ГЛАВА XI В экспедиционном корпусе
ГЛАВА XI
В экспедиционном корпусе
Крейсер сопровождали два миноносца, охранявшие его со стороны немецкого берега. Опасность встретить вражескую подводную лодку или наскочить на мину была велика. И тогда не помогли бы девяти- и шестидюймовые орудия корабля.
Стоя на палубе, Николай Степанович вглядывался в морские волны, и рождались строки стихотворения «На Северном море», где говорится о конквистадорах, о ландскнехтах:
Уже не одно столетье
Вот так мы бродим по миру,
Мы бродим и трубим в трубы,
Мы бродим и бьем в барабаны:
«Не нужны ли крепкие руки,
Не нужно ли твердое сердце,
И красная кровь не нужна ли
Республике иль королю?»
О да, мы из расы
Завоевателей древних,
Которым вечно скитаться,
Срываться с высоких башен,
Тонуть в седых океанах
И буйной кровью своею
Поить ненасытных пьяниц —
Железо, сталь и свинец.
Ему казалось, что он и сам — как древний викинг, плывущий навстречу гибели:
Но все-таки женщины грезят —
О нас, и только о нас.
Мысли его вернулись в Петербург, к семье. Приехав в Лондон, он непременно встретится с Анрепом, другом Ахматовой. Об их истории он знал, как и о ее дружбе с Недоброво. Ревности не было, только не отпускало чувство одиночества.
Лозинский отговаривал его ехать во Францию, хотя сам же помогал получить командировку. Иванов был искренне огорчен разлукой, и Шилейко тоже уговаривал отказаться от поездки, советовал заняться переводом «Гильгамеша», а у Мандельштама были слезы на глазах при прощании. Но все-таки Гумилев уехал.
Утром 20 мая крейсер бросил якорь в бухте Стокгольма. Гумилев вместе с несколькими офицерами переправился на берег. День был солнечный, яркий, молодая листва берез светилась зеленым золотом, придавая городу праздничный вид. Странное чувство охватило поэта: с радостным замиранием сердца он узнавал никогда до сих пор не виданные, но такие знакомые громады кафедральных соборов, дома с высокими черепичными крышами, величественный королевский дворец в стиле барокко, ратушу. Ночью, когда вышли в море, у него стали складываться строки нового стихотворения:
Зачем он мне снился, смятенный, нестройный,
Рожденный из глуби не наших времен,
Тот сон о Стокгольме, такой беспокойный,
Такой уж почти и не радостный сон…
«О Боже, — вскричал я в тревоге, — что, если
Страна эта — истинно родина мне?
Не здесь ли любил я и умер не здесь ли,
В зеленой и солнечной этой стране?»
И понял, что я заблудился навеки
В слепых переходах пространств и времен,
А где-то струятся родимые реки,
К которым мне путь навсегда запрещен.
(«Стокгольм»)
Плавание благополучно завершилось в Англии, откуда крейсеру предстояло конвоировать караван судов. Распрощавшись с морскими офицерами, Гумилев поехал к Анрепу, единственному своему знакомому в Лондоне. Борис Васильевич уже два года служил в русском правительственном комитете, лишь на короткое время приезжая в Петроград. Последний раз это было в феврале 1917 года; тогда темным вечером он шел к Ахматовой по льду через Неву, а в городе слышались винтовочные выстрелы. До сих пор он носил на шее, как талисман, черный перстень — ее подарок в тот вечер.
Анреп расспрашивал о Петрограде, об общих знакомых, но все не решался спросить об Анне Андреевне. Условились, что некоторое время Гумилев пробудет в Лондоне в доме у английского писателя Бекгофера, чтобы отдохнуть после дороги.
Благодаря Бекгоферу и Анрепу Гумилев познакомился с писателем Честертоном, художественным критиком Роджером Фраем. 28 июня в еженедельнике «Нью эйдж» появилось его интервью; Гумилев утверждал, что на смену риторической поэзии XIX века теперь идет новое направление, ценящее в поэзии ясность и достоверность образов.
Две недели пребывания в Лондоне прошли быстро, и Гумилев отправился к месту назначения в Париж.
Во Франции, как оказалось, нет никакого экспедиционного корпуса. Морским путем на помощь союзникам в разное время прибыли четыре пехотные бригады, подчиненные французскому командованию и по его указаниям направляемые на разные участки фронта. Прибывший 2 июля Гумилев был откомандирован в распоряжение представителя русских войск генерала Занкевича. Вскоре приказом Керенского в Париж был направлен комиссар Временного правительства Рапп для «реорганизации армии на демократических началах». Комиссару вменялась в обязанности также «борьба со всеми контрреволюционными попытками».
