ГЛАВА II Колдовской ребенок
ГЛАВА II
Колдовской ребенок
Ребенок был хилым, слабеньким. Вскоре после родов Анна Ивановна сменила няньку, взяв коренастую, краснощекую, приторно-услужливую бабу, которая, казалось, только и думала, как бы лучше угодить мальчику и барыне.
Анна Ивановна заметила, что Коля пугается шума. В детской установили особый режим тишины, даже днем закрывали ставнями окна. Приятель отца, доктор дворцового госпиталя Данич, советовал оберегать младенца от резких движений, давать ему больше спать и кормить строго по часам.
Похоронив несколько лет назад своего первенца — Зиночку, Анна Ивановна волновалась за новорожденного. Если его старший брат рос крепким, упитанным, уже пытался самостоятельно стоять в кроватке, крепко ухватившись за перекладину, то при виде синеватого, сморщенного личика Коли Анну Ивановну охватывали щемящая жалость и тревога.
Степан Яковлевич получил очередной отпуск, но не поехал лечиться, готовясь с будущего года выйти в отставку. Ему исполнилось 50 лет, все чаще давал себя знать ревматизм, полученный в плаваниях по северным морям, да и легкие беспокоили врачей.
В доме, особенно осенью, ложились рано, а по утрам рано вставали. В тот злополучный вечер легли, как всегда. Анна Ивановна взяла в постель «Консуэло» и, облокотившись на подушку, читала, ожидая, когда ровно в полночь нянька принесет кормить Колю. Вдруг из детской раздался даже не крик, а вопль. Анна Ивановна вся похолодела.
Вбежав в детскую, она обмерла, увидя на руках отца Колю с залитым кровью лицом. На полу валялась бутылка темно-зеленого стекла с отбитым горлышком. Ребенок уже не плакал, он только весь дрожал и судорожно икал. Нянька сидела в углу на стуле с растерянно-глупой улыбкой. Только теперь все поняли — она вдребезги пьяна.
Появился доктор Квицинский, в черном сюртуке, в очках с золотой оправой. Все молча ждали, боясь самого страшного: вдруг глаз вытек? К счастью, оказалось, что глаз цел, но бровь и скула рассечены глубоко, останется шрам.
Действительно, правый глаз у Коли уцелел чудом, а шрам, оставшийся на всю жизнь, создавал впечатление косоглазия.
Ранней весной Степан Яковлевич вышел в отставку, получив пожизненный пенсион. Той же весной семья переехала из Кронштадта в Царское Село. Городок был небольшой, уютный, тихий, с величественными дворцами, лицеем, тенистыми парками, неширокими улицами. Гумилевы сняли квартиру на Конюшенной улице; жизнь потекла, как спокойная река.
Родителей тревожило здоровье младшего сына; мало того, что мальчик был слабенький, даже на втором году жизни не мог стоять в кроватке, он постоянно страдал головными болями. Доктор определил это как повышенную деятельность мозга. Коля не был плаксив, но ему приходилось закладывать ватой уши, чтобы уберечь от уличного шума, который на ребенка плохо действовал. К трем годам обнаружился еще один недостаток: мальчик говорил невнятно, глухо, точно у него во рту комок ваты. Он не мог произнести не только «р», но и несколько других букв, вместо «вчера» говорил «вцегла».
Отец посчитал, что детям нужна природа: лес, речка, веселые игры на свежем воздухе. Анна Ивановна, выросшая в деревне, с этим соглашалась, и в 1890 году Гумилевы купили небольшое имение, скорее дачу, поблизости от станции Поповка Николаевской железной дороги. В имении было два дома, флигель, конюшня, а главное — небольшое озеро или пруд с островком посередине, поросшим высокими осинами. Озеро окаймляла роща, переходившая в еловый лес.
Первое же лето семья провела в Поповке. Обрывочные воспоминания этой далекой поры подчас дают себя почувствовать в стихах Гумилева, как в этом, опубликованном в его «Посмертном сборнике»:
На утре памяти неверной
Я вспоминаю пестрый луг,
Где царствовал высокомерный,
Мной обожаемый индюк.
Была в нем злоба и свобода,
Был клюв его, как пламя, ал,
И за мои четыре года
Меня он остро презирал.
Ни шоколад, ни карамели.
