Находки в клубке змей
Находки в клубке змей
В предыдущих главах, говоря об утраченных иллюзиях Ольги Шатуновской, я не упомянул об одном обстоятельстве, без которого непонятны были бы ее удачи в расследовании. То, что оказалось миражем, фатаморганой в ее надеждах на исправление партии, оправдывалось в отношениях с отдельными людьми, поддававшимися ее обаянию. Даже секретные сотрудники, в просторечии стукачи, изменяли своему служебному долгу и раскрывали перед ней систему слежки. И когда она пыталась прорваться к сердцу человека, владевшего тайнами архивов, ей это иногда удавалось вопреки всякой вероятности.
Что здесь влияло, что решало? Я думаю — обращение к человеку мимо всего, что разделяет людей, с верой, что слова о решении двадцатого съезда он воспримет как голос совести.
Иллюзии — тень веры. Но вера сама по себе не иллюзия. Макаренко, человек примерно того же поколения, что и Шатуновская, — говорил об оптимистической гипотезе педагога, о вере в человека, пробуждающей человеческое сердце. Ольга Григорьевна верила в возможность чуда, в возможность преображения человека, и сила ее веры иногда творила чудеса.
Ход расследования рассказан был 10.12.1988 г. в беседе с режиссерами Мосфильма и еще раз в беседах с сотрудником «Мемориала» Н. И. Старковым в 1989 г. Остановимся на самом главном.
«Двадцатый съезд на закрытом своем заседании принял доклад Хрущева как резолюцию съезда, весь доклад. А в докладе он уже говорил о том, что обстоятельства убийства Кирова вызывают сомнения и что их надо расследовать.
И так как доклад был принят как резолюция съезда, то вот в дальнейшем мы и приступили к этому расследованию. И тогда мы обнаружили рукопись Сталина в его архиве, в которой он собственноручно сфабриковал два „центра“ — ленинградский террористический и московский террористический, своей собственной рукой он сфабриковал эти центры. И сначала он Зиновьева и Каменева поместил в ленинградский террористический центр, а потом он зачеркнул, переставил их в московский террористический центр. Я тогда эту рукопись сфотографировала и вместе с итоговой запиской по расследованию убийства Кирова разослала все членам Политбюро. Из всего расследования вытекало с несомненной ясностью, что убийство было организовано самим Сталиным. И вот на процессе тридцать шестого года, когда этот фальсифицированный суд был над Зиновьевым и Каменевым, в их уста вложили, якобы они в своей контрреволюционной деятельности были связаны с Бухариным — и с Рыковым, и с Томским. Но Томский к тому времени застрелился.
Застрелился он после того, как к нему явился домой Сталин — мы это знаем от его жены, ныне покойной, она тоже сидела. Сталин предложил ему отколоться от Бухарина и объединиться с ним. На что Томский ответил ему категорическим отказом и, по словам покойной жены Томского, обрушился на Сталина с руганью и выгнал его вон. И конечно, его судьба уже была предрешена, и он вскоре застрелился. А Зиновьева и Каменева заставили оговорить Бухарина. Он в это время был на Алтае. Он дал телеграмму, чтобы приговор не приводился в исполнение над Зиновьевым и Каменевым и что он требует очной ставки. Ну конечно, на это никакого внимания Сталин не обратил, и когда он приехал, то их уже не существовало.
Почему так спешно приговоры приводились в исполнение, буквально на следующий день?.. Мне кажется, что Сталин удовлетворял свои кровожадные инстинкты. Ему это было приятно, убедиться в том, что его идейные противники, которых он превратил в негодяев, в диверсантов, что он их уничтожил. Он же высказался даже однажды, что как приятно отомстить, привести в исполнение свою месть и потом пойти отдыхать (речь идет, по-видимому, о фразе, запомнившейся Галине Серебряковой: „счастье — иметь врага, уничтожить его, а потом выпить бутылочку хорошего вина“. — Г. П.).
Так вот расследование убийства Кирова, обнаружение этой рукописи Сталина, это привело к необходимости расследовать все остальные процессы… И тогда была сформирована комиссия Политбюро, во главе которой стоял член Политбюро Николай Михайлович Шверник, и в этой комиссии была я.