Евгений Иванович Рапп когда-то, как революционер, эмигрировал из России, до своего назначения комиссаром держал в Париже адвокатский кабинет, был сугубо штатским интеллигентом. В новой для него роли он чувствовал себя неуверенно и, встретившись с Гумилевым, понял, что сама Судьба посылает ему такого помощника: боевой прапорщик, георгиевский кавалер, а главное — культурный человек, литератор. Комиссар направил прошение военному министру о назначении ему офицером для поручений прапорщика Н. С. Гумилева. Еще до того, как пришел ответ из Петрограда, приказом генерала Занкевича Гумилев был отправлен в распоряжение комиссара Раппа. Ответ из российской столицы получили только в октябре, за две недели до падения Временного правительства.
Дел у комиссара и его порученца было много. Солдаты волновались, тогда как офицеры продолжали держать себя с «нижними чинами» высокомерно, а генерал Лохвитский даже приказал пороть провинившихся солдат шомполами. Комиссара офицеры не признавали совершенно, да и солдаты относились к Раппу с насмешкой, как он их ни пытался увлечь рассуждениями о революции и свободе.
По поручению комиссара Гумилев подготовил приказ военного комиссара Временного правительства от 21 августа, в котором было сказано:
«При посещении мною дивизии я убедился, что, несмотря на появление в приказе более месяца тому назад телеграммы Военного министра о моем назначении, войска, не исключая, к сожалению, командного состава, не уяснили себе роли и значения Комиссара Временного Правительства при войсках.
Считаю долгом поэтому разъяснить, что Комиссар является лицом, облеченным особым доверием Временного правительства и Исполнительного комитета Совета Солдатских и Рабочих депутатов и носителем их власти».
Обязанности порученца были разнообразны: писать проекты приказов, распоряжений, рапортов, готовить выступления комиссара на митингах, участвовать в разрешении конфликтных ситуаций. Такие занятия были неприятны Гумилеву, ведь он менее всего стремился сделаться «штабной крысой». Впрочем, своим недовольством он ни с кем не делился, а в письмах к жене держался, как всегда, бодро: «Я остаюсь в Париже в распоряжении здешнего наместника от Временного правительства, т. е. вроде Анрепа, только на более интересной и живой работе. Меня, наверное, будут употреблять для разбора разных солдатских дел и недоразумений. Через месяц, наверно, выяснится, насколько мое положение здесь прочно. Тогда можно будет подумать и о твоем приезде сюда, конечно, если ты сама его захочешь. А пока я еще не знаю, как велико будет здесь мое жалованье. Но положение во всяком случае исключительное и открывающее при удаче большие горизонты».
Последнее замечание о «больших горизонтах» не было простой бравадой. Гумилев серьезно обдумывал возможность заинтересовать французское военное командование проектом вербовки солдат в Абиссинии. В случае принятия проекта его, как человека, знакомого с этой страной, могли бы направить в Аддис-Абебу, и он возглавил бы там добровольческую армию. Эта фантастическая затея увлекла Николая Степановича. Военное ведомство поначалу проявило к предложению интерес, и Гумилев составил меморандум на французском языке, который передал по инстанциям:
«Прапорщик 5-го Гусарского
Александрийского полка
Российской Армии
Гумилев.
Записка относительно могущей представиться
Возможности набора отрядов добровольцев
Для французской армии в Абиссинии
По своему политическому устройству Абиссиния делится на известное число областей: Тигрэ, Гондар, Шоа, Улиамо, Уоло, Галла Арусси, Галла Коту, Харар, Данакиль, Сомали и т. д.
Население Тигрэ составляет 2 000 000 жителей. Это превосходные воины, но, к несчастью, очень независимого и буйного нрава. К тому же многие из них мусульмане и питают мало сочувствия к итальянцам.
В Гондаре и Шоа живет население от шести до семи миллионов чистокровных абиссинцев, почти сплошь православных и обладающих следующими качествами: духом дисциплины и подчинения вождям; храбростью и стойкостью в бою (это победители итальянцев); выносливостью и привычкой к лишениям — до такой степени, что человек опережает лошадь на пробеге в 30 километров и что при переходах, длящихся несколько недель, каждый человек несет на себе запас провианта, необходимый для его прокормления. Будучи горцами, они способны выносить самый суровый климат.
Племена улиамо и уоло — это покоренные абиссинцами негры. Из них выходят хорошие воины, но они скорее годятся для обозных и санитарных частей. В эту же категорию можно отнести племя галла коту.
Племя галла арусси обладает теми же качествами, что и абиссинцы, и вдобавок гигантским ростом и атлетическим сложением.
Данакильцы, сомалийцы и часть хараритов храбры, ловки и воинственны, но с трудом подчиняются дисциплине. Их можно было бы использовать для образования отрядов разведчиков, чистильщиков окопов и тому подобных заданий.
Помимо того, в Абиссинии имеются очень хорошие лошади и мулы. Средняя цена лошади равнялась до войны 25 франкам, а мула — 100 франкам. Всегда можно было бы получить несколько тысяч этих животных для военных надобностей.
Политическая обстановка в Абиссинии следующая: страна управляется императором (в данный момент — императрицей, которой помогает знакомый мне князь, рас Тафари, сын раса Маконнена) и советом министров. Кроме того, в каждой области имеется почти независимый губернатор и ряд вождей при нем.