Ни ананасная вода
Меня утешить не умели
В сознанье моего стыда…
(«Индюк»)
В конюшне стояли лошади, но детям не разрешалось подходить близко, и мальчики лишь издали наблюдали, как конюх ведет их в поводу на пруд, а с лошадиных губ стекают прозрачные капли. Пруд зарос кувшинками, их ослепительно-белые чашечки торчали над зелеными листьями, по берегу рос высокий камыш. Вокруг была роща из берез вперемежку с осинами и липами, а за ней темнел ельник, куда детям ходить одним строго запретили. Но Шурочка любила забираться в самую гущу леса и к болоту, где высились на бледных стеблях цветы, и от них шел тяжелый, дурманящий запах.
Много лет спустя поэт вспомнил эти цветы и болото, называвшееся Драконьим. Вспомнил и написал:
Цветы, что я рвал ребенком
В зеленом драконьем болоте,
Живые, на стебле тонком,
О, где вы теперь цветете?
(«Какая странная нега»)
Осенью семья Гумилевых возвратилась в Царское Село с тем, чтобы на следующий год опять приехать в Поповку, так полюбившуюся детям. Коля заметно окреп, хотя все еще отставал в физическом развитии от брата. Когда Анна Ивановна, сидя на диване, читала сыновьям сказки Андерсена, он готов был часами слушать, прижавшись к маме, про Снежную королеву, а вот Митя не мог долго усидеть на месте, начинал ерзать, рвался во двор поиграть с собакой или залезть на дуб.
Время бежало незаметно и быстро. Шурочка из девочки-подростка превратилась в румяную девушку, на которую стали заглядываться молодые кавалеры. Появились претенденты на ее руку.
Инспектор гимназии, которого Шура почти не знала, вдруг сделал ей предложение через знакомую даму. А потом появился другой претендент на руку и сердце — генерал, ровесник ее отца, вдовец, имевший глухонемого сына, намного старше невесты.
Как раз в это время ранней весной в доме Гумилевых стал бывать офицер пограничного полка, сын художника Леонид Владимирович Сверчков. Это был 27-летний статный красавец с холеными, закрученными усами, черноглазый, жгучий, превосходный танцор. Он недурно играл на скрипке, умел поддержать оживленный разговор, описывая невероятные приключения из жизни на границе.
С первого же вечера офицер вскружил голову неопытной девушке. Поначалу Сверчков понравился и Степану Яковлевичу, но уже через неделю, когда последовало предложение, Гумилев попросил его больше к ним не приезжать.
Разлученные насильно, молодые люди слали друг другу письма и тайком встречались в Екатерининском парке. Условились, что Сверчков еще раз обратится к Степану Яковлевичу и будет настойчиво просить его согласия. На этот раз он своего добился, отец обещал дать в приданое 10 тысяч. 25 мая 1893 года состоялась скромная свадьба, а вечером того же дня молодожены уехали в Польшу, на кордон Радех, в полутора верстах от Костовиц.
Не прошло с того дня и двух лет, как Сверчков, повздорив с командиром, вышел в отставку и переехал в Петербург. Сняли маленькую квартиру, бывший офицер поступил счетоводом на Путиловский завод. Там Сверчков прослужил недолго: получил место счетовода в правлении Московско-Брестской железной дороги и перевез семью в Первопрестольную. Родился сын Коля, потом — дочь Маруся.
Сверчков часто возвращался домой поздно, навеселе, бурно уверял жену, что скоро они уедут из этой проклятой Москвы, он получит хорошее место и все заживут счастливо. Но это были пустые разговоры. Жили скудно: мизерное жалованье, а расходы все росли. Степан Яковлевич так и не дал обещанных в приданое денег, говоря, что беспутный супруг их все равно промотает. Присылал немного только к праздникам.
Так прожили в Москве три года. Леонид Владимирович слег: у него обнаружилась чахотка. Александра Степановна боялась за детей и вздохнула с облегчением, когда муж скончался.
Пришлось возвращаться к отцу в Царское Село, хотя вдова понимала: ее приезд ни у кого не вызовет радости. К счастью, она скоро поступила учительницей — сначала в школу, а затем в гимназию.
Расставшись со старшей сестрой, Митя и Коля особенно сильно привязались к матери. Часто по вечерам при неярком свете лампы под зеленым абажуром Анна Ивановна любила рассказывать им семейные предания о князе Милюке, далеком предке Львовых, происходившем из татар, когда-то с ордами Батыя разорявших русские города, — он перешел на службу к русскому царю, принял православие и сохранил княжеский титул.
Часто они слушали о своем дедушке Льве Васильевиче, штурмовавшем Очаков, и о другом — Якове Алексеевиче, сражавшемся против Бонапарта.
