. И еще до того, как парламент издал свои драконовские постановления. Взгляните внимательно — на ней печать цензурного комитета.

— Цензор, разрешивший ее к печати, тоже понесет наказание.

— Но в книге содержится только проект государственного устройства, предлагаемый на обсуждение нации.

— И горячий призыв к уничтожению государственного устройства, ныне существующего. «Все ранее изданные законы и те, которые будут изданы в будущем, если они противоречат какой-либо части этого Соглашения, должны быть отменены и аннулированы». Что это, как не речь бунтаря? Джентльмены присяжные, вы слышали достаточно. Если вы поддерживаете власть парламента, если вам дорога честь и достоинство Государственного совета, армии, всей нации, если вы хотите сохранения мира, порядка и законности, вы не можете не признать подсудимого виновным в тех преступных и изменнических деяниях, которые были раскрыты и доказаны всем ходом судебного следствия.

— О да, джентльмены присяжные, вы слышали и видели достаточно! — воскликнул Лилберн. — Вам известно не только то, что происходило на суде, но и вся моя жизнь. Ни один человек не рождается только для себя. На каждом лежит часть ответственности перед государством и народом, и каждый должен принять на себя посильную долю. Я старался нести свою ношу, как мог, теперь ваша очередь. Английский закон облекает вас огромной властью и огромной ответственностью. Вы господа моей жизни и смерти, вас признаю я единственными законными судьями над собой. Эти же люди в красных мантиях — не более чем автоматы, изрекающие ваш приговор. Их власть для меня то же самое, что власть нормандских захватчиков, она держится на силе, а не на праве и законе. Сограждане мои, присяжные! Обратитесь же к своей совести…

Гул голосов и стук судейского молотка заглушил конец его речи. Он пытался протестовать, требовал еще времени, и ему разрешили говорить, но лихорадочная спешка сбивала ход его мысли, и фразы понеслись сумбурно и бессвязно: снова о перенесенных страданиях, о смысле «Народного соглашения», о противоречиях в показаниях свидетелей, о расстрелянных солдатах, о недопустимости военных судов в мирное время, даже какая-то чушь о том, что его разговор с комендантом происходил в восточной башне Тауэра, которая находится уже в графстве Мидлсекс и потому не подлежит ведению лондонского суда. И лишь после того как был объявлен перерыв для совещания присяжных и шериф увел его в заднюю комнату, голова понемногу начала остывать, а ясность суждений возвращаться к нему.

С горечью и сожалением думал он о том, какой должна, какой могла бы быть его последняя речь.

Пусть бы даже он говорил в ней о себе самом так же много, как и в своих книгах. Но здесь впервые была у него возможность объяснить, что делал он это всегда не из тщеславия, а лишь оттого, что свято верил: все, что происходит с ним, Джоном Лилберном, имеет значение и смысл для всей Англии, для нынешней, будущей и, каким-то образом, даже прошлой. Он чувствовал себя связанным со всем английским так кровно, что порой ему казалось: как все тело знает о боли в каком-то одном месте — в зубе, пальце, ногте, так и вся Англия должна знать о боли, испытываемой им. Ибо так же, как у тела есть руки, чтобы трудиться, глаза, чтобы видеть, кровь, чтобы разносить питание к каждому органу, но есть и нервы, передающие боль, так и в государственном теле, кроме трудящихся, изобретающих, подсчитывающих, сражающихся, руководящих, непременно должны быть люди, чьим главным назначением было бы опережающее, предвидящее ощущение боли — боли за всех. В этом он видел смысл и оправдание своей жизни, из этой веры черпал силы. О да, возможно, даже наверняка, роль, принятая им на себя, могла бы быть исполнена с большим искусством и достоинством. В одном Лондоне найдутся десятки ораторов с лучшими манерами, чем у него, писателей с более изящным стилем, полемистов с более острой логикой. Но где же они были? Почему их не было слышно? И еще надо было бы сказать о том (любимая мысль Уолвина), что, даже если левеллеры потерпят поражение, уже и то хорошо, что некоторое время им удавалось удерживать новых властителей от перехода к открытой тирании, напоминать о долге перед теми, кто добыл победу в гражданской войне. Но все это он мог говорить уже только себе. Время его истекло.

Минут через сорок его вывели обратно в зал. Пока клерк оглашал имена присяжных, Лилберн вглядывался в их лица и пытался мысленно вырвать этих людей из мертвящей официальности судейской обстановки, представить себе их домашнюю жизнь, занятия, детей, привычки, родню. Кто они? По виду — мелкие мастера, купцы, корабельщики, мыловары, сукноторговцы. Вот этот, с краю, скорее всего мясник, рядом с ним — возможно, аптекарь. Лица типично лондонские, замкнутые, чуть хитроватые, с оттенком упрямого самодовольства и скрытой уверенности, что кого-кого, а уж их-то провести не удастся. Что они знают о нем? Как относятся к тому, за что он боролся? Всеобщее избирательное право — разве может такое прийтись им по вкусу? Читали ли они его книги? Или только ту клевету, которая печаталась о левеллерах последний год?