Чтобы начать набирать вождей с отрядами от 100 до 500 человек, необходимо получить разрешение от центрального и областных правительств. Расходы составят несомненно меньшую сумму, чем в такого же рода экспедициях в других частях Африки, благодаря легкости общения и воинственному нраву жителей.
Я побывал в Абиссинии три раза и в общей сложности провел в этой стране почти три года. Я прожил три месяца в Хараре, где я бывал у раса (деджача) Тафари, некогда губернатора этого города. Я жил также четыре месяца в столице Абиссинии, Аддис-Абебе, где познакомился со многими министрами и вождями и был представлен ко двору бывшего императора российским поверенным в делах в Абиссинии.
Свое последнее путешествие я совершал в качестве руководителя экспедиции, посланной Российской Академией Наук».
Но мечты о поездке в Абиссинию не сбылись. Французы не дали меморандуму хода.
Летом 1917 года в Париже возник ряд русских газет левого направления. Они часто с искажениями перепечатывали тексты из французских газет. Делалось это, как правило, с целью вести в солдатской массе «большевистскую ленинско-махаевскую пропаганду», как писал Рапп в своем донесении. В войсках начиналось брожение. Солдаты требовали возвращения в Россию, где назревали новые революционные события. Особенно волновалась Первая бригада, в ней застрельщиком была пулеметная рота, состоявшая из питерских рабочих. Явную враждебность к генералу Занкевичу и комиссару Раппу проявлял председатель Совета унтер-офицер Глоба. Отношения между солдатами и офицерами настолько обострились, что пришлось последних удалить из лагеря.
Начались переговоры с мятежниками. 2 сентября состоялась встреча Совета с Раппом. Комиссар не решился появиться в мятежном лагере и послал офицера с извещением, что он ожидает представителей бригады у себя. Этим офицером был Гумилев.
Из лагеря была выведена Вторая бригада, оставшаяся верной Временному правительству, а с Первой начались долгие переговоры. Они, однако, ни к чему не привели.
Уговоры строптивой бригады тянулись два месяца и завершились подавлением мятежа с помощью войск. Дольше других сопротивлялась пулеметная рота, но и она в конце концов сдалась.
Гумилева возмущал анархический бунт в армии. Но и принимать участие в полицейской, карательной акции Гумилеву было тяжело. Несколько раз он заговаривал с Раппом об отправке его на фронт, но тот об этом и слышать не хотел.
В то время как всего в сотне километров от Парижа шли бои, в столице по вечерам были открыты рестораны, давал спектакли балет. Дягилев устроил Осенний салон, пригласив художников Ларионова и Гончарову, знакомых Гумилеву по Петербургу. В свободное от службы время Николай Степанович встречался с ними, подолгу бродил с Ларионовым по улицам и бульварам. Гончарова написала портрет Гумилева в экзотическом окружении. Николай Степанович подарил ей индийскую миниатюру с изображением черного генерала. Наталье Сергеевне миниатюра понравилась, но она нашла в картине заметное влияние европейской школы, высказав сожаление о том, что пренебрегают самобытным народным искусством.
Весна в тот год в Париже выдалась поздняя, моросил мелкий дождь, над городом висели низкие тучи. Только к середине июля разгулялось, и Николая Степановича пригласили совершить прогулку в Орлеан. Собралась небольшая компания: Ларионов, Гончарова, поэт Николай Минский и несколько молодых французов, среди которых Гумилев обратил внимание на высокую, стройную девушку в простом, но элегантном платье, с большим букетом белой сирени. У нее были большие карие, чуть раскосые глаза, темные локоны оттеняли ровную матовость лица. Ларионов назвал ее имя: Элен Дибуше. Выяснилось, что она полуфранцуженка, полурусская, дочь врача-хирурга. Русские звали ее Еленой Карловной.
Хотя прежде Гумилев не бывал в Орлеане, судьбу Орлеанской Девы он знал, как мало кто другой, и увлек свою новую знакомую необычайно красочным рассказом о Жанне. Он не замечал окружающего, видя только Елену, радуясь брошенной ему улыбке, ревнуя, когда она разговаривала не с ним. Они бродили по городу, заходили в большой гулкий собор, кормили на площади воркующих голубей. Вечером, когда утомленные и притихшие возвращались поездом в Париж, Гумилев был точно в тумане. Он чувствовал, что произошло что-то большое, радостное и одновременно страшное. Тетрадь, в которую он записывал стихи, теперь начнет заполняться быстро. Первое стихотворение, навеянное новой страстью, появилось в ту же ночь, к рассвету:
Из букета целого сирени
Мне досталась лишь одна сирень,
И всю ночь я думал об Елене,
А потом томился целый день.
Всё казалось мне, что в белой пене
Исчезает милая земля,
Расцветают влажные сирени
За кормой большого корабля.
И за огненными небесами
Обо мне задумалась она
Девушка с газельими глазами
Моего любимейшего сна.
Сердце прыгало, как детский мячик,
Я, как брату, верил кораблю,
Оттого, что мне нельзя иначе,
Оттого, что я ее люблю.