Колю эти рассказы особенно волновали. Он рисовал в тетрадке им самим придуманные фамильные гербы, вглядывался в висевшие на стенах портреты предков. В доме был большой альбом с красочными картинами Отечественной войны 1812 года: оборона Смоленска, кавалерийская атака драгун. Бородинское сражение — клубы порохового дыма, гарцующие по полю всадники в ярких мундирах, медные пушки, фельдмаршал Кутузов на низеньком стуле… Анна Ивановна вспоминала, как в Слепневе об этом сражении обступившей его детворе рассказывал седой старик, отставной солдат с серебряными медалями.
Степан Яковлевич тоже много рассказывал сыновьям о своих морских походах. Но рассказывал сухо: перечислял порты, куда заходил их корабль, морские течения, господствующие пассаты и любил, чтобы Николай показывал на большой географической карте гавани, мысы и проливы.
Анна Ивановна рано приобщила сыновей к религии. Из Слепнева она привезла «Bible d?une Grand?m?re» — толстую книгу в темно-вишневом переплете со множеством прекрасных иллюстраций. Обычно мать, сидя на диване и положив «Бабушкину библию» на колени, открывала страницу с картинкой и принималась рассказывать, а оба мальчика, сидя рядом, слушали, разглядывая рисунок.
Эти иллюстрации и рассказы матери будоражили воображение Коли. Оставаясь один, он вспоминал подробности, что-то дополняя по собственному разумению. Сколько было потом написано им стихов и поэм на эти древние, но вечно живые темы!
Кроме библейских сказаний мать читала детям и страницы из Евангелия. Мысль об искуплении грехов мученической смертью поразила мальчика — она не покинет Николая Степановича всю его короткую и бурную жизнь. Постоянно он думал о том, как, не жертвуя радостями земной жизни, сохранить свою бессмертную душу, спасти ее для загробной жизни. В сборнике «Колчан» есть стихотворение «Счастье», а там такие строфы:
Ведь я не грешник, о Боже,
Не святотатец, не вор,
И я верю, верю, за что же
Тебя не видит мой взор?
Ах, я не живу в пустыне,
Я молод, весел, пою,
И Ты, я знаю, отринешь
Бедную душу мою!
В мой самый лучший, светлый день,
В тот день Христова Воскресенья,
Мне вдруг примнилось искупленье.
Какого я искал везде.
Мне вдруг почудилось, что, нем,
Изранен, наг, лежу я в чаще,
И стал я плакать надо всем
Слезами радости кипящей.
Коле исполнилось семь лет, и мать на Страстной неделе впервые повела его к исповеди.
— Священник будет задавать тебе вопросы, — объясняла Анна Ивановна, — а ты должен отвечать: «Грешен, батюшка».
— А если батюшка спросит, не убил ли я брата, как Каин, я тоже должен отвечать — грешен?
— Ну, такое батюшка не спросит…
— Почему не спросит? А если спросит, и я скажу «грешен», значит, солгу, а это — грех.
— Священник знает все твои грехи и, конечно, не спросит про убийство.
— Если батюшка все знает, зачем тогда спрашивает?
— Чтобы ты сам сознался перед Богом в своих грехах и тем облегчил свою душу.
Ранним утром в почти пустой церкви слабо колебались огоньки нескольких свечей, посреди, на возвышении лежала плащаница с нарисованным масляной краской телом Христа, а в стороне, у бокового притвора стоял священник в темной рясе, с большим крестом в руке и внимательно смотрел на входивших. Все прошло благополучно. Даже суровый отец поздравил его с принятием Святых Даров и поцеловал в голову.
Много лет спустя Николай Степанович говорил: «Как осторожно надо подходить к ребенку! Как сильно меня поразило, когда я впервые услышал о страданиях Спасителя». Религиозность в нем осталась до конца. Он любил войти в церковь или часовню, когда там почти никого не было, поставить свечку к образу Божьей Матери или Николая Чудотворца, но избегал многолюдных богослужений с большими толпами народа. Подавая милостыню нищим, старался делать это незаметно, точно стыдясь своего милосердия.
В семь лет Коля научился читать и очень полюбил это занятие. Тогда же он стал придумывать фантастические истории о волшебниках, китайских мандаринах, охотниках на львов. Все придуманное рисовал: писать еще не научился.