Расследование привело к абсолютно ясному выводу, что процесс Бухарина целиком сфабрикован. В этот процесс были включены люди, которые даже никогда друг друга не видели, так сказать, шайка бандитов, в которой один бандит другого не знал. Туда включил он и врачей, которых ему нужно было уничтожить, потому что они были причастны к вскрытию тела Горького. Этим нам не удалось заняться, но следовало бы, конечно, расследовать обстоятельства гибели Горького, так как они — Плетнев, Левин — вскрывали тело и, по словам Плетнева, убедились в том, что он был отравлен. Это Плетнев говорил в лагере молодым людям, заключенным, которые в будущем это опубликовали…
Состав обвиняемых он просто набрал с бору-сосенки — кого ему хотелось уничтожить, кроме Бухарина и Рыкова, он включил туда…
…Я читала письма Бухарина из тюрьмы Сталину. Я не знаю, где они сейчас, ведь прошло почти тридцать лет. Он главным образом писал по политическим вопросам, о своих разногласиях со Сталиным. Было около десятка писем. Нет, это не покаянные письма. Они такие, как бы вам сказать, ну как-то он полемизирует со Сталиным и его политикой, но в смягченной форме — он же сидит в тюрьме, у них в лапах, так это не в лоб, вот что у меня сохранилось…
Он пишет про Зиновьева и Камененва, что от них вынудили на него показания… И он не сомневается в том, что и заграничная командировка была игра с ним. Что приоткрыта чуть-чуть дверка мышеловки. А там его уговаривали — и Аксельрод и Дан (лидеры меньшевиков. — Г. П.), — чтобы он не возвращался, тем более, что с ним была и жена, Анна Ларина. Она была с ним. Ну, остальные все родные были здесь, в лапах. Но не этим он руководствовался, он отвечал, что стать политэмигрантом он не в состоянии. Это не для него…
Аксельрод писал потом, что Бухарин высказался, что „правы были вы. Революция должна была быть демократической, не социалистической“. Он признал правоту меньшевиков. Что все это кончилось страшным поражением нашего народа. Начиная с насильственной коллективизации…
Когда все это было установлено, я создала маленькие бригады по всем процессам, я же не могла сама освоить все это. Комиссия состояла из высокопоставленных людей: не говоря о Швернике, Генеральный прокурор Руденко, Председатель КГБ — тогда Шелепин, заведующий отделом административных органов ЦК — это был Миронов, и я пятая. Пять человек. Ну эти члены комиссии непосредственно не работали, а знакомились только с материалами, которые удавалось добывать…
По каждому процессу была создана маленькая бригада. И вот все процессы были расследованы. Еще до этого был расследован без моего участия так называемый процесс по ленинградскому делу. А уже в компетенцию комиссии входил процесс Тухачевского, процесс Зиновьева и Каменева, процесс Сокольникова-Радека, так называемый параллельный, Пятакова, и вот процесс Бухарина. В итоге была составлена обстоятельная докладная записка по делу Бухарина, и мы разослали ее всем членам Политбюро.
Наутро мне позвонил Никита Сергеевич Хрущев и говорил: „Я всю ночь читал вашу записку о Бухарине и плакал над ней. Что мы наделали!“.
Ну после этого я была в полной уверенности, что все эти результаты будут преданы огласке, тем более, что он и на двадцать втором съезде говорил о том, что мы все опубликуем. Между прочим, еще до двадцать второго съезда все было готово. Но Хрущев на съезде в своем заключительном слове не говорил о том, что все готово, а он говорил только опять, как и на двадцатом съезде — только в более широком виде, — что надо все расследовать. Его окружение, особенно Суслов и Козлов Фрол Романович, который был вторым секретарем ЦК, и члены Политбюро на него влияли. И в конце концов после двадцать второго съезда уговорили не публиковать результаты по убийству Кирова, ни результаты по процессам, в том числе по процессу Бухарина, а положить в архив. То есть фактически спрятать.
Я пошла к нему. И стала его убеждать, что это неправильно и что этого делать нельзя. Он мне на это ответил, что если мы все это опубликуем, то подорвем доверие к себе, к партии в мировом коммунистическом движении… И поэтому мы пока публиковать не будем, а лет через пятнадцать вернемся к этому. Я ему на это говорила, что в политике откладывать решения на пятнадцать лет — это значит вырыть себе яму под ногами. И даже сказала ему, что „вы окружены не ленинцами, напрасно вас убедили, что опубликовать все это будет вредно“» (с. 297–300).
Я думаю, что Хрущев почувствовал себя в изоляции — вдвоем с Микояном против всего Политбюро и, вероятно, против большинства ЦК, которому дальнейшие разоблачения были решительно ни к чему. И политический поворот, почти неизбежный после реабилитации Бухарина, тоже ни к чему. Мавр сделал свое дело, создал обстановку, при которой членам ЦК не грозил больше террор, и теперь этого мавра надо было обуздать, а потом и вовсе освободиться от него.