(«Из букета целого сирени…»)
Сиреневую веточку из своего букета подарила ему, прощаясь, Елена!
В штабе, куда он являлся ежедневно, ожидая отправки на Салоникский фронт, приказа все не было. Теперь его уже не тяготила мысль, что придется и дальше торчать в Париже. Ему это казалось счастьем, особенно после того, как Елена первой ему позвонила и они условились о встрече.
Вечером они были на балете. В вечернем платье Елена казалась особенно прелестной. Потом он провожал ее по ночным улицам «к тупику близ улицы Декамп» и долго прощался у массивной входной двери с бронзовыми ручками. Условились в ближайшее воскресенье совершить прогулку в Версаль.
Жизнь раскололась надвое: выполнение противных обязанностей у комиссара Раппа, звонки по телефону, поездки в военные лагеря — и постоянное радостное ожидание новой встречи с Еленой, которая держалась с ним дружески-просто, свободно, как принято во Франции. А он весь горел и писал в тетради:
Как ты любишь, девушка, ответь.
По каким тоскуешь ты истомам?
Неужель ты можешь не гореть
Тайным пламенем, тебе знакомым?
Если ты могла явиться мне
Молнией слепительной Господней,
И отныне я горю в огне,
Вставшем до небес из преисподней?
(«Много есть людей, что, полюбив…»)
При встрече Гумилев читал ей стихи, написанные накануне, стараясь по выражению лица угадать ее отношение — не к стихам, к любовным признаниям. Она слушала с улыбкой, говорила, что любовь всегда свободна, и от ее слов Гумилев терзался еще сильнее:
…Нет, любовь не это!
Как пожар в лесу, любовь — в судьбе,
Потому что даже без ответа
Я отныне обречен тебе.
(«Мы в аллеях светлых пролетали…»)
Странными были их отношения. Встречаясь с Еленой уже несколько недель, он все не решался открыто с нею объясниться. Мысли о будущем его не тяготили, а прекратить свидания с Еленой было выше его сил. Он мучился своей любовью, словно она была позором:
Вероятно, в жизни предыдущей
Я зарезал и отца, и мать.
Если в этой — Боже присносущий! —
Так жестоко осужден страдать.
……………………………………
Каждый день мой, как мертвец, спокойный,
Все дела чужие, не мои.
Лишь томленье вовсе недостойной,
Вовсе платонической любви.
(«Позор»)
Его терзало сомнение — не безответно ли это чувство? При встречах Елена рассказывала о себе, о том, как в детстве, выходя вечером на берег моря и глядя в звездное небо, она мечтала, что к ней спустится сверкающий серафим и унесет в надзвездный мир. Как грезила, что будет жить уединенно на большом озере и смотреть на закат с балкона своего белого дома. Гумилев смотрел на нее с восторгом и нежностью и страдал все сильнее.
После свиданий Елена вдруг исчезала на целую неделю, не отвечая ни на письма, ни на телефонные звонки. Гумилев тосковал, не находя выхода для своего чувства:
Пролетала золотая ночь
И на миг замедлила в пути,
Мне, как другу, захотев помочь,
Ваши письма думала найти —
Те, что Вы не написали мне…
А потом присела на кровать
И сказала: «Знаешь, в тишине
Хорошо бывает помечтать!
Та, другая, вероятно, зла,
Ей с тобой встречаться даже лень,
Полюби меня, ведь я светла,
Так светла, что не светлей и день».
Ночь, молю, не мучь меня! Мой рок
Слишком и без этого тяжел,
Неужели, если бы я мог,
От нее давно бы не ушел?
Смертной скорбью я теперь скорблю,
Но какой я дам тебе ответ,
Прежде чем ей не скажу «люблю»
И она мне не ответит «нет».
(«Пролетала золотая ночь…»)
Однажды, даже не предупредив по телефону, она пришла в отель, где он жил, — даже по меркам французов такое считалось неудобным. Николай Степанович понял, что пришло время объясняться. В стихах об этом сказано так:
Я говорил: Ты хочешь, хочешь?
Могу я быть тобой любим?
Ты счастье странное пророчишь
Гортанным голосом своим.
А я плачу за счастье много,
Мой дом — из звезд и песен дом,
И будет сладкая тревога
Расти при имени твоем…
(«Я говорил: Ты хочешь, хочешь?..»)
После этой встречи ему пришлось, даже не успев предупредить Елену, уехать в лагерь почти на три недели. Возвратившись в Париж, он поспешил на улицу Декамп с надеждой на свидание. Консьержка сказала, что мадемуазель десять дней назад уехала, а когда вернется, неизвестно.
Ничего не понимая, Гумилев по возвращении в отель набросал на листке тетради:
Ты не могла иль не хотела
Мою почувствовать истому,
Свое дурманящее тело
И сердце бережешь другому.
………………………………
И ты меня забудешь скоро,
И я не стану думать, вольный,
О милой девушке, с которой
Мне было нестерпимо больно.