Настало время поступать в гимназию. Поступать можно было либо через приготовительные классы, либо выдержав экзамен в первый класс. Родители предпочли второе. Коле предстояло учиться в Царскосельской гимназии, куда уже отдали Митю.
Для подготовки к экзаменам наняли репетитора, студента физико-математического факультета Петербургского университета грузина Газалаву, и осенью 1897 года одиннадцатилетний Николай Гумилев был принят в первый класс. Не успев проучиться и двух месяцев, он заболел бронхитом, у него усилились головные боли. Доктор Квицинский посоветовал не мучить ребенка школьными занятиями, и родители оставили Колю под надзором репетитора.
С утра Багратий Иванович проводил с учеником занятия: Коля охотно изучал географию, живо интересовался историей, зоологией. Читал он бегло, но арифметика давалась с большим трудом.
На смену сказкам Андерсена появились Гюстав Эмар, Майн Рид, Фенимор Купер, Жюль Верн, «Дети капитана Гранта», книжки про страшных анаконд в дельте Амазонки. Все это волновало, будоражило воображение…
Весной семья опять поехала в Поповку, взяв с собой и репетитора, очень привязавшегося к своему ученику. Из Петербурга наезжало много дачников, у братьев Гумилевых появились новые товарищи. Незаметно мальчики научились хорошо плавать и по целым дням барахтались в теплой воде пруда.
В усадьбе было несколько лошадей. Братья любили ездить верхом по окрестным дорогам. Коля ездил отважно, любил пускать лошадь в галоп и всегда оказывался впереди Мити. Зато когда пускались наперегонки, он отставал и от брата, и от их приятеля Левы Лемана.
Как-то затеяли игру в разбойников, и мальчишка с соседней дачи заявил, что будет атаманом. Коля пришел в ярость. Тут же произошло выяснение отношений; Коля остался победителем — с большим синяком под глазом и разорванной матросской курточке. После этой драки он принялся усиленно подтягиваться на руках, ухватившись за ветку дуба, поднимал тяжелую гирю, кем-то принесенную с мельницы. Уже тогда он поставил себе законом быть первым во всем и всегда.
Осенью Гумилевы сняли квартиру в Петербурге, и Коля, выдержав экзамен, вслед за Митей был принят во второй класс гимназии Гуревича. Гимназия была солидная, с опытными и строгими учителями; братья перебивались в ней с двойки на тройку. Учитель немецкого языка Ф. Ф. Фидлер, принимавший у Мити экзамен, записал в ведомости: «Читать умеет, но не знает ни одного немецкого слова». Не лучше были успехи и у Коли — за 1899/1900 год у него в ведомости стоят двойки по греческому, латинскому, немецкому и даже по французскому языку. Постановлением педагогического совета Николай Гумилев был оставлен на второй год.
Будущий поэт жил будто двойной жизнью: одной — интересной, бурной, полной сильных впечатлений, другой — мелкой, скучной, пустой. Он много читал; теперь его увлекла романтика Средневековья. До поздней ночи он зачитывался трагедиями Шекспира, и вместе с идеалами рыцарской чести в него входила музыка белого стиха; засыпая, он продолжал слышать ее.
Утром в окне виднелось дождливое, серое небо. В столовой кухарка бренчала чашками, ставя на стол завтрак. Пора было собираться в постылую гимназию, тащиться с ранцем на спине по Лиговке среди суетливо спешащих на службу чиновников, усаживаться за парту, пока дребезжит звонок в руках старика-служителя. Эта вторая жизнь — не рыцаря и героя, а маленького, щуплого гимназиста четвертого класса — была скучна и унизительна.
Если бы не гимназия, жизнь стала бы интересной. По воскресеньям мать водила сыновей в Мариинский театр на оперы «Жизнь за царя», «Руслан и Людмила». А дома ждали книги.
Ко дню рождения Лева Леман подарил недавно вышедшую книгу «В стране черных христиан», и Коля глотал описания неведомой страны Абиссинии. Как было не увлечься, когда на первых же страницах автор сообщает: «По роскоши растительности и животной жизни Колла, часть этой страны, бесспорно, представляет одну из великолепнейших стран мира.
