Легенда подполья

Легенда подполья

Мой тесть несколько раз вспоминал, как Оля одна, на парусной лодке, пересекла Каспийское море и доставила важные бумаги в Красноводск. Но почему-то Ольга Григорьевна никогда не говорила мне об этом красивом эпизоде, напоминавшем мне бегущую по волнам Ал. Грина. А рассказывала о другом — как флиртовала с офицерами Белой армии в Батуми и на миноносце доставлена была в Новороссийск. Меня стало разбирать сомнение: не возник ли красивый образ Оли, под белеющим парусом, в воображении учащихся-коммунистов, не имевших достоверной информации о секретной миссии в Москву и питавшихся слухами. Оля, всего на три года старше отцов-основателей Союза учащихся-коммунистов, была членом партии с дореволюционным стажем (в партийной иерархии это было нечто вроде дворянства), а ее красота и слухи о ее подвигах окружили ее облаком легенды. В умах четырнадцати-пятнадцатилетних мальчиков она могла совершать и то, чего не было.

Во всяком случае, своей дочери и внукам она рассказывала примерно то же, что мне, только подробнее. Сперва действительно было задумано захватить лодку в порту и на ней добраться до Астрахани (Красноводск тогда еще красным не был). Исполнение поручалось команде из двух человек: Анастасу Микояну и Ольге Шатуновской (старший — Анастас). Днем, когда порт открыт, бумаги спрятаны были в избранной лодке, а ночью Анастас и Оля по одному пробирались к причалу. Однако ничего не вышло. Олю задержали, пригласили зайти в участок. Она повела полицейских бульварами по пути, которым должен был идти Анастас. Он действительно увидел их и скрылся. Оля задержалась около дома, будто распустился шнурок у ботинка, и тихонько в водосточную трубу сунула фальшивые документы. В полиции ничего не нашли и утром ее отпустили. Второй раз Оля, переодевшись мальчиком-рыбаком, должна была открыто выехать с рыбаками от пристани в Черном городе (Баку делился на Белый город и Черный город). Один из полицейских оказался тот, кто уже раз задерживал ее. Он крикнул: «Это не парень, это девка, держите ее!». Оля, прыгая с лодки на лодку, добралась до соседней пристани и ускользнула.

Тогда решено было отправить трех гонцов, разными путями. Анастасу достался прежний маршрут, через Астрахань, а Оле — через Батум и Ростов. Попутно ей поручили доставить в Ростов несколько пачек прокламаций (подпольная типография в Ростове провалилась). Паспорт ей сделали на имя нижегородской мещанки Евдокии Дулиной. Оля могла сойти и за госпожу Джапаридзе, и за девицу Дулину. В наружности ее не было резких примет национальности.

В Батуми оказалось, что пароходное движение прекращено, только военные корабли ходят. Согласно инструкции, в гостинице велено было не останавливаться и с батумскими коммунистами не связываться.

«Ходила по городу, мыкалась, корзина обшита и перевязана, я сдала ее в камеру хранения, — рассказывала Ольга Григорьевна, — а сама ночь на вокзале, на бульваре, в подъезде — чтоб не приглядеться, не обратить на себя внимание. Была бы еще оборвана, а то хорошенькая беленькая чистенькая девушка. Трудно…

Наконец, на пятый день нашла одного рыбака, уговорила — за тысячу керенок довезет меня на парусной лодке до Туапсе. Только чуть отъехали, шторм поднялся. Ветер, волны, лодка, как щепочка, того и гляди перевернет.

Он на меня ругается: — Куда к черту ехать? Не надо мне твоих денег, уцелела б голова!

Я и сама от страха ни жива, ни мертва. Ну, думаю, все равно — два раза уже провалилась, пусть хоть умру. Сижу, сжимаю свою корзину. Волны все больше, гроза поднялась. Он мне в лицо керенки бросил: — К черту убирайся, жизнь дороже!

Опять я сдала корзину в камеру хранения, а сама около моря хожу. Нечаянно подслушала, кто-то сказал, мол, на днях „Буг“ отходит. Я думаю, надо на „Буг“ пробраться…

Пошла в магазин, купила дорогой, нарядный башлык, красный с золотом. Волосы после тифа короткие и локончиками. В башлыке-то не видно, что сзади острижена, а то нехорошо, не принято ведь это было, а впереди локончики. Сама свеженькая, хорошенькая, ну а в башлыке прелесть прямо! Я и сама чувствовала, что все, кто ни идет по улице, вслед оборачиваются.