Хрущев занял свой пост не благодаря политическому таланту, а напротив — именно потому, что таких талантов, даже небольших, в нем не подозревали. И хотя он не был полным ничтожеством, но Суслову нетрудно было его обмануть и поссорить со всеми, на кого он мог бы опереться, из кого мог создать новую политическую силу (с научной интеллигенцией, с художественной интеллигенцией). Правление Хрущева между 1962 и 1964 гг. — это ряд скандалов, и хотя трудно сказать, где его подставляли, а где просто поддерживали взрывы самодурства, — задним числом роль Суслова легко угадывается. Фурцева сыграла важную роль в провале «группировки» — и с Фурцевой Хрущева на всякий случай поссорили. В воспоминаниях Ольги Григорьевны об этом есть свидетельство:
«После моего ухода Фурцева ко мне приезжала и говорила, что Суслов такой интриган, подставил меня, чтобы я первая Хрущеву против Кириченко (один из секретарей ЦК. — Г. П.) высказалась. „А этим Хрущев против меня настроился“. Она приезжала ко мне несколько раз, советовалась. Оставит где-нибудь подальше машину и приходит. Ну они какие-то факты набрали, что он (Кириченко. — Г. П.) не компетентен, что он не на уровне. И Суслов ее подставил, что она первая, когда они пришли к Хрущеву, стала говорить. Она просто не поняла, что он ее подставляет» (с. 320).
Впоследствии Джана Юрьевна спрашивала мать:
«Были люди, с которыми он (Хрущев. — Г. П.) мог реально работать? — Нет. Его поддерживал искренне Микоян. Вот умер Подгорный, который считался самым близким другом и выдвиженцем, он же его продал. Он перед отъездом в отпуск, свой последний отпуск, говорил с Подгорным, что я слышал, что у вас заговор, вы хотите меня снять. Так Подгорный бросился к нему со слезами на шею: „Что ты, что ты! Зачем ты веришь таким сплетням?“. Вот так они двурушничали. Я говорю, это банда, они на все способны.
Вы их называете бандой (вероятно, это возражение Джаны или кого-то другого), а что вы имеете в виду? Ведь банда — это люди, которые преступными методами действуют. Но это же и есть преступные методы. Например, я с Сердюком — это деятель Комиссии партийного контроля, беседовала. Я говорю: „Вы же выступали на XXII съезде, поддерживали разоблачение Сталина“. Он отвечает: „Нам так надо было, надо было подыграться Хрущеву. А мы вообще-то против всего этого“. С глазу на глаз открыто мне сказал. Когда я это сказала Хрущеву, он мне не поверил: „Не может этого быть, Сердюк — это мой человек“. Вот тебе и пожалуйста, мой человек. И он приспособился, то есть Сердюк приспособился. Первое время делал вид, что поддерживает всю эту работу по разоблачению убийства Кирова и по всем процессам. Каждый вечер вызывал меня к себе, чтобы я ему доложила, что за сутки еще было, какие данные поступили, оперативно руководил. А на самом деле он тоже двурушничал. Потом он перекинулся на сторону сталинистов. Выпытывал у меня все, что удалось сделать и узнать. А я думала, что он искренен» (с. 291–292).
Ольга Григорьевна опросила тысячу человек (эту цифру она неоднократно повторяла: и мне, и всем своим старым друзьям, и Старкову, который это записал). Некоторые ничего не знали, другие называли фамилию человека, который что-то мог слышать, мог знать, и так, шаг за шагом, концы, спрятанные Сталиным в воду, вылезали наружу. Но результаты приходилось докладывать моральным соучастникам Сталина, людям, которые пришли к влиянию и почету по трупам его жертв. Каждый день Шатуновская докладывала Сердюку и Козлову, а те вместе с Сусловым обдумывали, как бы все выявленные факты уничтожить.
Продолжим теперь рассказ режиссерам Мосфильма:
«Что делал Сталин на второй день, когда он приехал в Ленинград после убийства Кирова Николаевым 1 декабря 1934 года?
Сталин сидел в комнате за столом, вокруг него стояли сотрудники НКВД. Сталин взял чистый лист бумаги и лично, собственной рукой сфабриковал документ. Слева он написал „ленинградский террористический центр“, справа „московский террористический центр“. Перед ним стояла картотека, которая раньше стояла перед Кировым. И если Киров ею не воспользовался, то Сталин ее использовал вовсю. Он выписывал фамилии людей на лежавший перед ним чистый лист бумаги и размечал, кого куда направить из двадцати двух зиновьевцев, кого в московский, а кого в ленинградский террористический центры. Впоследствии все стоявшие в комнате сотрудники Медведя, да и он сам, были расстреляны. Остался только один, который дожил до двадцатого съезда.
По делу об убийстве Кирова очень важные данные были получены также от человека по фамилии Гусев, который стоял у камеры, где находился арестованный Николаев. Гусев дожил до дней двадцатого и двадцать второго съездов КПСС и рассказал, что преступник Николаев кричал из камеры на волю: „Четыре месяца меня ломали сотрудники НКВД, доказывая, что надо во имя дела партии убить Кирова. Мне обещали сохранить жизнь, я согласился. Меня два раза арестовывали те же сотрудники НКВД, когда я шел убивать Кирова, и два раза выпускали. А вот теперь, когда я совершил — для пользы партии! — дело, меня бросили за решетку, и я знаю, что меня не пощадят! Сообщите об этом всем людям на воле!“
Документы с данными, полученными от Гусева, я немедленно передала Хрущеву и в Политбюро.