Широкие горные долины, поражающие зрителя-европейца могучей красотой своей тропической растительности. Но горе путешественнику, который вздумал бы переночевать в одной из таких долин! Там поджидает его свирепый, неумолимый боа, там — царство кровожадных львов; там бродят целыми стадами гигантские слоны; там, среди сладостных грез, навеянных природой, настигает его страшная, убийственная болотная лихорадка… Природа словно не хочет, чтобы человек был здесь свидетелем ее прелестей. Но все же, как хороша она здесь! Высокая трава почти с головой покрывает всадника, который с неимоверным трудом прокладывает дорогу, если только стадо слонов не наметило ее…»
И дальше: «В Деге, занимающей самое большое пространство, растут в виде огромных деревьев „шарообразный волчец“ и пальмовая чебарра, а самые возвышенные места Деги покрыты бесчисленными цветами.
Посреди озера Тана возвышаются маленькие острова, покрытые богатой растительностью; по берегам тянутся роскошные пастбища…» Николай был увлечен, он дал себе клятву во что бы то ни стало побывать там, в колдовской и прекрасной стране.
В кабинете отца он отыскал старинный двухтомник, изданный еще в начале XIX века, — «Собрание новейших и любопытных путешествий в разные страны света», в переводе князя Алексея Голицына. В нем описаны путешествия в Персию, Египет, Индию и даже в Австралию. Автор рассказывает о трудностях, ожидающих путешественника, и о стойкости, неустрашимости, которыми путешественник должен обладать.
С волнением мальчик читал слова автора-француза: «Я уверен, что нутро Африки, земли, для открытия почти девственной, заключает в себе бездну новых и драгоценных предметов, коих познание озарило бы большим светом все части Всеобщей Физики.
Я, с дозволения Читателя, объявляю здесь тому намерение достичь до сих пределов Света, почитаемых и поднесь неприступными. Мое намерение состояло, чтоб проехать вдоль Африки, по средине оной, от малоизвестного залива Дела Сирд до мыса Доброй Надежды. Я поставлю себе за честь, что вздумал об оном предприятии, от которого воображение содрогается…»
Тяга в неведомые страны, мечты об открытиях владели Гумилевым всю жизнь. Обращаясь к своей любимой Африке, поэт писал:
Дай за это дорогу мне торную,
Там, где нету пути человеку,
Дай назвать моим именем черную,
До сих пор неоткрытую реку.
(«Вступление»)
Удалось ли ему открыть такую реку — до сих пор неизвестно.
Постепенно началось его увлечение поэзией. У Жуковского были прочтены — «Орлеанская дева», «Рустем и Зораб», «Наль и Дамаянти»; слезы умиления выступали на глазах Коли всякий раз, как он перечитывал «Ундину» или «Графа Габсбургского». Все сильнее хотелось самому написать стихотворение, а еще лучше — поэму. Вспоминая рассказы матери, он пытался написать крупное произведение в стихах о своих предках, начинавшееся строфой:
Мой прадед был ранен под Аустерлицем
И замертво в лес унесен денщиком,
Чтоб долгие, долгие годы томиться
В унылом и бедном поместье своем.
Но поэма не удалась: еще недоставало умения, фантазия не хотела укладываться в строгие формы четырехстопного амфибрахия.
Страсть к поэзии Гумилев старался привить товарищам по гимназии. Решили выпускать свой журнал. Николай с бурной энергией принялся за дело: на собранные пятаки в писчебумажном магазине купили большой альбом для рисования, аккуратно, по линейке разграфили страницы, и каждый из участников должен был что-нибудь написать или нарисовать в него. Коля несколько вечеров с увлечением писал рассказ о шхуне, затертой льдами в Арктике, о сверкающем северном сиянии, огромных айсбергах и белых медведях.
Воображение Коли требовало не только сочинять стихи и рассказы, но и немедленно совершать какие-то активные действия.
Под его руководством гимназисты создали «тайное общество», нечто вроде масонской ложи, и Гумилев стал его вождем, получив имя свирепого Брама-Тама, которое с достоинством носил. Однажды члены общества забрались по железной пожарной лестнице на чердак; там было сумрачно и пыльно, со стропил свисали лохмотья паутины, под ногами валялись обрывки пожелтевших газет и черепки битой посуды. В самом темном углу мальчики обнаружили большой сундук, окованный ржавыми обручами, на сундуке висел ржавый замок. Долго совещались: взломать сундук или не трогать? Любопытство взяло верх. Были принесены молоток и стамеска. Замок не поддавался, но наконец усталые, перепачканные пылью искатели клада смогли открыть крышку. В сундуке лежали старая, заношенная одежда, издававшая тяжелый запах гнили, связка порванных журналов и стоптанные, изъеденные молью валенки…
Все чаще Коля пробовал писать стихи. Начал большую поэму — «Превращение Будды». Его в то время привлекала голая фабула, но стихами, казалось, писать было легче, чем прозой, слова сами складывались в тот размер, который звучал в голове, как порой звучит полюбившийся мотив. Меж тем Коля совсем не был музыкантом, его не трогали сонаты Бетховена, романсы Чайковского, оперы.