Познакомилась на бульваре с офицерами, рассказываю им, что не знаю, как быть. Бабушка у меня в Ростове, сирота я, больше никого у меня нет, и бабушка умрет, тогда совсем без наследства останусь. Все это постепенно им рассказываю, они хотят помочь мне…» (с. 88–89).

В тот момент, когда Оля взглянула на себя в зеркало и увидела, какая она свеженькая, хорошенькая в этом башлычке, она перестала быть Олей, она стала Дусей, очаровательной провинциальной барышней, трогательно беспомощной, обращавшейся к офицерам как к своим, ждавшая от них мужской помощи и получившей помощь.

Офицеры могли быть грубы со своими подчиненными, но перед этим очаровательным существом они становились, как сказал Маяковский, безукоризненно нежны, не мужчины, а «облако в штанах». Не решались пригласить ее в ресторан, говорили: «Мы понимаем, с кем мы говорим». Эта очаровательная Дуся будила в них самые лучшие чувства. Они объяснили ей, что на миноносец ее могут посадить только морские офицеры, познакомили ее с моряками, офицерами с «Буга», а те с графом Козловым, работавшим в представительстве Деникина, родственником адмирала. «Опять гуляли, опять рассказывала про бабушку, про наследство. Потом назначили мне день, когда вместе идти. Иду. У дверей — двое деникинцев, здоровенные детины. Я думаю, господи, куда это меня несет в самое их логово. Дал он мне конверт запечатанный, вышла на улицу и вздохнула, там молодежь вся. Ну что, Дунечка, как? Радуются за меня… Через два дня отправление, погрузку уже закончили. Вот с корзиной пришла на корабль, прочитал командир, нахмурился, но отказать не может и говорит: „Вот здесь располагайтесь“. А у него каюта, как квартира: кабинет, спальня, столовая. Вот, показывает на спальню — у молодежи лица вытянулись — они думали там, где-нибудь меня поместят, они будут ко мне ходить, я — к ним. А тут на тебе. Я свою корзину под кровать задвинула, здесь, в неприкосновенности, так и ехала. Они меня зовут — завтрак, обед, ужин. Салон, в общем, культура. По-французски я говорила хорошо. О книгах говорят, шутят» (с. 89). По уровню культуры они принадлежали к одному слою, разговор легко налаживался. Прислуживают матросы, тарелки подают горячие, салфетки. «Вот как-то тарелка плохо подогрета что ли, один офицер кинул ее в лицо матросу. Мне противно, но не реагирую, стараюсь» (с. 89–90).

Только в один момент Оля позабыла свою роль.

«Был шторм, а когда шторм, все офицеры — на своих местах, и никого со мной нет, я пошла одна гулять по всему кораблю, бродила, бродила и спустилась в машинное отделение. Оказывается, чем глубже, тем меньше качает. Там жарко, кочегары, обнаженные до пояса, бросают в топку уголь, и все время команды: право-лево, туда-сюда. Я так прислонилась, смотрю, как они бросают, и машинально тихонько так, запела „Раскинулось море широко… товарищ, ты вахту не смеешь бросать…“ Так, машинально, не то говорила, не то пела. И когда пошла наверх, то меня стал провожать механик, молодой человек.

Там очень много ступенек, мы прошли один, два, как бы этажа, и стали отдыхать на площадке. Он смотрит на меня и говорит: „Я очень ищу большевиков. Я могу быть им полезен“. Я стою и молчу.

— Скажите, зачем вы здесь? Нет, не правда это! Ну я знаю, вы не то, что говорите!

Вот странная интуиция, так сильна у человека, и просит, молит. И у меня тоже интуиция.

— Ну скажите, кто Вы? Я прошу Вас! От этого зависит моя жизнь.

Я тоже не прямо, тоже намеками:

— Ну да, может Вы и не ошибаетесь. Но что Вы хотите?

— Я хочу связаться с большевиками. Видите, мне противно здесь быть, но я не ухожу, потому что хочу я именно здесь быть полезным. Свяжите меня с большевиками. Я ведь не живу здесь. Я только об этом и думаю. И все жду, я хочу бороться. Я говорю важно: „В одиночку ведь не борются“.