— Джентльмены присяжные, удалось ли вам прийти к единому решению?

— Да.

— Кто будет говорить от вас?

— Наш старшина.

Коренастый старик шкиперского вида поднялся со скамьи и поклонился членам суда.

— Итак, — обернулся к нему клерк, — нашли ли вы стоящего здесь перед вами Джона Лилберна виновным во всех изменнических деяниях, вменяемых ему, или только в части их, или ни в одном из них?

Тишина упала такая, что стала слышна возня голубей на подоконниках и где-то на улице — слабый детский плач. В раскрытых дверях лежала река поднятых, ждущих лиц. Каким-то чудом несколько человек пробрались на крышу здания и теперь заглядывали в окна сверху, над головами выстроившихся солдат. Старшина присяжных расправил плечи, откинул голову так, что открылась кирпично-обветренная шея, и звучно, на полном выдохе произнес:

— НЕ ВИНОВЕН!

Зал ответил радостно-изумленным вскриком и тут же замер, остановленный взлетевшей вверх рукой клерка.

— Не виновен ни в одном из деяний, ни в некоторых из них?

— Ни в одном изменническом деянии, ни в части их, ни во всех вместе стоящий здесь Джон Лилберн не виновен.

Зал взорвался.

Единый восторженный крик пронесся под сводами, перекинулся на площадь, сотряс окна, расплескал по сторонам голубей. Люди на скамьях вскакивали, махали руками, обнимались. Солдаты продолжали стоять на местах, но и среди них некоторые утирали глаза, другие одобрительно кивали.

Лилберн чувствовал, что пол уплывает у него из-под ног, а в горле накипает комок счастливых слез.

Ну вот, он все же победил.

Он выиграл свою многолетнюю тяжбу, ту тяжбу, о которой говорил когда-то Овертон. И это верно, что присяжных было не двенадцать, а в тысячу, в десять тысяч раз больше, что все люди, собравшиеся в зале и на площади, и те, кто остались дома, но жадно ждали вестей из суда, были участниками процесса и приняли его сторону. Однако и эти двенадцать лондонцев перед ним, и их старшина!.. Кого-то он напоминал ему своей коренастой фигурой и седоватой бородой? Не того ли голландского капитана, с которым они плыли тогда, много лет назад, из Амстердама? У которого еще была любимая присказка — «все будет зависеть от ветра»?

Зал не умолкал. В дальнем углу несколько десятков человек пытались затянуть: «Вот славный малый, Лилберн Джон, когда дойдет до дела…» — но их голоса тонули в общем беспорядочном крике. Только члены суда сидели молча и неподвижно, понурые лица белели над мантиями. Солдаты в дверях с трудом сдерживали рвавшуюся внутрь толпу.

Лилберн попытался представить себе, что будет с Элизабет, когда она узнает, и как он вернется к ней, выходец с того света, и как в доме опять соберутся друзья, и как они снова… Да полно, остались ли в нем еще силы на какое-то «снова»? Он чувствовал такое опустошение, такую слабость во всем теле, словно часть души в нем была действительно убита, казнена и не оставалось надежды на ее воскрешение. Волны озноба прокатывались но спине и груди, влажные от пота пальцы стыли на кожаных переплетах разложенных на барьере книг.

В верхних рядах под тяжестью вскочивших людей сломалась скамья, и громкий деревянный треск, словно залп салюта, подхлестнул ослабший было рев. Сквозь распахнутую дверь видны были летящие в воздух шляпы, бурление людского моря, но те, кто был стиснут в зале, не имея другого выхода своему восторгу и возбуждению, все силы вкладывали в крик.

«Да полно, — подумал вдруг Лилберн, — обо мне ли их ликование? Не есть ли оно просто единый вздох облегчения за самих себя? Не надо бросаться на стражу, ломиться в Вестминстер, снова лить свою и чужую кровь. Может, у них еще достало бы духу мстить за меня, но за попранные права, за „Народное соглашение“? Семь лет войны — у людей просто нет больше сил. Они счастливы примириться с теми, кто худо-бедно, но все же положил конец их раздорам. А может, и правда жажда настоящей свободы еще не созрела в них? О, как долог путь, как мало одной жизни, чтобы пройти его до конца. Но может, так было всегда, может, иначе и невозможно? Сто лет, двести? Безбрежный океан времени. Парус поднят, корабль выходит в море, шкипер знает конечную цель и путь. Но ветер, синьор. Все будет зависеть от ветра».

26 ноября, 1649

«И не успел старшина присяжных звучным голосом произнести: „Не виновен“, — как все множество людей в зале от радости за оправданного издали такой дружный и громкий крик, какого еще не слыхали в стенах Гилд-холла. Крик этот длился без перерыва около получаса, а судьи сидели понурив головы, бледные от страха. Но сам подсудимый стоял молча и с лицом более печальным, чем прежде».

Из газетного отчета о суде над Лилберном