Свои стихи он показывал матери. Анна Ивановна собирала отдельные листочки и прятала в шкатулку, перевязанную цветной ленточкой. Отец к стихотворным опытам сына относился равнодушно.
Летом в Поповке Митя заболел: поднялась температура, начался сильный кашель. Степан Яковлевич пригласил врача из Петербурга. Оказалось, что положение серьезное. У мальчика начинался процесс в легких. Доктор рекомендовал Кавказ. Степан Яковлевич тут же объявил, что едет в Тифлис, находит квартиру и вызывает телеграммой Анну Ивановну с детьми. Напомнил о себе давний страх перед чахоткой, унесшей в могилу его первую жену. Начались хлопоты: надо было продать дачу в Поповке, мебель в Царском Селе, сделать перевод сыновей в Тифлисскую гимназию.
Анна Ивановна с сыновьями сначала поехала в калмыцкие степи на кумыс, а получив от мужа телеграмму — пароходом до Астрахани, через Каспийское море в Баку и дальше в Тифлис.
В Тифлисе они, точно по волшебству, попали в новый, сказочный мир. Больше всего Колю поразили горы — величественные, огромные, со сверкающими белыми вершинами.
Гумилевы сняли комфортабельную квартиру с электрическим освещением на Сергиевской улице. Степан Яковлевич устроился временно на службу в Страховое общество, сыновья пошли во 2-ю гимназию, Дмитрий — в пятый класс, Николай — в четвертый. Но уже в январе отец перевел их в 1-ю мужскую гимназию, считавшуюся лучшей в городе.
Коле гимназия сразу понравилась: в ней не было того казенного, затхлого духа, который постоянно присутствовал в гимназии Гуревича. Учителя здесь были доброжелательны, ласковы, и гимназисты не испытывали ледяного страха, стоя у классной доски. Появились новые друзья, особенно близко Коля сошелся с братьями Кереселидзе, вежливыми и начитанными.
В первую же зиму жизни в Тифлисе Степан Яковлевич купил в Рязанской губернии, неподалеку от своего родного Желудева, небольшое имение Березки, считая, что мягкий климат среднерусской равнины для детей будет полезнее, чем жаркий грузинский. Туда всей семьей, когда занятия в гимназии кончились, Гумилевы выехали 25 мая 1901 года.
В Березках детям понравилось, особенно речка, где ловили темно-оранжевых, полосатых окуней. Этим любили заниматься утром, до восхода солнца, когда седая от росы трава холодит ноги, в небе — легкие перистые облачка, а на широком лугу заливисто бьют перепела.
В конюшне стояло несколько лошадей; часто после завтрака их седлали, и братья катались по проселочным дорогам, поднимались на пологие холмы, с которых был дивный вид на окрестные поля, маленькие озерца, блестевшие на солнце, дубовые или березовые перелески, белые церкви с позолоченными крестами, бревенчатые избы деревень.
Отец съездил в Рязань и купил два велосипеда, это по тем временам была новинка. Мальчики очень скоро овладели ездой и теперь раскатывали по окрестностям, вызывая восторг деревенских мальчишек и суеверный ужас старух.
Все было хорошо в Березках. Но временами безо всякой причины Коля становился молчалив, раздражителен, его охватывала беспричинная тоска. Состояние депрессии длилось порой несколько дней. Потом проходило.
Мальчикам купили монтекристо — легкую малокалиберную винтовку для стрельбы в цель. Особенно стрельбой увлекался младший брат: каждое утро с каким-то злым упорством он тренировался в стрельбе по мишени, стрелял не только с правого, но и с левого плеча, стоя, с колена, лежа. И мечтал о настоящем ружье, с которым можно охотиться на птиц и зверей. Мечта сбылась: к Ильину дню отец из Спасска привез легкую шомпольную двустволку с тонкими стволами. Как раз в это время открылась охота на уток, которых было множество по маленьким озерам, заросшим камышом. У Коли появился новый приятель Костя, сын местного священника, учившийся в Рязанской гимназии. Ружье у Кости было уже давно, он хорошо знал окрестности, и ранним утром, когда над лугами стлались волны тумана, друзья отправлялись на охоту, возвращались к вечеру усталые, перепачканные болотным илом, но счастливые, с подстреленными чирками и кряквами.