— Я не один! Разве мало народу здесь? Люди найдутся, свяжите меня! — Ну какой Ваш адрес? — А сама боюсь. Никто не видел?» (с. 90)

«„Где Вы живете? Как Ваша фамилия?“ И больше ничего. И мы пошли опять наверх. Вот ведь, что это? Передача мысли? Он ведь страшно рисковал: а вдруг я его сейчас выдам адмиралу? Но ведь и ты рисковала (реплика Джаны. — Г. П.). Ну, я что! Я, может быть, хочу его выдать… — Потом в Ростове я отдала его адрес Донскому комитету. А в это время по мне панихиду справляли» (с. 105).

«В Батуми были, конечно, большевики, и мне в Баку еще сказали, чтобы я с ними не здоровалась, может быть, за ними следят и я себя выдам. Я и не здороваюсь, но они меня видели. Видели, как я в военный порт с офицерами шла, видели, как с моря понеслась шлюпка с двенадцатью гребцами, с рулевым. У меня взяли из рук корзину, передали на шлюпку. Меня взяли под руки, посадили в шлюпку, и шлюпка умчалась на рейд. А тогда на рейд возили расстреливать, а потом в море бросали. Они сообщили в Баку, что видели, как Олю повезли на рейд. В рабочем клубе отслужили по мне гражданскую панихиду. Сурен в горе. В его тетради: „Оли нет, ее убили. Как жить теперь? Для чего жить?“. Маме не сказали, что на рейд, сказали, что, дескать, не то утонула, не то арестовали. Мама ездила, искала меня в Батуми по тюрьмам. И только потом из Ростова приехал Марк[18] и развеял эту легенду, сказал, что я была у него в Ростове и прошла через линию фронта…» (с. 106)

Однако надо было ехать дальше. Чтобы пройти на вокзал, требовалось около десяти справок, а у нее ни одной. Оля взяла свою корзину и пошла вдоль железной дороги, минуя вокзал, километров десять; а потом вернулась по путям и оказалась на перроне. Прислушалась, — говорят: «Вот стоят теплушки, они пойдут на север». Забралась в одну из них, уселась на свою корзину. «Сзади офицерик сидит, со мной любезничает. Вдруг на полустанке двери закрыли и снаружи на замок заперли. И так спокойно говорят: „бабы, а это сейчас документы и билеты проверять будут“. Что делать? Смерть, если поймают.

Говорю офицерику: — Вы скажите, что я ваша жена, хорошо?..

Ушли. Поезд тронулся. Свет погас, и он — негодяй такой! Стал приставать ко мне. Лапать.

Мне позвать людей стыдно как-то, что же, девчонка еще, восемнадцать лет. Я его все улещиваю, стыжу.

— Пустите, ну что вы, как вам не стыдно?

А он: — Ты же жена мне!

А я была как дикая кошка, до меня пальцем не дотронься.

Он сидел сзади меня и схватил за грудь, а я, как сидела впереди него, так и двинула ему локтем в лицо. Сильная девка, и прямо в глаз ему звезданула. Он так и упал со своих мешков и давай на весь вагон на меня орать:

— Шлюха! Без документов! Я вот тебе! Мать твою… Погоди у меня… И ведь все это под угрозой смерти, если меня поймают.

— Ну, погоди, стерва, я тебя выдам.

Откуда только силы у меня взялись, я выпрыгнула — высоко ведь над землей, вместе с корзиной, и под составы, под один, под другой. Страшно! Корзина тяжелая, того гляди паровоз дернет, составы тронутся, задавят. Корзину кидаю, сама под вагон, опять корзину кидаю и дальше. Поднырну, корзину переставлю, вытащу… Он некоторое время бежал за мной, слышу его топот, ругань. А потом все, отстал. Я еще составов пять пробежала и вижу — спаслась.

Наконец, спряталась. Отдышалась. Часа через два иду, уехали уж, наверно? Опять ищу, что делать, как дальше ехать?» (с. 106–107)

«Стоит эшелон, на вагоне надпись: „8 лошадей, 20 человек“. Внутри десять казаков, везут лошадей в Ростов. „Дяденьки, возьмите меня“. Ну, они разрешили:

„Залезай, мол, девка, ложись“. Шинели подостлали. Я не сплю, лошадей не боюсь, людей боюсь. Но дверь закрыта, на ходу что хотят сделают. Ну ничего. Никто не тронул. Вот все-таки такие тогда еще неиспорченные нравы были. Парни деревенские молодые освободили мне уголок от лошадей, постелили сено. „Ложись, — говорят, — барышня“. И я уснула. А потом разбудили: „Вставай, — говорят, — барышня, к Ростову подъезжаем“.