(«Ты не могла иль не хотела…»)
Елена позвонила только через неделю. Они встретились в кафе; она объявила, что их отношения зашли слишком далеко и это не приведет ни к чему хорошему. Нужно думать о будущем. Возвращение в Россию для нее невозможно. Надо устраивать свою жизнь. Гумилев растерялся: отвечать ей было нечего. Впервые в жизни он почувствовал неуверенность. Ночью он писал в заветной тетради:
Ты пожалела, ты простила
И даже руку подала мне,
Когда в душе, где смерть бродила,
И камня не было на камне.
………………………………
Всё, пред твоей склоняясь властью,
Всё дам и ничего не скрою
За ослепительное счастье
Хоть иногда побыть с тобою.
Лишь песен не проси ты милых,
Таких, как я слагал когда-то,
Ты знаешь, я их петь не в силах
Скрипучим голосом кастрата…
Его преследовало предчувствие надвигающейся беды. Вероятно, и вправду Елена не та, за кого он ее принимал, она слишком земная, расчетливая и осторожная.
И не узнаешь никогда ты,
Чтоб в сердце не вошла тревога,
В какой болотине проклятой
Моя окончилась дорога, —
(«Ты пожалела, ты простила…»)
дописал он последнюю строфу.
Шел октябрь, зарядили холодные дожди. Свидания прекратились, все разладилось. Стало ясно — роман окончен.
…Картонажный мастер, глупый, глупый,
Видишь, кончилась моя страда,
Губы милой были слишком скупы,
Сердце не дрожало никогда.
Пора было взять себя в руки, не распускаться. Он — поэт, воин — должен побеждать, даже став побежденным, как это ни трудно:
Страсть пропела песней лебединой,
Никогда ей не запеть опять,
Так же как и женщине с мужчиной
Никогда друг друга не понять.
Но поет мне голос настоящий,
Голос жизни, близкой для меня,
Звонкий, словно водопад гремящий,
Словно гул растущего огня:
«В этом мире есть большие звезды,
В этом мире есть моря и горы,
Здесь любила Беатриче Данта,
Здесь ахейцы разорили Трою!
Если ты теперь же не забудешь
Девушку с огромными глазами,
Девушку с искусными речами,
Девушку, которой ты не нужен,
То и жить ты, значит, недостоин».
(«Отвечай мне, картонажный мастер…»)
Решение было принято, точка поставлена. Он больше не искал встреч, не звонил, старался задерживаться на службе, чтобы отвлечься от воспоминаний. Однако в конце октября Елена позвонила и каким-то жалким голосом попросила с ней встретиться.
Оказалось, им предстояло проститься. Вскоре Елена уезжала из Парижа, из Франции, даже из Европы. У нее появился жених — американец французского происхождения из Чикаго, там у его отца большое дело.
Оставалось лишь пожелать ей счастья за океаном.
Несколько дней Николай Степанович с трудом сдерживал охватившие его чувства обиды, злости и раскаяния. Как он глубоко ошибся! Ведь Елена была для него романтической Синей звездой.
Вот девушка с газельими глазами
Выходит замуж за американца.
Зачем Колумб Америку открыл?!
(«Хокку»)
Так завершилась история «любви несчастной Гумилева в год четвертый мировой войны». Она породила цикл замечательных любовных стихов, которые обращены к Синей звезде. И как бы подвела черту под целой эпохой в жизни Гумилева.
Утром 27 октября, как обычно, он пришел в управление. Раппа еще не было, в приемной Занкевича прохаживался высокий, красивый ротмистр в начищенных до блеска сапогах — Лавровский. Он сообщил, что в Питере большевики совершили переворот, арестованы министры Временного правительства. Положение критическое. Необходимы какие-то экстренные действия.
Вечером в просторном зале управления собрался митинг, на который пришли оказавшиеся в Париже русские офицеры, солдаты и штатские. Стояли в проходах, возле стен, воздух был сизым от табачного дыма. Среди сидевших в зале Гумилев заметил генералов Николаева и Свидерского.
Речь произнес граф Игнатьев, русский военный агент. Сказал, что в России новая революция и что французы, видимо, имеют отношение к русским союзникам. Выразил твердую веру, что здесь собрались патриоты, которые при любых обстоятельствах исполнят свой долг до конца. Призвал к спокойствию и соблюдению дисциплины.
Никто не знал, что будет завтра. Шли разговоры, что захватившие в Петрограде власть большевики объявили об одностороннем прекращении войны без аннексий и контрибуций. Комиссар Рапп не появлялся на службе. Оставалось ждать, как станут развиваться события. Гумилев целые дни проводил в библиотеке, а по вечерам в отеле усердно занимался английским языком.
Кроме всегдашнего увлечения Африкой Николая Степановича давно интересовал Восток: Персия, Индия, Китай. В библиотеке он с увлечением читал антологию китайской поэзии «Яшмовая книга», составленную Жюдит Готье, дочерью любимого им поэта Теофиля Готье. Одиннадцать стихотворений из «Яшмовой книги», переведенных Гумилевым на русский язык, вошли в сборник «Фарфоровый павильон». Вдохновленный китайской и индийской поэзией, поэт написал пять оригинальных стихотворений в такой же стилистике и начал работать над поэмой «Два сна».
