Год восьмой
Год восьмой
Слухи об освобождении больных — Функ и Гесс симулируют — Гитлер хвалит Тито — Продолжаю работать над мемуарами — «Эмпайр Ньюс» о Шпандау — Размышления о провале советской политики в отношении Германии — Улучшение условий — Сын герцога Гамильтона в Шпандау — Еще один сердечный приступ у Нейрата
2 ноября 1953 года. Занимаюсь организацией нашей службы новостей. По моей просьбе моя секретарша дважды в месяц присылает мне сводку наиболее интересных новостей. Сегодня, к примеру, мы узнали, что американский президент встретился с Мессершмиттом и другими немецкими специалистами в области авиации. Хойзингер стал советником Аденауэра по военным вопросам. Я хорошо помню этого человека — как правило, бледного и немногословного — по военным советам у Гитлера. И я тесно сотрудничал с Мессершмиттом. Любопытный факт: пытаясь защитить своих помощников, в последние недели войны он предложил построить четырехмоторные реактивные бомбардировщики и с их помощью атаковать Нью-Йорк. В Норвегии, продолжает свой обзор секретарша, освободили последних немецких военнопленных. Объединенная комиссия по помилованию в составе Германии и стран-союзников рассматривает все дела осужденных военных преступников, которые все еще отбывают свой срок в Германии; но к нам это не относится. Тем не менее, в официальном заявлении о формировании нового правительства Аденауэр выразил надежду, что усилия федерального правительства по освобождению престарелых и больных заключенных Шпандау принесут плоды.
14 ноября 1953 года. После выступления Аденауэра в бундестаге Гесс и Функ с новой силой принялись убеждать всех, что они серьезно больны. Сегодня Донахью рассказал мне историю, причем в его голосе явно слышалось восхищение:
— Около полудня Функ вернулся от врача. Он сидел в медицинском кабинете и тихо скулил: «Это было ужасно, я чуть не падал от слабости!» Увидев меня, он вскочил на ноги. «Вы здесь? Один? Дайте мне глоток коньяка, Джек! Скорей. Ах, как хорошо». Внезапно мы услышали шаги. Функ тотчас упал на стул и стал причитать умирающим голосом: «Меня окружает тьма. Ужасно, ужасно! Кто-нибудь, помогите мне!» Как только шаги удалились, он торопливо сказал: «Еще один глоток и сигару!» Он с огромным удовольствием попыхивал сигарой, потом с видом знатока стал крутить ее в пальцах. В этот момент снова раздались шаги. «Сигару — в стакан и накройте полотенцем, скорей!» И опять застонал.
Гесс тоже вновь обрел форму. Сразу после речи Аденауэра он полностью лишился памяти. Примерно раз в неделю он просит меня объяснить, кто такой Маленков или кто такой Аденауэр. Когда директор Катхилл сделал ему выговор за то, что он не сложил одеяла как положено, Гесс продемонстрировал свою плохую память, написав на стене камеры: «Сложить одеяла». А еще он увеличил интенсивность своих приступов. Сегодня ночью он стонал несколько часов подряд, выкрикивая снова и снова: «Не могу больше терпеть. Господи, я схожу с ума!» Когда утром я зашел к нему в камеру, он производил впечатление абсолютно нормального человека, однако остался в кровати и подчеркнул свою мысль в драматических и довольно трогательных выражениях:
— Тяжелейший приступ. Мой конец близок. Я жил как мужчина и сумею умереть как мужчина. Кстати, кто такой Аденауэр?
20 ноября 1953 года. Гесс стал относиться ко мне, как к своему лакею, и без всяких «пожалуйста» или «спасибо» приказывает: «Принесите мне метлу!» Даже охранники заметили.
— Этот благородный господин, — несколько дней назад заметил в саду майор Бресар, показывая на меня, — играет с огнем. Приносит Гессу то, приносит ему это. Мы все знаем. Мы бы заняли жесткую позицию, но он портит нам все карты. Этот благородный господин!
Чуть позже мне сделали официальное предупреждение, потому что я принес Гессу куртку в сад, когда он сидел в эту холодную погоду на скамейке и стонал.
28 ноября 1953 года. Мне сообщили из Кобурга, что уже напечатано 350 страниц. Триста пятьдесят страниц за восемь месяцев; в среднем — полторы страницы в день. Однако мне не хватает данных и материалов по многим событиям. После окончания этого варианта придется написать другой, но только после освобождения.
Я не придерживался хронологии. Из юности я перепрыгнул в годы работы на посту министра вооружений. Десять лет в качестве архитектора Гитлера я собираюсь описать в последнюю очередь. Сегодня я приступил к главе, посвященной 20 июля 1944 года. Одним из последствий этого дня стало назначение Геббельса на пост главного уполномоченного по мобилизации ресурсов на тотальную войну. Функ, с которым мы опять на дружеской ноге, много общался с Геббельсом, и от него я узнал о двуличии «маленького доктора» по отношению ко мне, причем даже в те годы, когда, как мне казалось, нас объединяли общие интересы.
— Он никогда не был честен с вами, — говорит Функ. — Конечно, он знал, что это вы предложили его кандидатуру. Но его переполняла злоба и ненависть к вам, к вашему положению рядом с Гитлером, которого вы добились всего в тридцать лет, к вашему происхождению из семьи среднего класса и, вероятно, к вашей славе художника — не забывайте, он сам мечтал о карьере художника, великого писателя — как бы там ни было, он так вам завидовал, так вас ненавидел, что никакие общие интересы не смогли бы вас примирить.
Функ лежал на кровати, а мне предложил сесть на деревянный стул. Он явно радовался возможности вернуться — хотя бы в разговоре — в дни своей власти. Он не подозревал, что я использую нашу беседу для получения справочных материалов.
— А все-таки, почему вы рекомендовали его на пост Рейхскомиссара?