Я с большими очень трудами добралась. У меня были явки в Ростове к Сырцову. А Сырцов у нас был секретарем Донского комитета. Но в это время он уже оказался отозван, вместо него была Минская. Его я не застала в Ростове, я его потом застала за фронтом. И вот я пошла к Сырцову прямо с корзиной. Неосторожно, конечно, но надоела она мне, скорей бы избавиться, позвонила. Такой небольшой двухэтажный домик. И вдруг мне открывает дверь полковник деникинский. Я так и обмерла. Думаю, что такое, какая тут промашка. И говорю: „Вы меня извините, я ошиблась. Мне не сюда“. Он говорит: „Да нет, Вам, наверное, сюда. Вот, подождите“. А тут из прихожей лестница наверх, знаешь, как бывает в маленьких домах. Вбежали две девушки, говорят мне условный пароль. Я тогда то же им отвечаю. „Вы не бойтесь, это наш папа, он за нас“. Оказывается полковник — отец Сырцова и прикрывает его. А сам Сырцов вызван на работу в Красную Армию за линию фронта. Я ему говорю: „Вот корзина. А мне надо переночевать и корзину передать в Донской комитет“. И вот мы эту корзину спрятали во дворе, в дровах. Я у них переночевала, а потом меня отвезли на Софийскую площадь. Там еще была явка у одной портнихи. А Ольге Минской уже дали знать, что я приехала из Азербайджана. И меня позвали на заседание Донского комитета» (с. 107–108)

В Ростове Оля впервые столкнулась с темной стороной большевизма, с равнодушием к людям, в том числе к людям, работавшим в одной организации, с готовностью убить человека по одному подозрению. Вот как Оля об этом рассказывает:

«Я присутствовала на заседании, где разбирался вопрос о причинах участившихся провалов разных мероприятии. В организацию, очевидно, проник предатель. Заподозрили молодую красивую женщину, присланную в Ростов из Москвы. Она служила в штабе одной из частей деникинской армии. Для отвода глаз даже стала любовницей одного офицера. Передавала, рискуя жизнью, ценные сведения о военных действиях, о намечаемых передвижениях частей. Руководительница подпольной организации решила, что эта женщина одновременно работает на деникинцев. Не вызвав ее, не допросив, заочно ей вынесли смертный приговор, как предателю, и по настоянию этой руководительницы привели в исполнение. Один из товарищей рассказал мне подробности убийства. Особенно я была поражена, увидев одну из членов организации в платье покойной. Я не скрыла своего удивления и получила упрек в интеллигентской бесхребетности. Позже в Москве я узнала, что обвинение в предательстве было ошибкой. Убитая была смелая преданная коммунистка» (с. 108).

В Москве Ольга подала докладную записку Стасовой, которая руководила всеми подпольными организациями по ту сторону фронта, и описала эту историю.

«Надо было продолжать путь к Москве. В Туле стояли красные войска, поезда на север уже не шли, линия фронта приближалась. Меня научили, как дальше идти — доехать до Белгорода, там купить мешок сахара и дальше идти пешком. Купили мне крестьянское платье, валенки.

В Ростове жил тогда Марк Выгодский. Он работал стенографом в деникинской канцелярии и всё передавал нашим. Марк стал плакать, перед этим одного нашего разведчика поймали, привязали к березам и разорвали пополам. Он стал умолять меня: „Оля, не ходи. Я чувствую, что будет плохое, я тебя умоляю!“. Я говорю: „Марк, что ты меня умоляешь! Меня послали, я должна идти“. Купили мне билет и почти до Курска я доехала. А там оказалось, что мост через реку взорван и дальше поезда не идут. Как переходить? Не знаем. Как-то переходят.