Далекие поездки и охота приучили Гумилева справляться не только с физическими трудностями, но и душевными переживаниями. Когда к сердцу подкатывала непонятная тоска, он заставлял себя не поддаваться этому унизительному, женскому, как он сам определил, чувству.
Как-то Коля не появился к обеду, не вернулся и ночевать. Дома забеспокоились. Мальчика обнаружили на опушке леса: он вырыл на речном берегу небольшую пещеру, выстелил ее ветками и сухой травой и поселился там, решив учиться сосредоточенности и самоуглублению. Если бы не его пес, убежище было бы невозможно отыскать.
Лето кончалось, пора было возвращаться в Тифлис. Последний раз Николай сходил с приятелями на охоту, подстрелил двух уток и через несколько дней уже ехал в вагоне на юг.
За прошедшие каникулы Митя и Коля заметно выросли, хотя Коля все еще оставался невысоким, худеньким подростком с тонкой шеей. Митя выглядел крепким, загорелым. Никакого туберкулеза у него не оказалось, но Степан Яковлевич решил еще одну зиму прожить на Кавказе.
С началом занятий Коля пошел в пятый класс. В Березках уже чувствовалось приближение осени, но в Тифлисе все еще не кончилось жаркое лето. По воскресеньям Коля отправлялся с ружьем в горы, один или с Кереселидзе. Он любил взбираться по самым крутым каменистым склонам, рискуя сорваться на острые скалы. Чувство опасности наполняло его радостью, вспоминались строки из «Пира во время чумы»:
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья…
И все чаще хотелось выразить свои переживания в стихах. Лежа на покрытом мхом утесе, он складывал слова в строки, искал к ним рифмы…
Коля трудно сходился с новыми приятелями, мешала застенчивость, которая в нем уживалась с высокомерием. Он был крайне разборчив, выбирая друзей. Но в Тифлисской гимназии оказалось много прекрасных юношей, с которыми просто невозможно было не подружиться. Борис и Сергей Леграны привлекали своей начитанностью, у них в доме было много интересных, серьезных книг; Борцов — душевный, открытый юноша, он страстно говорил о свободе, любви, о горах и водопадах; еще с прошлого года друзьями Гумилева стали братья Кереселидзе. А тут у Линчевских, знакомых его родителей, Николай встретился и с гимназистками: Воробьевой, Мартенес и Марусей Маркс. Иногда в этом доме устраивали вечеринки с танцами; Николай не танцевал, может быть из-за плоскостопия, но делал вид, что относится к танцам с презрением. Хотя на вечерах он всегда держался сдержанно, говорил мало, но очень любил там бывать.
Просыпалось незнакомое чувство, и, остро волнуя, оно особенно влекло к стихам. Выходило неважно — строки получались, как у Надсона, который совсем не нравился Гумилеву. И все же он писал:
Вот я один с самим собой…
Пора, пора мне отдохнуть:
Свет беспощадный, свет слепой
Мне выпил мозг, мне выжег грудь.
Я грешник страшный, я злодей:
Мне Бог бороться силы дал,
Любил я правду и людей,
Но растоптал я идеал.
(Альбом. Посвящение Марии Маркс)
Сам мучился: почему он пишет не то, что ощущает? Как преодолеть этот плен чужих слов, чужих чувств? Да, оказывается — это страшно трудно!
Вот и опять рождается заунывное стихотворение, совсем не выражающее его чувств:
На сердце песни, на сердце слезы,
Душа страданьями полна.
В уме мечтанья, пустые грезы
И мрак отчаянья без дна.
Когда уж сердце устанет биться,
Грудь наболевшая замрет?
Когда ж покоем мне насладиться
В сырой могиле придет черед?
(Посвящение М. Маркс)
Все новые и новые попытки пересилить эту чужую музыку. Оставаясь один, Гумилев все время бормотал строфы новых стихотворений; он отчетливо слышал их пробуждение, но найти нужные слова еще не умел.
Стихов накопилась уже целая тетрадь. «А что, — думал он, — если издать целый сборник? И назвать его, например, — „Горы и ущелья“? Конечно, „Горы и ущелья“ — это романтика, а не слезливость!»
И первое в нем стихотворение, как посвящение:
I
Люблю я чудный горный вид.
Остроконечные вершины,
Где каждый лишний шаг грозит
Несвоевременной кончиной.