Как мы нашли свидетелей допроса Николаева? Это не свидетели. Это люди, которым свидетели доверили. Один из них — Никита Степанович Опарин.
Опарин был членом Московского комитета, он строил Воскресенский химкомбинат и в дальнейшем был его начальником, директором. А я тоже до тридцать седьмого года работала в Московском комитете, была членом Московского комитета, он меня прекрасно знал. И вот Опарин написал следующее:
При допросе Николаева присутствовал прокурор Ленинградской области Пальгов. Пальгов — близкий друг Опарина и как бы его крестный отец, потому что во время Гражданской войны Никита Степанович Опарин был простой стеклодув и малограмотный даже, он только расписываться умел. Хотя он командовал полком, но ему приказы читали.
Опарин рассказывал, что Пальгов был старый большевик, работал, сражался в тех же частях, где был Опарин, и понял, что это самородок-рабочий, и вовлек его в партию в семнадцатом или восемнадцатом году.
Пальгов, ленинградский прокурор, вызвал к себе Опарина после убийства Кирова и ему все рассказал. И застрелился после этого. Потому что он понимал, что не сегодня-завтра его схватят и казнят, раз он является свидетелем. Так вот Опарин все написал — но со слов Пальгова.
А когда я была в Ленинграде, ко мне пришел старый большевик Дмитриев, который был в то время секретарем партколлегии ленинградского обкома. Он был другом Чудова, второго секретаря ленинградского обкома, который присутствовал при допросе.
Чудов тоже погиб — его, конечно, казнили и жену его, Людмилу, казнили. Но Чудов не сразу был арестован, он Дмитриеву эту сцену тоже рассказал. Абсолютно совпало. Два этих письма. Одно написал Дмитриев, другое написал Опарин. Эта сцена была изображена обоими абсолютно точно. Вот откуда я узнала сцену допроса.
Ну кроме того, Чудов предполагал, что Николаева убили, когда его били.
Когда он (Николаев. — Г. П.) это высказал, показал рукой на стоявших за креслом Сталина энкавэдэшников — „Вот они же меня склоняли!“, — они выбежали, стали бить его наганами по голове (мне Ольга Григорьевна рассказывала это подробнее: Николаев упал на колени, и Сталин первый ударил его ногой. — Г. П.). Опарин это написал мне, и Дмитриев, причем Чудову показалось, что они его убили. И Чудов даже предполагал, что на процессе было какое-то подставное лицо.
Потом, когда я была в Ленинграде — я там много сидела, беседовала с очень большим количеством людей, — мне подсказали, что в лениградском ГПУ (Ольга Григорьевна на старости лет систематически смешивала эти термины: ГПУ, НКВД. — Г. П.) были работники, которых Сталин вызвал с картотеками. Ну к тому времени они уже были полковники, а во время убийства Кирова они были сержантами и сидели на картотеках. Я их вызвала.
Один тогда вел картотеку зиновьевцев, активных зиновьевцев, ведь ленинградская организация во время оппозиции на девяносто пять процентов пошла за Зиновьевым — против Центрального Комитета. А другой сидел на картотеке троцкистов. И вот они написали, не просто рассказали, а написали, что их вызвал Сталин на другой день после допроса Николаева вместе с этими ящиками, картотеками. И что Сталин, кроме того, обладал списком активных оппозиционеров, которых незадолго до убийства Кирова Медведь предоставил Кирову, человек на двадцать с чем-то, на предмет их ареста.
Медведь хотел получить от Кирова санкцию на их арест, и Киров задал ему вопрос — это мы узнали от уцелевшего референта Кирова.
— А что они сделали, почему вы предлагаете их арестовать?
— Они встречаются.
— Ну так что из этого? Чем они сейчас занимаются?
— Ну этот вот учится, этот поступил учиться, тот там-то работает, вот этот то-то и то-то делает.
— Ну и что из этого, что они встречаются? Почему это говорит о какой-то контрреволюционности? Это товарищи по партии. Нет, я этот список не буду санкционировать.
И Киров вернул Медведю список без своей санкции.
Но этот список Сталин затребовал. И вот эти картотетчики бывшие показали, что он, во-первых, рылся в картотеках и, во-вторых, у него был список. И вот эту рукопись, которую мы потом обнаружили, он при них и составлял — руководствуясь списком, который Медведь предлагал Кирову, и выбирал из картотек.