Я спустилась к реке, круто там. Как быть? По льду идти. Смотрю, сваи от моста торчат и по ним люди скачут на тот берег. На сваях шапки снега, а я ни снега, ни льда раньше не видела. Страшно мне. Ну, думаю, ладно, проскачу по крайней мере. И вот скачу. Темнеет уже. Все скачут. И я скачу с мешком, валенки на мне, они все же как-то держат, шершавые. Поскакала. Только до того берега добралась, тут состав стоял и тронулся. Паровоз сзади толкает, я на ходу прыгнула, за бортик кое-как уцепилась, держусь, руки замерзли, мешок в зубах. Ну, думаю, сейчас упаду. Ехал, ехал и остановился. Все из теплушек выбежали, прибежали в какую-то сторожку холодную греться. И я туда. Потом со всеми уже в теплушку забралась. Доехали, дальше не идет. Еще на подводе немного подъехала, а потом пешком стала идти. Я так шла, расспрошу, какие впереди деревни, и говорю, что туда иду, но не в ближнюю. В ближней они могут знать, кто живет, а в самую дальнюю — в Устиновку, в Михайловку. Куда ходила? В Белгород, за сахаром. В избу приду, ребятишкам сахар раздам, меня хозяйки уж не знают, как усадить. Они-то не знали, что с ним делать. Зальют сахар водой и из миски ложкой едят. Я им говорю: „Вы хоть бы кашу сварили“. А они говорят: „Мы не знаем, что с ней делают“.

Я усвоила повадку и говор местных крестьян… Однажды напала на сытную семейную вечеринку, в другом месте два парня сказали мне, что с нетерпением ожидают прихода красных — у них интересно, весело, молодежь учится, а у нас скука. Так я дошла до какой-то деревни. Уже близко линия фронта, и говорю, что мне надо в Обоянь. Хозяин говорит: „Ты не ходи, подожди. Одну ночь побудь, к утру может уже красные займут, ты и пойдешь“. А я думаю, что это нехорошо, придут — тут посторонний человек, и пошла ночью. Вот уже светает, снег. Я хоть и плохо видела, но не так, как сейчас, конечно. Вижу на снегу впереди телефонный кабель сматывают, значит линию фронта сейчас перейду. Вдруг откуда-то небольшой отрядик на конях, и офицер мне говорит: „Ты куда идешь?“ — „А вот, — говорю, — в Обоянь“.

— Там красные.

— Красные?

Я как заревела, заголосила.

— Красные? Ой, я туда не пойду.

Офицер смеется.

— Да что ты, — говорит, — испугалась, иди не бойся, красные девок не трогают.

— Нет, я туда не пойду, я назад хочу идти.

Он меня уговаривает: „Ты иди, — говорит, — не бойся“.

Ну уговорил, и вот я иду, а сама думаю, вдруг еще кто-то на дороге встретится, спущусь лучше в овраг, там пойду. И спустилась, там снег лежит до пояса, я едва продираюсь, себя кляну. И слышу на той стороне оврага, я справа спустилась, а слева большое движение войск. Конный отряд двигается по дороге над оврагом. Говорят бойцы не по-русски. Вспомнила, в составе Красной Армии сражаются отряды латышей. Я выглянула — вроде тут буденовки со звездами. А меня предупредили в Ростове: „Тебе, когда покажется, что ты уж совсем перешла, ты все равно не открывайся, такие случаи были. Тебе покажется, даже звезды увидишь, все равно, может они замаскировались“. Я из оврага вылезла с мешком. Они сейчас же меня схватили, а я не сознаюсь, вот говорю все свое. Они меня свели в деревню, в избу отвели, во вторую комнату, вроде я арестована. Потом слышу говорит: „Вот, товарищ комиссар, девку подозрительную поймали, из оврага выбиралась“. Они входят в комнату, ну я вижу все, как по описанному — кожанка на нем и звезды. И слышу же, как они его назвали „комиссар“. Тогда я встаю и говорю: „Здрасьте, товарищ, комиссар!“. Он так удивился, а я распорола подкладку, показала ему мандат, мы стали разговаривать. Ему интересно — девушка из Баку пришла. Потом отправил меня дальше». (с. 109–111).

В Москве Оля встретилась с Анастасом, добравшимся до цели первоначальным путем через Каспий. Возвращались вместе. Ехали долго, вагон с партийными работниками был прицеплен к воинскому эшелону, который тащился по разрушенным тогдашним железным дорогам, с огромными остановками. Оле — единственной женщине — предоставили отдельное купе. Туда пытались попасть командиры, влюблявшиеся в нее, но Анастас их всех отпугивал и прогонял, настаивая на том, что он здесь старший и что Оля ему подчиняется и он должен не допускать никаких вольностей. А сам пользовался возможностью сидеть с ней в купе и вместе читать Розу Люксембург. Анастас был образован беспорядочно, по-русски плохо говорил, но по-немецки читал и пользовался этим, чтобы посидеть рядом.