Я объяснил, что сделал это до 20 июля, даже не подозревая, что мое имя окажется в списке кабинета министров, составленного заговорщиками, и тем самым открыл Геббельсу дорогу к открытой вражде. Кроме того, я был убежден, что Геббельс лучше всех способен убедить население в необходимости жестких мер в тылу.
Функ рассмеялся.
— Вы всегда изображали наивность. Всякий раз, когда я видел вас в обществе гауляйтеров и «старых вояк», вы выглядели этаким Парцифалем. На самом деле вы гораздо хитрее всех нас. Теперь я понимаю, что вы вовсе не хотели укрепить положение Геббельса. Вам нужно было возложить на него вину за все последствия мер по тотальной войне. Вы хотели, чтобы люди злились на него из-за нехватки продовольствия.
Меня позабавили его слова, и, хотя все было совершенно иначе, я ответил:
— Именно так.
Функ ненадолго задумался.
— Возможно, вы недооценили Геббельса. Он был даже хитрее, чем вы, и вполне возможно, видел вас и ваши намерения насквозь. Потому что с того момента он стал открыто выступать против вас — в ставке фюрера, на совещаниях гауляйтеров, везде.
Я это знал, и поскольку Борман и Гиммлер в то время тоже враждебно ко мне относились, я заметил:
— Я бы наверняка пропал, если бы Гитлер не продолжал меня поддерживать.
8 декабря 1953 года. Прошлой ночью мне приснился сон: ближе к концу войны я объявляю довольно большой группе людей, что все потеряно, что у нас нет шансов и никакого секретного оружия не существует. Лица людей я не вижу. Внезапно из группы выходит Гитлер. Я боюсь, что он мог услышать мои слова и теперь прикажет меня арестовать. Мое беспокойство усиливается, потому что от свиты Гитлера исходит ледяной холод. Никто не разговаривает со мной. Внезапно декорации меняются. Мы в доме на холме, к которому ведет узкая дорога. Я не сразу понимаю, что это дом Евы Браун. Гитлер приходит на чай, садится напротив меня, но по-прежнему смотрит холодно и угрожающе. Он по своей привычке грызет уголки ногтей. Иногда он откусывает их с мясом, и в тех местах появляется кровь. Глядя в его одутловатое лицо, я вдруг понимаю, что Гитлер носит усы для того, чтобы отвлечь внимание от своего чересчур большого, непропорционального носа. Теперь я боюсь, что меня арестуют в любую минуту — ведь я проник в тайну носа. Сердце выскакивает из груди, и я просыпаюсь.
25 декабря 1953 года. В этом году впервые разрешили провести специальное богослужение по случаю Рождества. Рождественские гимны, ощущение, что семья думает обо мне.
Мы получим наши подарки и письма только двадцать седьмого. Администрация тюрьмы назначила эту дату.
Погрузившись в мысли, я вспоминаю Рождество двадцатидвухлетней давности. В знак благодарности Гитлеру за первый архитектурный заказ я подарил ему набросок Карла Ротмана к большой фреске с пейзажем мыса Сунион, которую художник впоследствии написал для Хофгартена в Мюнхене. Я слышал, что Гитлеру очень нравился Ротман. И он действительно проявил учтивую заинтересованность, но был сдержан в выражении благодарности. Потом он повесил картину — которая стоила тысячу марок, что сильно ударило меня по карману — на верхнем лестничном пролете в Бергхофе. На следующее Рождество Гитлер в качестве ответного жеста подарил мне золотые часы со стеклянным куполом. Он небрежно вручил мне это ничем не примечательное устройство со встроенным будильником; я положил его в свою шкатулку для диковинных вещей. После этого мы с Гитлером больше не обменивались подарками. С тех пор я лишь получал отпечатанные рождественские открытки с его подписью; во время войны он изредка присылал мне кофе из подарка, который он получал из Японии. Помню, с Евой Браун он вел себя так же. На ее двадцать третий день рождения адъютант Гитлера вручил ей от него конверт с тысячей марок. В то время я считал это проявлением его скромной натуры, а не признаком равнодушия.
В семь часов, когда я уныло готовлюсь ко сну, раздается короткое «кар». Я каркаю в ответ. В камеру врывается Донахью, ставит на стол маленькую бутылочку коньяка и кладет плитку швейцарского шоколада. Со скоростью света он с той же целью обегает других заключенных, за исключением Гесса, который, как всегда, отказывается. Почти так же быстро я проглатываю коньяк и шоколад и возвращаю бутылку с оберткой Донахью. Ощущение, что паришь высоко над землей. Рождество!
3 января 1954 года. «Эмпайр Ньюс» публикует серию сенсационных статей под названием «Семеро из Шпандау». Сегодня, с опозданием в несколько недель, у нас появилась возможность прочитать текст, озаглавленный: «Женщина, проникшая за железный занавес». Героиней статьи является фрау Функ, которая просунула пальцы через проволочную решетку, отделяющую нас от посетителей, чтобы прикоснуться к руке мужа. Русский охранник, наблюдавший за свиданием, тут же ее одернул.
— Что скажет британский читатель, когда узнает, что нашим женам не разрешают даже пожать нам руки? — спросил я Пиза. Все западные охранники испытывают неловкость от подобных разоблачений.
— В нашем корабле — течь, — сердито заметил Хокер. — Новости просачиваются как внутрь, так и наружу.
По-видимому, Хокер прочитал ту самую статью в «Эмпайр Ньюс» за 27 декабря 1953: «Власти Шпандау знают об организованном двустороннем потоке контрабандных писем, но до сих пор никакие контрмеры не смогли его остановить».
Допустим, Хокер подозревает, что я уже переправил сотни страниц из этой «самой охраняемой тюрьмы мира». Но никакие контрмеры приняты не были. Администрация думает, что непомерно раздутый штат охранников, нанятых для надзора за нами, укрепляет безопасность, в то время как если бы они сократили число охранников, нам было бы сложнее найти посредников среди них.