Так мы получили, кроме самой рукописи, двух свидетелей, которые присутствовали, когда он формировал „центры“. Конечно, я все это отразила в своей записке…»
Удалось найти свидетелей и подлога, совершенного после голосования на семнадцатом съезде, предрешившего убийство Кирова:
«Всего было сорок три члена счетной комиссии. Руководил работой комиссии ее председатель Затонский. Вот что рассказал мне Верховых, который в те времена был секретарем тульского обкома партии и членом ЦК.
Всего у комиссии было в руках тринадцать урн с бюллетенями. На подсчет бюллетеней, лежащих в каждой урне, выделили по три человека, итого тридцать девять человек.
Затем все собранные данные свели вместе. Оказалось, что из общего числа делегатов семнадцатого съезда с решающим голосом, а их было тысяча двести двадцать семь, двести девяносто два голосовали против товарища Сталина. Двести девяносто два делегата выразили недоверие великому вождю, которому на съезде курили невероятный фимиам.
Когда нам принесли все данные, говорил Верховых, полученные из обсчета тринадцати урн, когда мы все свели вместе и когда оказалось, что против великого Сталина подано на съезде, который его прославлял, двести девяносто два голоса, волосы у нас стали дыбом. Председатель счетной комиссии помчался немедленно ночью к Кагановичу, ведавшего отделами партии.
Ночью же вместе с Затонским Каганович понесся к Сталину. Сталин спросил Затонского: „А сколько голосов получил Киров?“ Затонский, который знал все сводные данные, ответил правду: „Три голоса“. Тогда Сталин передал Затонскому простую команду: „Сделайте в вашем завтрашнем сообщении и мне столько же голосов против, сколько получил Киров, остальные бюллетени делегатов, зачеркнувших мою фамилию, уничтожьте, сожгите их“. Теперь в пакете, который хранится в ИМЭЛ, не хватает двести восемьдесят девять бюллетеней.
Я просила Верховых, единственного оставшегося в живых члена счетной комиссии — все остальные были расстреляны Ежовым, — чтобы он изложил все письменно, на бумаге» (с. 304308).
Режиссеры Мосфильма отвлекли Ольгу Григорьевну вопросами о Бухарине, об Орджоникидзе, и она так и не рассказала им о еще одном ключевом факте в предыстории Большого Террора: о совещании нескольких «видных деятелей партии» (так она мне говорила) на квартире Орджоникидзе в дни семнадцатого съезда. Собравшиеся говорили о невыносимом диктаторском стиле Сталина и о необходимости заменить его Кировым на посту генерального секретаря, а энергию Сталина использовать на посту Председателя совнаркома. Киров от этой перестановки отказался, не чувствовал себя способным направлять внешнюю политику после прихода к власти Гитлера. Рассказ записал Н. И. Старков, а потом Ольга Григорьевна повторила основные факты в своем последнем письме, опубликованном незадолго до ее смерти (см. Документы). Вот несколько отрывков из записей Старкова:
«Первый человек, который ко мне пришел, был Алеша Севастьянов. Это наш подпольщик, бакинец… После семнадцатого съезда Киров летом отдыхал в Сестрорецке, а Севастьянов в это время уже работал в Москве в черной металлургии, и Киров написал ему открытку или телеграмму с просьбой приехать к нему в Сестрорецк на отдых. Taк вот, Севастьянов пришел ко мне и рассказал, что было такое тайное совещание, что ему (Кирову. — Г. П.) предлагали заменить Сталина, что участники совещания считали необходимым убрать Сталина с поста генсека, что он (Киров. — Г. П.) отказался, что каким-то образом — возможно, было уже подслушивание — Сталин узнал об этом совещании… И Киров говорил, что, конечно, „Сталин меня в живых не оставит“» (с. 353–354).
Тогда Ольга Григорьевна стала опрашивать родных Кирова, его секретаря (Сталину неудобно было их трогать, и они дожили до XX и XXII съездов). Картина была восстановлена полностью, но сохранилась только в памяти Шатуновской. Сразу же были приняты меры, чтобы эта информация не распространилась. А Шатуновскую вызвали к помощнику Хрущева, Лебедеву, чтобы «промыть мозги».
«Я рассказывала, как меня пригласили к помощнику Хрущева Лебедеву, по идеологии? Он потом был директор ИМЭЛ, он умер.
Пригласил меня: — Приходите.
Когда все эти работы по процессам и по убийству Кирова, все уже было сделано, разослано. Приходите, пожалуйста, надо побеседовать.
Я пришла, мы разговаривали три с половиной часа. Дошло до того, что он кулаками стучал на меня по столу. Я ему сказала, что я не привыкла, чтобы со мной так разговаривали. Что воспитанные люди так не разговаривают, стуча кулаками и ногами. Но раз он начал на меня кулаками стучать, я тоже начала стучать.
Он заявил, что вы имеете очень плохое влияние на Хрущева. И мы все сделаем, чтобы вас не допускать до Хрущева.
Я сказала: — Вы, значит, глухи. Вы преподносите себя Хрущеву, как будто вы за линию двадцатого съезда.