Одновременно Гумилев увлекся историей Византии, особенно временем царствования императора Юстиниана. Он хотел писать об этой эпохе и выбрал форму трагедии, как более полно отвечающую его замыслу.
Обдумывая сюжет, Гумилев свободно обращался с историческими событиями, его интересовала не хроника, а отношения между персонажами, их переживания, схожие, в поэтическом преломлении, с его собственными.
Византия давно притягивала поэта, «ведь через Византию, — писал он, — мы, русские, наследуем красоту Эллады, как французы наследуют ее через Рим».
Фабула трагедии «Отравленная туника» такова. Ко двору императора Юстиниана приезжает просить военной помощи арабский поэт Имр; его отца убили враждебные племена, и он поклялся отомстить. Имр встречает тринадцатилетнюю дочь императора Зою и сразу влюбляется в нее. Но Зоя — невеста Трапезондского царя, уже назначен день свадьбы, после которой царь возглавит поход против арабов. Посылая царя в поход, Юстиниан замышляет подарить ему тунику, пропитанную ядом, чтобы после смерти царя завладеть Трапезондом. Жена императора, в прошлом танцовщица и куртизанка из Александрии, ненавидит свою падчерицу Зою, которая напомнила ей о прошлом.
События разворачиваются стремительно: Зоя увлеклась поэтом-воином Имром и становится, при подстрекательстве Феодоры, его любовницей, о чем по наивности рассказывает своему жениху. Араб узнает в Феодоре куртизанку, с которой в Александрии у него была связь, и Феодора уговаривает императора отправить Имра в поход вместо Трапезондского царя. Царь, узнав об измене невесты, кончает жизнь самоубийством. Имр возглавляет поход, но Юстиниан, услыхав о его связи с Зоей, шлет ему вослед отравленную тунику, а дочь отправляет в монастырь.
Трагедия написана любимым Гумилевым пятистопным ямбом, придающим ей торжественное звучание. Все персонажи говорят белым стихом, только поэт Имр — рифмованным, что делает его речь более звучной, особенно в любовных признаниях; как воин Имр тоже говорит белым стихом.
Все основные персонажи трагедии — исторические личности. Существовал император Юстиниан, умный и деятельный политик, который не останавливался перед жестоким и нечестным поступком ради процветания государства. Имр-уль Кайс, сын киндского царька, убитого враждебными племенами, — самый выдающийся арабский поэт домусульманского периода. Феодора, ставшая императрицей Византии после карьеры танцовщицы и куртизанки, была умной и смелой женщиной, верной помощницей своему супругу. Дочь Юстиниана Зоя — полувымышленное лицо: детей у императора не было, но исторические легенды, одной из которых воспользовался Гумилев, о них упоминают. Царь Трапезондский целиком вымышлен автором.
Трагедия выдерживает единство времени, места и действия, в ней канонические пять актов. Действующих лиц — шесть, их характеры предельно четко очерчены словами и поступками, каждая сцена усложняет интригу, которая приводит к гибели героев и торжеству вероломства. Персонажи образуют контрастные сочетания: честность, прямота и благородство царя, безудержная, дикая страсть и смелость Имра вступают в противоречие с рассудочной жестокостью Юстиниана, вероломством Феодоры, раболепством и хитростью царедворца Евнуха. Дочь императора Юстиниана Зоя — центральная фигура трагедии, именно с ней связаны все основные коллизии. Безвольная, неопытная, она, однако, наделена страстью, покоряющей и Трапезондского царя, и поэта Имра. Зоя невольно губит всех, кто с ней соприкасается, точно бы она и есть отравленная туника.
В трагедии «Гондла» прообразом Леры служила Лариса Рейснер, а поэта — сам автор. В «Отравленной тунике» узнаваемых прототипов нет. Несомненно одно: ни Зоя, ни Феодора не имеют ничего общего с Синей звездой — Еленой Дибуше. Здесь девушка, почти ребенок, соблазненная сильным, опытным мужчиной, скорее напомнит биографам поэта об Анне Энгельгардт. Многие черты характера Имра заставляют предполагать, что это один из автопортретов Гумилева, но в трагедии к прототипу скорее ближе Трапезондский царь: гордый, честный и всепрощающий. Для него прошли времена юношеской бравады и максимализма, теперь ему присуще глубокое понимание человеческих поступков: победа требует самопожертвования во имя любви как проявления величия духа.
Вот как рассказывает Евнух о самоубийстве Трапезондского царя:
Мой спутник встал на страшной высоте
Лицом на юг,
Позолоченный солнцем, как некий дух, и начал говорить.
Я слушал, уцепившись за перила.
Он говорил о том, что этот город —
И зданья, и дворцы, и мостовые,
Все как слова, желанья и раздумья,
Которые владеют человеком,
Наследие живым от мертвецов;
Что два есть мира, меж собой неравных:
В одном, обширном. — гении, герои,
Вселенные исполнившие славой,
А в малом — мы, их жалкие потомки,
Необходимости рабы и рока.