Я слишком уверен в собственной безопасности, и однажды меня поймают? Или — пугающая мысль — на тайную переписку смотрят сквозь пальцы, чтобы держать ее под контролем и выведать наши секреты? Я уже давно думаю о такой возможности. Но даже если бы так и было, все равно мы приобретаем больше, чем теряем.
3 января 1954 года. Поэтому я продолжаю писать свои мемуары. Дошел до описания Арденнского сражения, которое американцы называют Битвой за выступ. Я присутствовал на военном совете, на котором было объявлено о провале операции. Совет проходил в штаб-квартире близ Бад-Наухайма, которую я построил в 1939-м. Гитлер говорил о невезении, которое ничего не значило для окончательной победы; он планировал новые операции, которые скоро изменят ход войны. Генералы хранили ледяное молчание. До сих пор вижу, как семидесятилетний фельдмаршал фон Рундштедт лишь сухо кивнул Гитлеру, который буквально молил его о согласии. Должно быть, Гитлер почувствовал неодобрительное отношение окружавших его людей, потому что резко прервал обсуждение западного театра военных действий и начал противопоставлять Тито собственным фельдмаршалам. Вот с кого надо брать пример, заявил он. Он буквально из воздуха собрал новую армию и, располагая лишь примитивным оружием, сдерживал натиск двадцати немецких дивизий в Югославии. «Неужели балканские славяне способны воевать лучше нас? Что же тогда говорить об американском техническом превосходстве, meine Herren? Вам всего лишь нужно сражаться с той же решимостью, храбростью, силой духа, а главное — с тем же несгибаемым упорством. И мы никогда не проиграем войну». С другой стороны, заметил он, Тито — сапожник с железными нервами, а не штабной офицер.
В довоенные годы Гитлер мечтал войти в общество крупной буржуазии, и, вероятно, своим карьерным ростом я отчасти обязан этим его социальным стремлениям. Впоследствии он стал относиться к этому классу с презрением, и его издевки в адрес представителей буржуазии говорили о глубоко укоренившейся ненависти. Теперь сапожники стали образцом силы, энергии и беспощадности. В тридцатью годы он отказывался принимать головорезов из числа своих «старых вояк», предпочитая людей из высшего общества. Борман не случайно достиг вершин своей власти именно в этот период. А вульгарный пьяница Лей, который после 20 июля опубликовал статью, пропитанную ненавистью к аристократии, теперь вновь входил в ближний круг.
7 января 1954 года. Снова провел вечер в камере Функа. Подвел разговор к последней фазе войны и поинтересовался его мнением. Функ широко улыбается и достает из-под матраца плоскую фляжку.
— Вот! Одно сплошное пьянство.
Меня беспокоит его легкомыслие, потому что он подвергает опасности наших охранников, да и себя тоже.
— Честно! — говорит он, и в его глазах появляется мечтательное выражение. — На совещаниях в те последние месяцы я часто не понимал, соображают они хоть что-нибудь или нет. Неужели вы сами не помните, как весной 1945-го мы проводили совещание с Тербовеном, рейхскомиссаром Норвегии, в его номере в гостинице «Адлон»?
Я вспомнил неприбранную комнату, человека в расстегнутом мундире, сидящего на диване в окружении бутылок вина и бренди. Вместо того чтобы обсудить с нами свои проблемы, он отпускал мрачные шутки о неминуемом конце. Несколько недель спустя, как рассказал мне Функ, Тербовен сел на ящик взрывчатки — повсюду валялись пустые бутылки — и поджег фитиль. Классический пример «старого вояки»: напиться с горя по идее, которую предали, а потом взорвать себя.
9 января 1954 года. Функ уже несколько дней не встает с постели, поэтому Гесс становится моим банным компаньоном. Его беспокоит статья в «Эмпайр Ньюс», в которой пишут, что он — будущий лидер немецкой националистической партии. Он говорит с тревогой в голосе:
— Подобные предположения являются серьезным препятствием для моего освобождения, учитывая тот факт, что статья вышла как раз во время совещания министров иностранных дел.
Спрашиваю с невинным видом:
— Вы бы предпочли, чтобы вас, как меня, изобразили раскаявшимся грешником?
Гесс колеблется. После недолгого размышления он отвечает, опустив глаза:
— Сейчас да. Я хочу выйти отсюда. Мне все равно, как и по каким причинам.
Вечером в библиотеке Дёниц тоже переживает по поводу приписываемых ему амбиций: дескать, после освобождения он собирается встать во главе государства.
— Но в газете также написали, что я хочу открыть детский дом, — говорит он, пытаясь себя успокоить. — Жена отговаривает меня, потому что я слишком стар. Наверное, она права.
Гесс предполагает с притворной любезностью:
— Так, так! Слишком стар для детского дома, но еще достаточно молод для управления государством. Я правильно понимаю?
2 февраля 1954 года. Первое свидание с маленьким Эрнстом, нашим младшим сыном, меня огорчило. Ему десять! Но я не подал вида, не показал, как мне грустно.
8 февраля 1954 года. После статьи в «Эмпайр Ньюс» о тайных каналах связи я снова положил под кровать сложенный лист туалетной бумаги и присыпал пылью, чтобы проверить: трогал его кто-нибудь или нет. Это было пять недель назад.
10 февраля 1954 года. Продолжаю работу над мемуарами, хотя порой мне кажется, что у меня ничего не получается. Могут мои воспоминания претендовать на нечто большее, чем сборник исторических рассказов? Во всяком случае мне не удалось дать описание того периода в целом. Это скорее попытка испытать себя. Но даже если я не сумею написать полноценный исторический труд, историки найдут ему применение.
14 февраля 1954 года. Сегодня прочитал высказывание Карла Ясперса о том, что объективной истины не существует. Даже для историка, который берет на себя труд беспристрастно описать исторические события.
Высказывание вернуло мне душевное спокойствие.