В Ашхабаде это общее ухаживание дошло до скандала. «Там нас пригласили в богатую армянскую семью. И были там с нами Рахулла Ахундов, Бесо Ламинадзе, Леван Гогоберидзе и Володя Иванов-Кавказский. Вот мы сидим и Леван говорит: „Давай выпьем с тобой на брудершафт“. Я уж не помню всю эту церемонию — на стул становились, руки перекрещивали, целовались. Мы выпили, а потом Анастас говорит: „А теперь со мной выпей“. Я говорю: „Не хочу“.

— Почему? С ним пила, а со мной не хочешь?

— C ним пила. А с тобой не буду» (с. 113).

Это кажется причудой, но на самом деле за отказом достаточно много стояло. Поцелуй с Леваном ничего существенного не вносил в жизнь. С Анастасом же были сложные, долго складывавшиеся отношения, роман парня из предместья с гимназисткой. Гимназистка была увлечена силой, энергией Анастаса. Но то и дело он ее шокировал грубостью.

Впрочем, первую грубость она проглотила безропотно, чувствовала, что заслужила. Степан Шаумян велел ей все материалы, обличавшие дашнаков, немедленно отдавать в печать. В это время оказалось, что один из комиссаров изменник. Анастас прислал секретное письмо, и семнадцатилетняя Оля, не понимая, что письмо секретное, сдала его в печать за подписью Микояна. В результате, на него несколько раз покушались, стреляли из-за угла. Стали разбираться, Шаумян сказал, что письма не видел, и Оля призналась: «Это я послала». Анастас «зло так, с кавказским акцентом, он очень плохо тогда говорил по-русски, сказал: „Дура ты, дура!“» (с. 91).

Чувствуя себя виноватой, Оля решила охранять вагон, в который Анастас должен был сесть, уезжая на время из Баку. Анастас увидел ее с винтовкой, удивился и спросил: «„Ты что?“. А она строго так отвечает (рассказывал впоследствии Микоян): „Я тебя охранять буду“. Я говорю — иди, иди, я сам себя охраняю. А она — нет, — говорит, — не уйду, меня Степан прислал. Строгая такая, серьезная» (с. 90).

Потом Анастас был ранен, лежал в квартире Шаумяна, и они ближе познакомились. Был еще случай, когда ей поручили работать с молодежью, она не знала, с чего начать, и Шаумян предложил ей расспросить Анастаса. Незаметно он своей ученицей увлекся, и на свадьбе друзей, Артака и Маруси, произошло первое объяснение. Здесь нельзя ничего пересказывать, каждое слово характерно, каждый жест неповторим:

«Была свадьба Маруси Кромаренко и Артака. Собрались все в одной квартире. Много народу. Пришли и мы с Суреном. Я смотрю, Анастас почему-то стоит на темной галерее и все смотрит, смотрит во двор. Я подхожу, говорю ему: „Почему ты стоишь здесь? Что ты такой грустный? Сейчас весело будет. Песни будем петь“.

А он говорит: „Да. Мне грустно“.

Дикарь он тогда был. Повернулся и говорит с вызовом, и акцент жуткий.

— Да, грустно. Меня никто не любит.

Не говорит, ты меня не любишь. А никто. Никто меня не любит.

Я говорю: „Ну что ты? Как это тебя никто не любит? Мы все тебя любим, я тебя люблю“.

Он обрадовался очень: „Правда, любишь? Ну если любишь, будешь со мной сидеть на свадьбе, а не с Суреном?“

Пожалуйста!

Оля смеется, когда говорит это, и звонко так, будто тогда (реплика записывающего. — Г. П.)

— У меня две стороны, с одной Сурен, с другой ты.

— Нет, только со мной, и говорить только со мной будешь!

Ну а потом уже стал мне свидания назначать. Скажет. Приходи туда-то и туда-то. Я приду, и мы поедем на фаэтоне. Он тогда скрывался, был в темных очках, и не ходил, чтобы его не узнали, а все на фаэтоне ездил. И скажет кучеру, чтобы поехал куда-нибудь далеко. Мне что? Мне нравилось, что за мной ухаживают, возят. Поклонников много, мне весело.