В итоге этого разговора он вытащил из сейфа письмо жены Троцкого. Она жила в это время в Париже. А ведь все их дети были убиты. Дочь выбросилась сама из окна, а сыновей — под фамилией Седовы они были — того, который оставался здесь, того здесь и прикончили. Того, который был там, там убили. Так что она осталась совершенно одинокая, вдова Троцкого. Ее фамилия Седова.
Она прислала письмо после двадцатого съезда. И пишет она в этом письме, что я прошу вас, надо сказать о Троцком правду. Он имел разногласия со Сталиным, с генеральной линией ЦК. У него была другая линия, все это так. Но никаким шпионом, диверсантом и террористом он никогда не был. И я прошу об этом сказать открыто на весь мир. И никаким он убийцей не был, его самого убили.
Он вытащил это письмо: — Вот до чего вы довели, вот ваша работа. Осмеливается жена Троцкого ставить такой вопрос. (Ну и что с того? — спросит современный читатель. Но под влиянием пропаганды Троцкий стал чем-то вроде дьявола без рогов, и создатели мифа сами себя затянули в этот миф, жили в этом мифе. Я помню, во время выноса праха Сталина из мавзолея, в маленькой толпе зевак стоял грузин и все время повторял, как заклинание: „ведь, если бы не Сталин, то кто? Троцкий!“ Слово Троцкий звучало как „Антихрист“ или „царь преисподней“. — Г. П.).
А что, она ведь не пишет о том, чтобы его восстановить в партии, — возражала Ольга Григорьевна. — Или бы признали правильной его линию. Она только просит признать, что он не был никаким шпионом, диверсантом и террористом. Ну, разговор кончился тем, что „мы все сделаем, чтобы вас не допускать до Хрущева“. И они сделали. До этого я имела возможность звонить ему по вертушке, по кремлевской вертушке, а тут — он же сам вертушку не брал, в его преддверии, в приемной сидят НКВДшники, они берут и тогда ему докладывают, что вам звонит такой-то — а тут мне каждый раз отвечают, его нет, или он заседает, или он занят. И меня даже перестали с ним соединять. Так что в самых экстренных случаях мне приходилось звонить домой Нине Петровне, а я с ней, еще когда в Московском комитете работала, имела отношения. Она работала в парткоме электрокомбината, заведовала агитпропом этого парткома. Так что я с ней имела связь.
И я звонила: — Нина Петровна, меня не соединяют. Я тебя прошу, позвони, пожалуйста, позвони ему, пусть он сам мне позвонит.
Ведь это каждый раз не сделаешь. Это только в самых тяжелых, трудных случаях.
И действительно, они меня отрезали. А потом, когда я к нему пробилась, он уже положил в архив все, и я стала ему доказывать, что этого делать нельзя. Но тогда это было бесполезно, они уже его уговорили, он уже не поддался» (с. 323–324).
Фамилия Лебедева стала известна в связи с публикацией «Ивана Денисовича». В отношениях с А. И. Солженицыным он следовал указаниям своего шефа. Но в изоляции Шатуновской Лебедев действовал скорее против Хрущева.
Уволить Шатуновскую сусловцы не могли: член КПК был номенклатурой Политбюро. Но в конце концов она сама подала заявление об уходе. Довели ее до этого конфликты, связанные с сигналами о коррупции.
В Москве говорили о конфискации генеральских дач как о состоявшемся хpущевском решении. Но Хрущев только решил поставить вопрос, а обсуждение предоставить аппарату. И коррупционеры самым демократическим путем сохранили за собой то, что присвоили.
«У меня же был список, — рассказывает Шатуновская. — 204 виллы генеральские, которые построили им солдаты. Я это тогда внесла на комитет, так они подняли страшный шум, эти сталинисты, зампреды. А в повестке дня стоит материал, я его разослала перед заседанием. Когда Шверник открыл заседание, в повестке стоит — материалы все разосланы. И они начали кричать: „Николай Михайлович, не надо этого вопроса. Шатуновская всегда вносит такие вопросы, которые нас только ссорят с активом и с крайкомами, с ЦК республик“. А я действительно вносила такого рода вопросы. „Этот вопрос вне нашей компетенции“. А он такой растерянный: „А что снять?“ — „Ну, да, снять!“ — „Ну, давайте снимем“. И на другой день на секретариате они уже доложили, и это каждый раз».
Так же шло дело и с другими попытками Шатуновской бороться с коррупцией: «„Николай Михайлович, не надо этого вопроса, Шатуновская всегда вносит такие вопросы, которые нас только ссорят с активом и с крайкомами, с ЦК республик“. А я действительно вносила такого рода вопросы… И про обстановку в Грузии я же вносила, что там все на свете продается. То же самое, Мжаванадзе — кандидат в члены Политбюро, нельзя его трогать.