18 февраля 1954 года. Эти мемуары с каждым днем угнетают меня все больше. Меня все чаще тянет к чистому безмятежному периоду моей жизни, о котором я мог бы Рассказывать с удовольствием. Поэтому пока возвращаюсь к главам о своей молодости.
28 февраля 1954 года. Фредерик приносит настоящий «Хеннесси» и «Канадиан Клаб» в неограниченных количествах. Временная смена настроения. Дети придут в недоумение от моего цветистого официального письма. Дёниц написал свое воскресное письмо в стихах. Подобное веселье Должно вызвать подозрения у внимательного цензора.
1 марта 1954 года. Между двумя и тремя часами утра Фредерик дал мне почитать невероятный отрывок из воспоминаний фельдмаршала Кессельринга, которые мы на днях обсуждали. Весной 1945-го после провала нашей программы вооружений Гитлер расписывал Кессельрингу новые чудесные достижения производства, хотя в докладных записках от 30 января и 5 марта 1945 я со всеми подробностями сообщил ему о крахе производства. Значит, он обманывал не только людей; он лгал даже своим главнокомандующим. Интересно, они ему верили? Или были даже благодарны за подобную ложь, которая снимала их с крючка? Точно так же Гитлер, вызвав к себе моих заместителей по военной промышленности, рассказывал им о новых наступательных операциях, которые ведут несуществующие дивизии. Таким образом, он использовал одну группу людей для обмана другой. Он и себя обманывал?
3 марта 1954 года. Утром шел дождь, поэтому я переодел брюки, и повесил мокрые сушиться на стул. Вернулся в сад. Тем временем французский охранник обыскал камеру. Только вечером до меня дошло, что записи по Кессельрингу лежали в кармане тех брюк. Но их не нашли.
Несколько дней назад я оказался в еще большей опасности. Я спрятал исписанные листы в обычное место, застегнул верхнюю пуговицу и пошел за едой. По пути к раздаточному столу я вдруг понял, что на мне короткое нижнее белье. Страницы держались за счет пояса брюк; только благодаря этому я не выложил их к ногам французского директора, который в тот момент оказался у раздаточного стола. К счастью, я набрал почти четыре килограмма за три западных месяца.
5 марта 1954 года. Сегодня у нас побывала советская комиссия в составе трех человек. Судя по подобострастному виду русского директора, посетители занимают высокие посты. Кстати, это первые дружелюбно настроенные русские инспекторы за семь лет. Они поздоровались с нами: «Добрый день, как поживаете?» — поинтересовались нашим здоровьем, спросили, не мерзнем ли мы. Но вместо ответа на вопрос по поводу плохого питания спросили с видимым сочувствием: «У вас хороший аппетит?» Потом обратили внимание на мои фотографии: «О, у вас шестеро детей? Сколько лет? А это ваши родители?» Моя логарифмическая линейка тоже вызвала интерес.
Инспекция ничего не изменит.
25 марта 1954 года. Наши надежды снова рухнули — Берлинская конференция министров иностранных дел по вопросу Германии закончилась неудачей. Если бы они пришли к соглашению, надеялись мы, это имело бы положительный эффект для проблемы Шпандау. Сегодня, когда Ширах с Функом сокрушались по этому поводу, я проявил дурной нрав, напомнив им, что еще недавно они радостно ссылались на пророчество Гитлера о том, что коалиция военных союзников непременно развалится. Теперь их огорчают разногласия, потому что они влияют на их личные судьбы.
27 марта 1954 года. Мы все очень удивились, когда Фредерик незаметно дал мне статью из «Франкфуртер Альгемайне Цайтунг». В ней говорится, что четыре верховных комиссара ведут переговоры о судьбе заключенных Шпандау. Молотов предоставил послу Семенову полномочия обсудить вопрос Шпандау. Статья пробудила в нас новые надежды, мы все пребывали в состоянии эйфории. Никто не хотел работать в саду. Мне тоже пришлось взять себя в руки, чтобы сохранить присутствие духа. Первый знак, что изменения возможны. Ситуация явно сдвинулась с места.
Мы собираемся группами и ведем жаркие политические дискуссии, которые быстро сводятся к одному фундаментальному вопросу: советской политике в отношении Германии. Но наша дискуссия основывается всего лишь на нескольких строчках из статьи. Ведь мы практически ничего не знаем о причинах и предпосылках этой политики. Ширах выдвигает теорию, что после восстания в июне 1953-го Советский Союз был вынужден пойти на некоторые Уступки Германии. Все это весьма туманно и в упрощенной Форме отождествляет наше собственное благополучие с интересами немецкого народа. Но меня удивляет, что Советский Союз до сих пор не разыграл карту Германии. В Нюрнберге я впервые услышал заявление Сталина о том, что Гитлеры приходят и уходят, а немецкий народ остается. В то время я подумал, что это жест примирения, и хотя ни на секунду не поверил в великодушие Сталина, в его заявлении я увидел тактическую уловку.
После Первой мировой войны Советский Союз всеми силами пытался привлечь Германию на свою сторону, видимо, понимая, что господство над Германией означает господство над всей Европой. Но все их маневры с путчами и восстаниями потерпели неудачу. Им противостояли социал-демократы, старая армия, бюрократия, все еще сохранившаяся буржуазия. Теперь эти силы ушли, крупные земельные владения уничтожены, промышленные предприятия разбомбили, классовые различия ликвидировали, и всех уравняли в нищете. Всякий раз, когда я смотрел на людей в последние месяцы войны и некоторое время после, видя их отчаяние и полное истощение, я думал: любой, кто сейчас придет и предложит им будущее, даст им надежду, какой бы слабой она ни была, тот с легкостью их завоюет. Никогда еще Россия, на мой взгляд, не была так близка к покорению немецкой души, чем в те месяцы. И заявление Сталина указывало на то, что он это понимает. Но в этом смысле он был похож на Гитлера — наверное, в этом смысле все деспоты одинаковы. Так же, как Гитлер после победы над Францией хотел заполучить французские провинции, а не стремился завоевать расположение французского народа, так и Сталин сначала забрал Восточную Пруссию, Силезию и Померанию, частично для себя, частично для подкупа других восточных народов. Потом он с помощью танков и тиранов установил свое господство в центральной Германии. И только потом, растратив по мелочам свое психологическое превосходство, позволил съежившейся и безнадежной коммунистической партии приступить к обработке масс. Когда Сталин взял Кёнигсберг, он потерял Германию.