Один раз поехали, выехали за город, он схватил меня и стал целовать. Вообще представить не могла, чтоб кто-нибудь мог так меня зверски хватать и вообще с такой страстью целовать. Сурен нежно так, ну в щечку или в губы поцелует, поласкает.

— Пусти! — стала вырываться. Он не пускает. Я вырвалась, выпрыгнула на ходу из фаэтона. Он кричит кучеру:

— Стой! — А тот не обращает внимания. Видит, что влюбленных везет, не оборачивается, ничего не слышит и не видит. Анастас соскочил за мной, тогда он, наконец, остановился.

— Садись, поедем, — говорит.

— Нет, я не поеду, я так пойду. Я сама до города дойду.

— Почему? Почему ты так делаешь? Ты почему ушла, ты почему так делаешь?

— А ты почему так хватаешь меня?

— Я целую тебя, ты сама сказала, что любишь меня. Когда любят, всегда целуют.

Я ж говорю, он совсем дикарь был, не то что сейчас. Ну мы пошли, стали говорить.

— Ты сказала, что ты любишь меня. А ты, наверное, не меня любишь, ты Сурена любишь.

— Люблю, конечно. Сурен не как ты, так грубо не хватает. Сурен меня нежно целует.

Он мне все внушать стал, что когда люди любят, они всегда целуются и даже еще больше бывает. И говорит, что у него в Тифлисе есть сестра троюродная Ашхен, она всегда позволяет себя целовать, а ты вот не позволяешь.

— Ну и езжай к своей Ашхен и целуй ее.

А ему действительно очень опасно было в Баку, его искали, и надо было ехать в Тифлис. В тот раз мы совсем разругались. И так почти все время мы ругались. Что мне? Поклонников хоть отбавляй.

Вот один раз мы поехали за город. И опять он стал просить меня: „Выходи за меня замуж“. И слышал, наверное, что когда просят женщину о любви, на колени становятся, встал на одно колено, стоит, а самому обидно это. И говорит:

— Вот, я перед тобой даже на колени встал. Перед женщиной на колени встал. Ни перед кем не стоял, а перед тобой встал.

Я гордая была, и очень мне это обидно показалось. И я говорю:

— Ну и что же, стой. А перед кем же тебе еще стоять, не перед мужчинами же. Вот и стой передо мной, правильно.

Он обозлился тогда.

— Вот ты гордая какая, моя сестра не такая, она мне карточку подарила.

Достал из кармана и показал мне карточку, там девушка, хорошенькая. И надпись по-армянски: „Моему любимому Анастасу“. Я говорю: „Зачем же ты мне говоришь все это? На колени встаешь? Ты по езжай в Тифлис к ней, тебе будет хорошо“.

Он обозлился, схватил карточку, порвал ее на мелкие клочки и бросил к моим ногам. Он думал, что мне это понравится, а меня тогда совсем от него отворотило.

— Как ты смеешь, как ты посмел, тебе девушка карточку подарила, а ты ее порвал! Вот запомни навсегда. Никогда, никогда я не подарю тебе своей карточки. Просить будешь, никогда не подарю. Может быть, ты ее тоже разорвешь и к ногам какой-нибудь женщины кинешь.

Он очень растерялся.

— Не знаю, как тебе угодить. Я думал, что ты рада будешь, что я карточку другой женщины порвал, а ты…

— Как ты смел? Она тебе такую надпись надписала. А ты порвал, к ногам моим кинул.

— Она мне не нужна, мне ты нужна. И так всякий раз — как встретимся, так ругаемся» (с. 92–94).

Отсюда двойственное отношение Оли к Анастасу. Она его по-своему любила, но на благородном расстоянии, мысль о физическом контакте ее отталкивала. С Леваном можно было поцеловаться, это означало только знак дружбы, Анастас же спьяну опять стал бы целоваться взасос. И девушка с ружьем, охранявшая Анастаса от покушений, на это была решительно не согласна. В некоторых отношениях она была принцессой на горошине. А он стал настаивать. «И так взял меня и стал приподымать, — рассказывает Ольга Григорьевна. — Хочет на стул поставить, я вырываюсь. Рахула вдруг как вскочет, выхватил револьвер и выстрелил в Анастаса, хорошо руку его кто-то подтолкнул. Пуля пролетела выше. Анастас тоже выхватил револьвер, стреляет, едва их схватили за руки, развели. Стол опрокинулся, все угощение, чего только там не было — шашлык, бешбармак, вина, посуда дорогая, все на полу валяется. Хозяйка давай меня ругать. „Ах ты такая, — говорит, — бессовестная, мужчинами крутишь“. Я говорю: „Я не виновата. Я что?“ — „А почему ты не могла с ним выпить, когда он просил?“ — „А я не хотела“» (с. 113).