Я курировала Азербайджан, Армению, Грузию, часть Украины. Из Закавказья потоком шли письма о нарушениях, в частности документы на Мжаванадзе о взятках, о распродаже участков в городе. Его поддерживал Аджубей, редактор „Известий“, зять Хрущева. Однажды у нас был такой разговор. Меня предупредили, что в „Известиях“ назавтра готовится большая разгромная статья про моих сотрудников, что они в целях карьеры порочат Мжаванадзе. Я позвонила Аджубею и попросила снять статью. Он отказался. Тогда я сказала: „У нас есть материалы о вашем участии в этих делах“. — „Как вы смеете следить за мной?“ — „Мы за вами не следим, это ваши друзья-взяточники попали в поле зрения прокуратуры“. — „Статья будет издана“. Тогда я сейчас же звоню Никите Сергеевичу и всю эту историю докладываю. Он ответил грубовато. „Ну ладно, поговорили“. Статья не вышла, но они все равно их уволили» (с. 321–322).
А мне Ольга Григорьевна рассказала другую историю, тоже из этой же серии. Пришла к ней женщина в слезах, работала она прокурором в Сочи, и ее оговорили. А оговорили, потому что она раскрыла какую-то крупную организацию, мы бы сейчас сказали мафию. Ольга Григорьевна этим занялась и раскопала там очень много. Причем опять-таки покровителем их оказался тот же Аджубей. По словам Ольги Григорьевны, ему нужны были деньги для развлечений, скрытых от тестя.
Он, по-видимому, пошел более надежным путем, чем прежде, то есть позвонил Сердюку, который был заместителем председателя Комиссии партийного контроля, и тот начал оговаривать, искать компромат на всех свидетелей, которых Ольга Григорьевна нашла по этому делу о большой афере, захватившей и Закавказье, во всяком случае северный Кавказ. Сердюк послал контролеров поискать, как можно опорочить свидетелей. И вот прокурор РСФСР тогдашний оказывается согрешил, диссертацию свою опубликовал на казенной бумаге. Заместитель министра легкой промышленности тоже согрешил, купил гарнитур мебели не по розничной, а по оптовой цене. Словом, как в басне Крылова: «И мы грешны; прошедший год, когда кормы нам были худы, так у попа стащил я сена клок». Вот примерно такие преступления нашли. И собрав все эти материалы, Сердюк подошел к Ольге Григорьевне и сказал ей: «Ну что, Ольга Григорьевна, чья взяла?». Вот этот скандал, по ее рассказу, был последним, который переполнил чашу ее терпения и заставил ее подать бумагу о том, что она выходит на пенсию по состоянию здоровья, и в 1962 году она подала заявление, что вынуждена уйти из-за нарастающей слепоты. Хрущев два месяца колебался, но не вызвал ее, не уговаривал и в конце концов заявление подписал.
Сейчас многие считают, что при Сталине был порядок, а потом разболтались люди, стали воровать. Это совершенно неверно. Коррупция и расхищение государственной собственности широко распространились при Сталине, в особенности не случайно тут упоминаются все национальные республики. Там это просто становилось формой, что ли, национально-освободительной борьбы. Круговая порука любой из национальных республик, в большинстве из них, в борьбе против центра. Но и в России сказывалось истребление идейных коммунистов и замена их кадрами, склонными к воровству, «социально близких» по официальной терминологии ГУЛАГа.
Вот сцена из тюремной жизни 1949 года, когда Ольга Григорьевна была арестована. В камеру ввели двух женщин. Про себя они рассказали, что ехали с телегой или машиной, в два ряда погружены бидоны с маслом без всякой накладной.
В кустах была милицейская засада, их арестовали. «Я говорю: „Вы боитесь?“ — „Чего нам боятся? Мы прокуроры. Пойдите туда, а этого вот не хочешь?“ („туда“, „этого“ — замена ненормативной лексики). Так и говорят. Им каждый раз передачи носили, в кастрюлях горячее. Мы, — говорят, — записку Гафурову написали (Гафуров — это директор треста). В кастрюлю положили, их никто не проверяет, вся стража подкуплена. Пока молчим, выручай, а то разговоримся. Их потом освободили, конечно.
Мурадов (один из женихов Ольги Григорьевны. — Г. П.) тоже мне говорил, что он из-за этого не хочет работать. Там такие дела делаются, половина товаров в хищение идет. Он ходил в горком, секретарь его выслушал, ни одного вопроса не задал, сказал: „Вы кончили? Можете быть свободны“. Под праздник всем начальникам райкомов, прокуратур, милиции ящики на телегах развозят. Вот чем-то начальника милиции обошел, тот и устроил ему засаду» (с. 250–251).