Потом сказал, что умереть не страшно,
Раз умерли Геракл и Юлий Цезарь,
Раз умерли Мария и Христос,
И вдруг, произнеся Христово имя.
Ступил вперед, за край стены, где воздух
Пронизан был полуденным пыланьем…
И показалось мне, что он стоит
Над бездной, победив земную тяжесть…
В смятенье страшном я закрыл глаза
На миг один, на половину мига,
Когда же вновь открыл их, пред собой —
О горе! — никого я не увидел.
6 января 1918 года военный агент в Англии генерал Ермолов сообщил Занкевичу о просьбе генерала Бичерахова с персидского фронта «прислать в его распоряжение 26 русских офицеров желающих — из них 16 кавалеристов, 8 пехотных и 2 артиллериста… Отправка должна состояться 15 января нового ст., причем офицеры должны быть снабжены теплой одеждой. Мы предлагаем выдать им содержание на 4 месяца и некоторую сумму… Но этот вопрос мы не решили».
Узнав о запросе Ермолова, Николай Степанович подал Занкевичу рапорт: «Согласно телеграмме № 1459 генерала Ермолова ходатайствую о назначении меня на Персидский фронт». 10 января Занкевич телеграфировал Ермолову: «Усиленно ходатайствую о зачислении на вакансию, а если таковые уже разобраны, то исходатайствовании таковой перед Английским правительством для прапорщика Гумилева 5-го Александрийского полка для направления его в качестве кавалериста в Персию в ближайшем будущем. Прапорщик Гумилев — отличный офицер, награжден двумя георгиевскими крестами и с начала войны служит в строю. Знает английский язык. О результатах телеграфируйте, обеспечьте ему проезд в Англию».
Через три дня пришел ответ: «Прапорщик Гумилев может быть командирован с нашими офицерами в Месопотамию в распоряжение генерала Бичерахова. Для чего надлежит немедленно командировать его в Лондон без задержки, т. к. 16 или 17 января н.с. офицеры должны выехать сюда… Если прапорщик Гумилев будет вами командирован, то все довольствие он должен получить от вас, ибо я не имею возможности выдать ему эти деньги».
16 января Гумилев получил предписание коменданта Парижа отправиться в распоряжение генерала Ермолова и 21 января прибыл в Лондон. Утром 23 января он уже был в Тыловом управлении со всеми нужными бумагами.
Все последние дни на душе было муторно: постоянное напряженное ожидание решения его судьбы вконец утомило Гумилева. Неужели и теперь что-то помешает его поездке в Персию, о которой он так давно мечтал? Пожалуй, теперь, когда Россия вышла из войны, боевые действия в Месопотамии его перестали интересовать. Однако хотелось увидеть Персию, страну философов, поэтов и художников. В Париже, ожидая командировки, он написал три стихотворения: «Персидская миниатюра», «Подражание персидскому» и «Пьяный дервиш», даже снабдив их собственными рисунками. Однако выяснилось, что у Ермолова денег для Гумилева нет, а англичане полагали, что отсутствие денег равноценно отсутствию рекомендации. Так что предстояло ехать обратно в Париж или — первым пароходом — в Россию.
Занкевич, извещенный Гумилевым, пытался помочь: опять телеграммой просил Ермолова ходатайствовать перед англичанами, просил и военного агента во Франции графа Игнатьева выхлопотать деньги у французского правительства на свое имя. Но успеха это не принесло.
Поселившись в дешевой гостинице, Николай Степанович по целым дням не выходил из дому: работал над «Отравленной туникой», обдумывал план большой книги по теории стихосложения, которую хотел назвать «Теория интегральной поэзии», написал стихотворение «Франция», точно навсегда прощаясь со страной, где столько прожил.
Иногда по вечерам он заходил к Анрепу, обсуждал планы на будущее, которое виделось в густом тумане. Он даже пытался подыскать какую-нибудь службу, обратился в канцелярию военного агента, откуда ему прислали опросный бланк. Однако никакой специальности у него в общем-то не было. А полученное жалованье быстро таяло, и надо было принимать какое-то решение.
Возможности были немногочисленны: иностранный легион, где предстояло воевать за английские колонии, или возвращение на родину, где хаос и беззаконие. Для Гумилева выбор был ясен. Он стал собираться в дорогу.
У него накопилось порядочно вещей: книги, картины, альбомы стихов, черновики. Все это он оставил на хранение Анрепу, полагая, что революция в России продлится полгода-год, а потом все успокоится и он сможет приехать за вещами. Анреп попытался отговорить Гумилева, но, зная характер Николая Степановича, махнул рукой. Попросил передать Анне Андреевне старинную монету с барельефом Александра Македонского и крепко пожал отъезжающему руку.
4 апреля, оформив документы, поэт сел на пароход, идущий через Норвегию в Мурманск. Знакомые офицеры на прощанье подарили ему серую кепку из модного магазина, чтобы бывший прапорщик имел вполне «пролетарский вид».