В чем же причина? Укоренившееся сомнение грузина, который никогда не ставил все на одну карту? Проницательность реалиста, который никогда не верил, что Москва сможет в лице рабочего класса Германии завоевать сторонника мировой революции? Или он был слишком уверен в себе теперь, когда весь континент погрузился в страдания? В любом случае его поведение свидетельствует о сомнении в могуществе коммунистической идеологии. Что примечательно, после этой войны он послал в Германию не Радеков и Левиных, как в 1918-м, а грубых, неотесанных советских маршалов. Сталинская политика в отношении Германии, строго говоря, стала концом веры в победу коммунизма как идеи.
28 марта 1954 года. По поводу вчерашних заметок: в моих рассуждениях, пожалуй, было чересчур много политики. Оторвав восточные провинции от немецкого рейха, Сталин утратил возможность завоевать Германию в другом смысле. В культурном, торговом и психологическом отношении эти районы были связующим звеном между Германией и Россией и Востоком в целом. И неслучайно все важные политические решения Германии об альянсе с Востоком — кто бы ни был их инициатором: Фридрих, Йорк, Бисмарк или командование армии Веймарской республики — принимали помещики, жившие к востоку от Эльбы. Никогда не забуду, как в школе я был потрясен, прочитав в примечаниях к пьесе Герхарта Гауптмана, что первое собрание сочинений писателя было издано в Москве на русском языке еще до выхода на немецком. Если не ошибаюсь, первые западные издания великих русских писателей тоже в основном публиковались в Берлине. Восточная Германия была огромным европейским порталом, соединявшим западный и восточный менталитет. Этого больше нет.
Есть и другой компонент. Германия никогда не доверяла Западу, не верила в дух примитивного Просвещения. Германия отвергала этот дух как поверхностный, чересчур рационалистический. Сталинская политика вынудила Германию повернуться лицом к Западу. Недоверчивость испарилась. Теперь Запад завоюет Германию, которая так долго сопротивлялась, изнутри; и Советский Союз невольно и, вероятно, неосознанно, помогает ему в этом.
Вечером перечитал все заново. Возможно, большая часть моих рассуждений держится на ненадежном основании. Главный смысл того, что я написал, сводится к следующему: если я прав, я еще долго буду здесь сидеть. Для того чтобы выйти отсюда в скором времени, я должен в корне ошибаться.
29 марта 1954 года. В своих мемуарах я подошел к кончу марта 1945 года. После падения Муссолини, по словам Йодля, фашистский режим лопнул, как мыльный пузырь. Какое образное выражение может охарактеризовать конец гитлеровского режима? Я не покажусь слишком грубым, если скажу, что события последних месяцев напоминали вскрывшийся нарыв?
30 марта 1954 года. Временами я завидую товарищам по заключению. Неразрывная связь с прошлым, должно быть, облегчает им жизнь. Мы, конечно, по-прежнему сохраняем внешние формы, но у них есть собственный мир, к которому я не принадлежу. При моем приближении они умолкают и расходятся. Я могу только догадываться, что у них на уме. Все, что я рассказывал здесь о нас, собрано из отдельных фрагментов псевдоразговоров, в которых лишь видимость общих интересов. Заключенный всегда является изгоем в обществе, я же — изгой среди заключенных. Заявление Геринга на Нюрнбергском процессе «Нам никогда не следовало ему доверять» действует до сих пор.
Естественно, мне не нравится стоять в стороне. Я часто испытываю искушение сдаться. Несколько слов, и они примут меня в свой круг. И мне станет проще жить. Но это будет своего рода капитуляция. Я им чужой, я остаюсь пораженцем. Но я должен быть осторожен и не превратить свою позицию в вопрос морального превосходства; может быть, все дело в характере одиночки. Я никогда полностью не чувствовал себя своим ни в одном обществе. На днях я брал в библиотеке книгу по английской грамматике, и Дёниц многозначительно заметил:
— Полагаю, вы хотите получить работу в секретной службе.
31 марта 1954 года. После свидания с женой Нейрат, к которому не относятся мои вчерашние заметки, помолодел на глазах. «Она делала множество намеков». Но час спустя он снова настроен скептически: «Не поверю, пока не окажусь по ту сторону ворот».
Когда Функ не лежит в постели, он по несколько часов гуляет с Ширахом по саду. На днях американский охранник Фелнер назвал их «парочкой злых духов». Но сейчас Функ большую часть времени проводит в постели. Сегодня приезжал врач, потому что Функу предположительно грозит уремия, и он едва не потерял сознание. Дёниц называет это «попыткой к бегству». Редер тоже завидует Функу, которого могут положить в больницу. Сегодня, проходя мимо камеры, он придумал каламбур: «Похоже, он еще Функционирует».
9 апреля 1954 года. Говорят, судебные представители четырех верховных комиссаров в течение пяти часов совещались в здании контрольной комиссии.
Мне будет очень не хватать Нейрата. Но Редер и Функ тоже больны. По ним я скучать не буду. Хотя в этом случае нас останется всего четверо, а когда через два года кончится срок Дёница, здесь останутся только Ширах, Гесс и я. Не очень приятная перспектива.
Редер оценивает свои шансы как пятьдесят на пятьдесят и надеется, что кто-нибудь найдет и другие болезни. Функ вяло замечает тихим голосом: «Слишком поздно. Мне уже все равно». Бедняга всячески старается завоевать расположением русских охранников. Он приветливо им улыбается, но они не реагируют. И Гесс, обычно такой отстраненный, требует, чтобы его желудочные колики тоже воспринимали всерьез:
— Ждать решения невыносимо. Больше не могу. Уже тринадцать лет прошло.