Ольга Григорьевна многое в этих отношениях не додумала, а действовала на уровне интуиции, и в своих рассказах она тоже это не до конца раскрывает, приходится додумывать. «Анастас долго потом с Ахундовым не разговаривал. Шутка ли — перестрелялись. А в Баку вперед нас эти слухи дошли, что Анастас с Ахундовым из-за меня перестрелялись. И так, что вроде я с Анастасом сошлась. Сурену сказали. Я когда приехала, он хмурый такой и со мной не разговаривает» (с. 113). Однако предстоял еще один тур приключений. Из Красноводска «плыли на барже, которую под белый миноносец перестроили и перекрасили. Но мы приехали не в Баку, а в Махачкалу. У Анастаса еще какое-то дело было. А мне дали мешок с николаевками, такие спресованные кубики, чтоб не было заметно, в угол мешка соломы натыкали. А в руках опять корзина, а под юбками — баул с бриллиантами. „Пойдешь одна?“ — говорят. „Пойду“. Меня одели в форму медсестры, серое платье, будто в отпуск еду в Баку. И я пошла. Надо было пройти границу между дагестанским правительством, которое придерживалось нейтралитета, и белыми, деникинцами, которые там тоже были. Я перешла речку Самур. Ну, думаю, вроде перешла. А тут отряд азербайджанских. „Что, — говорит, — несешь?“ Один спешился и смотреть хочет. Ну что, если я вам мешок сперва покажу, там николаевки… Я корзины открываю, юбки свои поднимаю. „Что, женские вещи будешь смотреть? На, смотри, если тебе не стыдно женские вещи смотреть“. Он покраснел весь, он был ведь азербайджанцем, им это стыдно. Товарищи ему кричат: „Слушай, иди, не позорься! Оставь ее“. Он махнул на меня рукой, сел на коня, они уехали.

Пришла в Дербент, а там на вокзале таможенники, все вещи осматривают, не уехать мне. Я пробралась сзади по путям, легла в канаву, она вся заросла лопухами с человеческий рост. Лежу, слышу — первый звонок, второй звонок. Как раздался третий звонок, свисток, я вскочила и на ходу — в поезд. Таможенники поняли, что я их перехитрила с корзиной, с мешком из канавы; бегут, свистят, кричат, машинисту машут, чтобы остановил. Он не остановил, так я и уехала. До Баку мне нельзя, думаю, там тоже таможня. Я вышла в Кишлах, это километров за пять до Баку. И пошла ночью пешком через степь. Страшно. В степи кечи, разбойники. Но вот Бог дал, дошла, никого не встретила…

Пришла ночью на квартиру к подпольному казначею Исаю Довлатову. Говорю: „На, возьми, Исай“. Даю ему мешок с николаевками, баул с бриллиантами. Как мне давали, не считали, сколько унесешь, так и я ему, не глядя даже, что там за бриллианты, отдала. И чувствую, словно гора каменная с меня свалилась. Всё. Они мне постелили, я уснула, как убитая. Днем проснулась, встала, вышла из их дома легкая, словно ласточка…

Пошла к Сурену, а он хмурится, ему сказали, что я в Москве с Анастасом сошлась. Я говорю: „Да, нет, не было! Что ты так!“. И ушла. А потом уж мы опять стали вместе жить. Сначала я к нему пришла. Они, трое братьев, на веранде спят, я-вего комнате, где он раньше спал. А ночью он ко мне приходил. Ничего не было такого, просто мы лежали вместе, ласкаем, целуем друг друга. А мать пришла на веранду, его там нет. Она тогда в комнату пришла, а мы тут лежим вместе в постели. Она на утро скандал устроила, отцу рассказала. Сурен им говорит: „У нас ничего такого нет, мы так“. Они, конечно, не верили. „Пусть она уходит, позор какой! Без брака живете!“ Сурен говорит: „Если она уйдет, и я уйду с ней“. Мы ушли с ним на конспиративную квартиру и там жили» (с. 113–115).