В маленькой каюте, кроме Гумилева, было еще два пассажира. Ехал поэт Гарднер, тот самый, на стихи которого Николай Степанович писал рецензию в «Аполлоне» пять лет назад. Полное имя молодого поэта было Вадим де Пайва-Перейра Гарднер, его отец был американцем, а мать русской. Гарднер очень обрадовался встрече с мэтром акмеизма, всячески выказывая свое почтение. Во время войны он служил в лондонском комитете по снабжению союзных армий, а теперь решил вернуться в Россию.
Вторым в каюте был инженер-путеец Лавров, увлекавшийся ассирийской клинописью и по целым часам обсуждавший с Гумилевым эпос о Гильгамеше.
Иногда на палубе завязывались яростные споры с солдатами из экспедиционного корпуса, возвращавшимися на родину. Пахло дракой, и Гумилеву с Гарднером едва удавалось успокаивать спорщиков.
Плавание было опасным. В море, кроме массивных айсбергов, плавали мины, сновали немецкие подводные лодки. Для защиты от них транспорт сопровождали три английских эскадренных миноносца.
В этом плавании сложились стихи о жизни, которая, казалось Гумилеву, складывается нескладно до нелепости:
Я не прожил, я протомился
Половину жизни земной,
И, Господь, вот Ты мне явился
Невозможной такой мечтой.
Не стоило и загадывать, что впереди.
С этой тихой и грустной думой
Как-нибудь я жизнь дотяну.
А о будущей Ты подумай,
Я и так погубил одну.
(«Я не прожил, я протомился…»)
Меж тем письмо Анны Энгельгардт, которое Гумилев так никогда и не прочел, уже который месяц блуждало по Англии и Франции в поисках адресата. Вот оно:
«Коля, милый, я написала тебе несколько писем, телеграмму, но возможно, ты ничего не получил. Знаешь, я перепутала адрес (вернее, он был перепутан в твоей последней телеграмме) и, только получив твое последнее письмо от 14 сен., узнала, что он совсем другой! Досадно, ведь письмо к тебе идет безбожно долго, чуть ли не 2–3 месяца.
Грустно писать, зная, что письмо придет чуть ли не через год. Я прямо в отчаянье от такой задержки! Милый, уже ?года, что мы в разлуке. Мне иногда кажется, что это навсегда! Звать тебя сюда, Коля, настаивать, чтобы ты приехал, я не могу и не хочу. Это было бы слишком эгоистично. Ты знаешь, здесь в Петербурге сейчас гадко, скучно, все куда-то убегают… А там, в Париже, вероятно, жизнь иная — у тебя интересное дело, милые друзья, твоя коллекция картин, нет той грубости и разрухи, кот. царят здесь. Мне бесконечно хочется тебя видеть, я по-прежнему люблю тебя, но лучше тебе быть там, где приятно и где к тебе хорошо относятся. Может быть, война скоро окончательно кончится и тогда ты и так приедешь или, может быть, сможешь приехать сюда ненадолго. Я боюсь и мне больно будет видеть твое раскаянье, если ты приедешь сейчас сюда ради меня, потому что здесь, действительно, тяжело жить! Ты зовешь меня, ты милый! Но я боюсь ехать одна в такой дальний путь и в настоящее время, м.б., раньше бы и поехала, теперь же так трудно ездить вообще, а тем более так далеко <…>. Ах, Коля, Коля, я люблю тебя, часто думаю о тебе и мне не верится, что мы когда-нибудь будем опять вместе! Я люблю только тебя одного и никого больше полюбить не в силах, я не знаю, как ты! Правда, Коля, мы были друзьями, я стараюсь не слишком часто огорчать тебя, т. ч. враждебного чувства ты не должен иметь ко мне? — Я знаю твою ветреность, возможно что ты иногда забываешь меня! <…> Все наши общие знакомые уехали. Мальчишек не видно вовсе. Что твой маленький Лева? И твоя матушка? Здоровы ли они? Как твое здоровье? Я чувствую себя сносно. Меня принялись лечить. Я терпеть не могу лечиться и выбросила все лекарства за окно <…> Я работаю как сестра в санатории, вне города и мне это нравится. Полудеревенская жизнь мне очень по душе, а кроме того я… самостоятельна, и моя холостая жизнь мне тоже приятна. Прости, что пишу на таких лоскутках, нет бумаги под рукой.
Пиши мне! Будь счастлив и помни меня. Целую тебя. Анна.
20. XI.1917 г.
Не смейся над разбросанностью моего письма, мне немного трудно писать».
На двенадцатые сутки рано утром транспорт подошел к Мурманску. На дебаркадере стояли английские солдаты в шинелях с поднятыми воротниками, постукивая тяжелыми коваными ботинками, стараясь согреться. Ледяной холод пронизывал Николая Степановича в демисезонном пальто и кепке, и он купил на базаре оленью доху, расшитую по подолу узором, и высокую оленью шапку.