Дёниц ссылается на свое примерное поведение:
— Если бы мне сократили треть срока за «хорошее поведение», я бы еще девять месяцев назад вышел на свободу.
Кранцбюлер сообщил, напоминаю ему я, что первыми выйдут старые и больные. Остальные не должны делать ничего такого, что могло бы помешать выполнению этого плана. Дёниц в бешенстве:
— Он никогда этого не писал! — и уходит, хлопнув дверью.
Ширах злобно говорит ему вслед:
— И, тем не менее, он все нам портит, корча из себя президента. Он торчит, как пробка в бутылке, на пути к досрочному освобождению для нас двоих.
Поскольку десять листов чистой бумаги уже несколько дней лежат у меня в ботинке, я начинаю последнюю часть моих мемуаров — период жизни в качестве архитектора. На прошлой неделе я завершил вторую и третью части смертью Гитлера, таким образом, закончив описание событий после 1942 года.
2 мая 1954 года. Хильда и Маргарет уже дважды приезжали сюда. Очаровательные в разговоре и в движениях. На полчаса они преобразили гнетущую атмосферу комнаты для свиданий. Впервые за прошедшие девять лет я полностью отключился от тюремного мира. Хотя я не видел Маргарет с весны 1945-го, она весело со мной поздоровалась:
— Ты выглядишь так же, как раньше!
В то время ей было шесть.
Они хотят взять собаку из питомника для бездомных зверей. Когда я пообещал раздобыть им собаку по мановению волшебной палочки, они засмеялись. Вечером я написал другу в Кобург с просьбой снять несколько сотен марок со счета, на который вносят деньги архитекторы и коллеги, и купить детям таксу с хорошей родословной.
11 мая 1954 года. Нас вызвали в часовню. Пришел один британский директор и объявил собранию в составе сидящих перед ним семи человек, что директора приняли ряд решений по улучшению условий заключения, которые он сейчас зачитает. Он говорил без напыщенности и прокомментировал пару пунктов словами: «Вам это понравится».
Теперь свет можно выключать без пятнадцати семь. Запрет на разговоры отменен. Дважды в месяц мы полчаса будем слушать пластинки с классической музыкой. В письмах теперь можно писать о здоровье и тюремной жизни. Но на эти вещи и раньше смотрели сквозь пальцы. Гораздо важнее то, что нам разрешили переписываться с адвокатами, не касаясь вопросов, связанных с Нюрнбергским процессом. С учетом этих ограничений нам разрешено встречаться с адвокатом для составления завещания или других документов. Мы получим дополнительное получасовое свидание на Рождество, и решетку в комнате для свиданий уберут. Но свидание будет немедленно окончено в случае физического контакта, например рукопожатия или объятий. Теперь каждая из четырех наций будет присылать нам газету. Американцы заказывают «Франкфуртер Альгемайне Цайтунг», британцы — «Ди Вельт», французы — берлинский «Курьер», русские — «Берлинер Цайтунг». Каждый директор отвечает за цензуру своей газеты.
Значит, таков результат важной конференции. Каждый раз, когда объявляют об улучшении нашей участи, мы впадаем в депрессию. Теперь у меня не осталось надежд. Такого шанса больше не будет.
В 1942-м в Карнаке, деревушке в Бретани, я увидел гранитный блок, который наши доисторические предки водрузили на другой таким образом, что верхний камень начинает качаться, стоит прикоснуться к нему пальцем. Кто подтолкнет нашу окаменевшую жизнь?
14 мая 1954 года. Русские охранники злились даже на своих западных коллег, когда объявили о новых послаблениях. Они хлопали дверями, гремели посудой, возбужденно бегали по коридору. Теперь они успокоились и соблюдают новые правила с подчеркнутой педантичностью.
На акации за моим окном сидит черный дрозд и поет, а я читаю «Иосиф и его братья» Томаса Манна. Две тысячи страниц. Каждый день прочитываю тридцать. У меня много времени.
15 мая 1954 года. Наши письма вернулись, потому что, поверив полковнику Катхиллу, мы написали о новшествах в нашей тюремной жизни. Одному Дёницу не пришлось переписывать письмо — новые правила его разозлили, и он не упомянул о них.
16 мая 1954 года. Несколько дней получаем четыре не подлежащие цензуре газеты. Их раздает наш адмирал-библиотекарь. Он объявляет:
— Сегодня все четыре газеты будут выданы в одной папке. Я наклею на нее лист бумаги: каждый ставит время получения и время передачи другому. Кроме того, каждый отметит, если папка больше не нужна.
— Одному человеку потребуется слишком много времени, чтобы прочитать все четыре газеты, — возражает Дёниц.
— Неважно, — упорствует Редер. — У вас полно времени.
24 мая 1954 года. На прошлой неделе Пиз мне признался, что нет никаких распоряжений об освобождении хотя бы умирающих. В случае смерти тело будет похоронено на тюремном дворе, капеллан проведет панихиду. Но членам семьи, по словам Пиза, разрешат приходить на могилу Дёниц тоже об этом слышал, но мы договорились не рассказывать об этом Нейрату. Он мечтает быть похороненным дома. Но несколько дней спустя ко мне подошел Нейрат и впервые против обыкновения вышел из себя.
— Только что Дёниц сказал мне невероятную вещь. Они не выпустят меня даже после смерти! Зачем им труп старика?!
Не только я зол на Дёница из-за этого. Ширах тоже в ярости. В кои-то веки он откровенничает со мной:
— Слышал, как гросс-адмирал все выболтал старику. Говорил, что все бесполезно, что никто не выйдет отсюда до окончания его срока.
Дёницу легко говорить. Через два года он поедет домой.