Я могу это подтвердить на опыте моей жизни в станице Шкуринской в 1953–1956 годах. Сталин только что умер, порядки оставались еще совершенно сталинские. Два колхоза, имени Горького и имени Кирова. Имени Кирова более или менее живет по законам, все время планы не выполняет. А как работает колхоз имени Горького? Мне об этом рассказывали. Пойдет казачка убирать помидоры, может домой нести кошелку с помидорами, без всякого оформления трудоднями. Нанимает он механика, а тот на радиоцентре работал, поругался, оказался свободным. Тот мне рассказывал, что Рыжков (его, кажется, звали Николаем), председатель колхоза, говорит: «С каждого урожая там, арбузы, дыни, со всех интересных вещей тебе домой бричку завезут». 3начит, колхознице рядовой — кошелку, а механику — бричку завезут. Что касается членов правления, то они получали в свое распоряжение уже полуторку, везли ее на базар, реализовывали. Единственное, что иногда досаждало этому председателю колхоза — на него девушки подавали заявления, он их принуждает к сожительству. Но прокуратура районная эти дела заминала, потому что колхоз нормально, так сказать, выполнял государственный план, с помощью частичного перехода на теневой капитализм, на непосредственную оплату труда. Примерно так население в союзных и автономных республиках было заинтересовано в общей системе коррупции. Конечно, чем выше начальник, тем больше он загребал себе. Но он давал жить другим. Николай Рыжков жил так, как хотел, у него на столе стоял графин спирта и графин воды. Заходишь к нему, предлагает — выпей, закуси, закуси водичкой. Мжаванадзе жил шире, он бриллианты накапливал, впоследствии Брежневу и его дочке дарил бриллианты. Но сам жил — и давал жить другим. И круговая порука была настолько крепкая, что никакой режим, ни сталинский, ни тем более постсталинский ничего с этим поделать не мог. Просто, после Сталина то, что называется рашидовщиной, то есть система круговой поруки, которая давала возможность как-то жить среднему человеку и обогащаться начальникам, все дальше и дальше двигалась к тому, что мы получили, когда резко ослабела вся внешняя система контроля, немного удерживающая стихию теневой частной заинтересованности, считавшейся тогда незаконной. Она уже тогда имела криминальные формы, а потом все это приняло современный характер. Новое общество созрело в утробе старого.
И не случайно Ольга Григорьевна потерпела поражение, когда она столкнулась с этой стихией, когда уже окончила свое знаменитое дело в 64 томах и оказалась втянутой в борьбу с коррупцией: тут она потерпела полное поражение. Здесь против нее совершенно откровенно велась борьба, в которой Сердюк победил. Она почувствовала себя бессильной и подала в отставку. В сущности так же кончилась и горбачевская попытка покончить с рашидовщиной. Это стихия, разыгравшаяся еще при Сталине, еще дальше пошедшая при его преемниках, была настолько мощной, что один человек здесь ничего не мог сделать.
«Когда я уходила в шестьдесят втором году, — рассказывает Ольга Григорьевна, — я пригласила к себе заведующего архивом. Это был молодой человек лет тридцати, кончивший Историко-архивный институт, образованный человек, и вот мы с ним сидели, я ему передавала шестьдесят четыре тома, я ему говорю:
— Дайте мне слово, что если, когда я уйду, противники этой работы будут пытаться ее уничтожить или что-то делать с этими документами, то вы постараетесь все сохранить. Это нужно для будущего нашего народа, для нашей партии. Когда-нибудь, несмотря на то, что сейчас все положили в архив, когда-нибудь это все воскреснет.
Вы знаете, он заплакал, мужчина, взрослый человек, заплакал, когда я ему это говорила.
— Вы не думайте, что если мы молчим, то мы ничего не понимаем. Молчать мы вынуждены, но мы знаем и понимаем, что в этом кабинете происходило и какое значение имеет эта работа.
Вот он так мне сказал: „Я вам клянусь, что все, что от меня зависит, я сделаю, чтобы сохранить все эти материалы“.
Вот это было в шестьдесят втором году, значит, прошло почти тридцать лет. И так же подшиты, конечно, все мои записки, кроме того, что я их разослала членам Политбюро. Там же и проекты записок, ведь я не сразу оформила то, что я отослала, у меня это складывалось постепенно. Я меняла это, нарастало, поступали новые данные, и были разные варианты — я ведь не сразу пришла к абсолютному убеждению, что организовано убийство Сталиным. Сначала у меня были подозрения, а постепенно это, конечно, и в убеждение перешло.
В Комитете партийного контроля командовал Сердюк после моего ухода. И он с Климовым мог затребовать эти тома, и могли они уничтожить решающие документы. А могли и так вот, вроде Фомина, что его кто-то понуждает дать ложные показания, а он никаких показаний не дал…» (с. 308–309).
Очень скоро Ольга Григорьевна узнала, что все документы, добытые ею, уничтожаются и подменяются.