25 мая 1954 года. Теперь нас охраняет отряд того же гвардейского полка, что несет службу перед Букингемским дворцом. Но свои гусарские кивера они оставили дома. Несколько часов назад дежурный лейтенант совершал обход. Впереди шел сержант с винтовкой на плече, за ним строевым шагом следовал лейтенант. Замыкали строй два солдата, идущие друг за другом. Сначала я подумал, что лейтенант арестован; но, к моему изумлению, трое других выполняли его команды. Пиз пояснил:
— Знаете, кто этот лейтенант? Маркиз Гамильтон, наследник герцога Гамильтона.
В 1941 году Гесс летал в Шотландию на встречу с этим герцогом.
25 мая 1954 года. Редер изменил правила. Теперь газеты выдаются по одной.
30 мая 1954 года. Хотя нам по-прежнему запрещено читать книги по современной истории, мы получаем — без цензуры — серию статей Теодора Пливера о последних днях Гитлера в Берлине, которая печатается в «Вельт ам Зоннтаг». Британский директор, который несет ответственность за цензуру своей газеты, не возражает; а русские могут наложить вето только если дело касается книг.
Пливер излишне преувеличивает мою активную оппозицию в последние месяцы войны, что вызвало злобную реакцию у моих товарищей по заключению. Особенно негодует Редер, потому что статьи пишет бывший матрос Пливер. Помимо Нейрата, только Гесс не нападает на меня. Из-за полета в Англию он тоже «член подполья».
6 июля 1954 года. Русский директор снова запретил нам работать в саду в рубашках. Несмотря на июльскую жару, мы должны надевать вельветовые куртки; вы обязаны носить форму, говорит он. Вскоре после этого он конфисковал картонную рамку для фотографии, которая висела в камере Дёница, и памятную открытку от фрау фон Бисмарк из камеры Нейрата. Вчера Функу пришлось спороть со своей пижамы вышитую монограмму «В.Ф.».
8 июля 1954 года. Русский охранник опять нашел кусочек западного шоколада у Нейрата; шоколад тайком передали Нейрату в качестве компенсации за плохое питание русского месяца. Русский директор допрашивает Нейрата:
— Скажите, кто дал вам шоколад. Мы все равно уже знаем.
Нейрат, устало:
— Значит, вы знаете больше меня.
Русский угрожает:
— Я прикажу каждый час обыскивать вашу камеру, пока вы не признаетесь.
Нейрат качает головой.
— Делайте что хотите.
— Я позабочусь, чтобы русские нашли русский шоколад, — говорит мне Лонг.
8 июля 1954 года. Прошлой ночью в четверть двенадцатого русский охранник Ковпак разбудил восьмидесятилетнего Нейрата. Они обыскали его камеру и перевернули постель.
11 июля 1954 года. Этой ночью в четверть второго нас всех подняли и вывели в коридор. Одному Функу позволили остаться в постели. Камеры и заключенных тщательно обыскали, но ничего не нашли — даже у меня! Перед сном я спрятал свои записи под стелькой в тапочках.
13 июля 1954 года. В четверть первого опять стоим в коридоре в пижамах или ночных рубашках, завернувшись в одеяла. Гурьев сваливает наши постели, одеяла и даже матрацы в беспорядочную кучу, остальные вещи бросает сверху. Камеру Нейрата он обыскивает с особой злостью. Утром наши старики, Нейрат и Редер, жаловались, что от огорчения не могли уснуть.
15 июля 1954 года. Сегодня в тюрьму прибыл с инспекцией советский комендант Берлина генерал Дибров, одетый в прекрасно сшитую форму. Его сопровождали русский, французский и американский директора. Войдя в мою камеру, он по-военному отдал честь. Его директор рассказал, кто я; несколько раз прозвучало слово «архитектор» по-русски. Комендант вежливо поинтересовался моей женой и детьми и заглянул в книгу, которую я читаю. Он взял в руки свернутые в рулон чертежные листы, но они были пустыми, и полистал мой альбом для рисования.
— Просьбы есть? — спросил он.
Я пожал плечами. Он приложил руку к фуражке; я поклонился. Вот и все.
1 августа 1954 года. Продуктовое меню русского месяца практически не изменилось за прошедшие семь лет. День за днем нам дают суррогатный кофе, ячменную похлебку с лапшой, а вечером — жилистое мясо с вареной картошкой и несколько морковок. В этом месяце мясо прескверно пахнет, есть его невозможно. Ширах с отвращением замечает:
— Когда я найду в гуляше кошачьи усы, правда выплывет наружу.
Некоторые подозревают, что это конина или мясо собаки. Однако на обед нам выдали деликатес: очень соленую селедку, много хлеба, масло и сахар. После визита Диброва в наше меню внесли разнообразие: теперь добавилась селедочная икра.
Для сравнения — меню первого дня в американском месяце. На завтрак: яичница из двух яиц с беконом, яблочный джем. Обед: томатный суп с рисом, свиные котлеты, салат из зеленого перца и картофеля с майонезом, два ломтика ананаса, пол-литра цельного молока. Ужин: жареная индейка с фасолью, сыр, ломтик дыни. И каждый раз кофе со сливками и восхитительный белый хлеб.
2 августа 1954 года. Ночные обыски проходят без прежней активности. 20 июля в четверть двенадцатого, 23 и 24 июля — в четверть первого, 30 июля — в половине двенадцатого.
10 августа 1954 года. Уже неделю на двери Нейрата висит распоряжение, подписанное главным инспектором общественного здравоохранения американского сектора в Берлине, его заместителем и американским директором тюрьмы: «Полный постельный режим с 21.00 до 6.00. Всем охранникам соблюдать указанные медицинские предписания». Это что-то новенькое: до сих пор русские настойчиво требовали соблюдения принципа — в рамках сложного юридического механизма нашей тюрьмы — что только совместное решение всех четырех директоров может отменить такие меры, как обыски в камерах. Нас перестали трясти по ночам.
18 августа 1954 года. Упадок духа. Нет желания писать в дневнике. Мемуары тоже забросил.
21 августа 1954 года. Несколько ночей провел без сна. Мне пришло в голову, что мы с Ширахом, хотя ему сейчас сорок семь, а мне сорок девять, всегда будем самыми молодыми независимо от возраста. Эта мысль немного пугает, но в то же время обнадеживает. Мы не заметим, что наше место давно заняли люди помоложе, новые сорокалетние.
22 августа 1954 года. Вечером услужливый начальник британской охраны Летхэм, сияя от удовольствия, принес мне подшивку журнала «Баумейстер» за 1953 год и подшивку «Гласфорума» за 1951–1952. Библиотека Технического Университета предложила присылать любые специальные книги, которые мне понадобятся. Так я смогу следить за последними достижениями в профессии. Самое время!
24 августа 1954 года. Сегодня листал архитектурные журналы и снова размышлял о зданиях, которые проектировал, и своем многообещающем начале в 1933-м. Я с удивлением осознал, сколь мало заказов я брал. У меня был принцип: в работе не должно быть больше трех проектов одновременно. Я ни в коем случае не собирался открывать архитектурную фабрику.
26 августа 1954 года. Уже три месяца мы получаем газеты. Читать их оказалось делом не простым, многое приводит в замешательство. Мы узнаем новости о мире, который стал для меня совершенно чужим, во всяком случае, он от меня отодвинулся гораздо дальше, чем я мог себе представить. Я часто не могу соединить детали в общую картину; это похоже на головоломку, в которой не хватает половины кусочков. Наверное, такие же чувства испытывает изгнанник, который больше не понимает, что происходит на его родине. Мне тоже не удается охватить всю картину целиком. Воображение не может восполнить недостающую величину.
Мне на удивление трудно быстро переключаться с одной темы на другую. Если бы газеты задерживали не больше, чем на один день, их стало бы неинтересно читать, даже здесь в Шпандау. Если бы мне хватило силы воли отложить непрочитанную газету на сутки, я бы сэкономил полчаса в день. Джефферсон где-то написал, что после выхода в отставку с поста президента он из принципа читал газеты не сразу, а через некоторое время. Таким образом, утверждал он, он видел политические отношения более выпукло.
Сначала я читаю «Франкфуртер Альгемайне Цайтунг», она дает более серьезную информацию. Закончив с этой газетой, на которую у меня уходит минут двадцать, я принимаюсь за «Ди Велы». Потом за три-пять минут просматриваю «Курьер» и «Берлинер Цайтунг» (Восточный Берлин).
28 августа 1954 года. Как ни странно, Дёниц активно выступает в поддержку Аденауэра. «Да, он тупоголовый солдафон, но держит правительство в узде благодаря своей несгибаемости. Пусть лучше такой, чем один из этих интеллектуалов, чей кабинет министров бросается в разные стороны».
Нас всех поражает, что газета из Восточной Германии постоянно взывает к таким понятиям как «отечество» или «Германия». Сегодня в разговоре с Дёницем Ширах комментировал речь Ульбрихта на заседании молодежной группы, речь, нашпигованную цитатами из Шиллера:
— Вы должны это прочитать! Лучшей речи я не видел. Просто великолепно!
— Просто великолепно! — вторил ему Редер.
Между прочим, на нашу тачку поставили пневматическую шину.
2 сентября 1954 года. Вчера около половины одиннадцатого вечера охранник торопливо открыл камеру Нейрата и вызвал санитара. Хрипы и тяжелое дыхание в ночной тиши. Тони Влаер вкатил в камеру аппарат для искусственного дыхания и баллон с кислородом. Через полчаса пришел британский врач, вскоре появился один из его французских коллег. Они вдвоем до самого рассвета приводили Нейрата в чувство. Я сидел в кровати и наконец услышал, как кто-то сказал: «Ему лучше». В тюремный корпус вернулась тишина.
Утром Нейрат сидел в своем кресле с сильно покрасневшим лицом и безжизненными глазами, он выглядел сломленным и беспомощным. В сидячем положении ему легче дышать. Несколько часов спустя над его кроватью установили кислородную палатку. За ним ухаживает миловидная британская медсестра. «Он очень, очень болен», — сказала она Пизу. Британский директор спросил Нейрата, нужно ли известить его семью телеграммой и вызвать ли капеллана. Нейрат сказал «да».
6 сентября 1954 года. Позавчера жена и дочь Нейрата навестили его в лазарете. Судя по рассказам охранников, которым можно верить, обстановка была унизительной. Они встретились в присутствии восьми человек — один американец, трое русских, француз и полковник Катхилл от тюремной администрации; британский военный врач и медсестра наблюдали за состоянием больного. Посетительницам не разрешили взять старика за руку; их усадили на стулья в ногах кровати, а медсестра то и дело измеряла ему пульс. Когда он почувствовал себя плохо, она сделала ему укол. Через установленные тридцать минут их выпроводили из палаты. Даже перед уходом посетителям не позволили пожать руку пациенту.
В течение двух дней после свидания Нейрат лежал под Кислородной палаткой, а два британских врача по очереди наблюдали за ним. Сегодня он вернулся в камеру.
15 сентября 1954 года. Вчера Функа отвезли в британский военный госпиталь на операцию. Впервые один из нас оказался за пределами тюрьмы. Машину скорой помощи сопровождали четыре британских джипа, набитые военной полицией. Следом на машине ехали четыре директора Шпандау, руководители юридических служб и другие представители четырех держав. Поскольку у каждого была своя машина, колонна растянулась почти на километр, как сказал один из охранников. Многовато суеты вокруг одного больного старика. У дверей госпиталя ждали носилки. Четверо крепких мужчин подхватили носилки и в мгновение ока отнесли его наверх. Не успев оглянуться, Функ оказался в палате.
— Если бы они дали Функу двадцать пфеннигов на трамвай, он бы и сам добрался до госпиталя, — сухо заметил Лонг.