II
Люблю над пропастью глухой
Простором дали любоваться
Или неверною тропой
Все выше, выше подниматься.
III
В горах мне люб и Божий свет,
Но люб и смерти миг единый!
Не заманить меня вам, нет,
В пустые скучные долины.
(Посвящение М. Маркс)
Это стихотворение Николаю очень нравилось, именно так он теперь и станет писать, довольно нытья! Он решил показать стихи Георгию Кереселидзе: что-то он скажет? Георгий прочел внимательно. И предрек автору: «Ты будешь поэт, настоящий поэт!»
Осень пришла и в Тифлис: по утрам холодный, пронизывающий туман, ледяной ветер с гор. В гимназии опять нелады с математикой и полный разлад с греческим: старичок-преподаватель ставит Гумилеву то двойку, то кол. Впрочем, гимназиста это не огорчает, самое главное — писать стихи. И еще — не пропустить вечер у Линчевских, ведь там он опять увидит Машеньку, она в своем гимназическом платье с белым кружевным воротничком так нежна и хороша! Интересно бы посмотреть, как она по утрам причесывает волосы на такой аккуратный пробор. Мальчики Гумилевы выросли в семье, где никогда не было молодых девушек, нравы были строгие, пуританские, никаких разговоров о любви при детях не допускалось. С девушками Николай бывал молчалив и застенчив.
Однажды Боря Легран принес в класс книгу, завернутую в клетчатую бумагу: Ницше, «Так говорил Заратустра». Имя Заратустра живо заинтересовало Гумилева, показалось: что-нибудь про индусов, про факиров или приключения в джунглях. Но это была философия — настоящая, дерзкая, кружившая голову.
Читать было трудно: слишком новы и неожиданны были мысли этого немецкого автора, писавшего в форме коротких сентенций. Но с первых же строк он заставлял позабыть обо всем другом: «Смотрите, я учу вас познавать Сверхчеловека! Сверхчеловек есть разум Земли. Да скажет всякая воля: пусть Сверхчеловек будет разумом Земли!» Или коротко, резко: «Падающего толкни!» Как это понять? Неужели вместо сострадания и помощи надо толкать несчастного в пропасть? А как же Евангелие? И все-таки покоряла смелость, с какой Ницше опровергал ход рассуждений, казавшихся неопровержимыми. Он был певцом сильной личности, не признающей запретов. И воспевал ее так страстно, что душа маленького гимназиста оказалась смущена, — долго Гумилев ходил точно в чаду.
Новые образы и мысли обступили поэта. Торопясь их выразить, он почти до рассвета, точно в лихорадке, писал короткую поэму «Молодой францисканец».
Она ему, кажется, наконец-то удалась. Особенно заключительные строфы, он по многу раз повторял их:
О вы! Ваше время давно отошло!
Любви не вернете народа.
Да здравствует свет, разгоняющий зло!
Да здравствует наша свобода!
Прощайте! Бесстрашно на казнь я иду,
Над жизнью моею вы вольны,
Но речи от сердца сдержать не могу,
Пускай ею вы недовольны.
В конце зимы Легран так же таинственно, как и прошлый раз, принес еще одну книгу — «Капитал» Карла Маркса. Там были далекие гимназисту рассуждения о прибыли, ренте, прибавочной стоимости, об эксплуатации и революционных задачах рабочего класса. Легран как умел пытался растолковать их приятелю, но кончилось лишь тем, что Гумилев, приехав на каникулы в Березки, отправился на водяную мельницу и, сидя на мешках с зерном, принялся рассказывать мельнику и двум работникам, как Маркс советует избавляться от гнета буржуазии. Мельники, конечно, ничего не поняли, а вот рязанский губернатор, получив донос об этой пропаганде, сделал Степану Яковлевичу замечание, правда, в тактичной форме. Но к этому времени сам пропагандист остыл к идеям, вычитанным у Маркса, и никогда в жизни к ним не возвращался.
Осенью Николаю предстояла переэкзаменовка по ненавистному греческому языку, но пока об этом можно было не думать. В Березках семью поджидала приехавшая раньше Александра Степановна с детьми — Колей и Марусей. Шурочка — уже вовсе не девушка, а много пережившая вдова. Но ее прежняя дружба с Николаем сохранилась.
Очередным увлечением Николая в это лето стала астрономия. Он устроил на крыше дома помост и проводил там ночи напролет, делая какие-то вычисления, но никого не посвящал в эти таинственные занятия.
В августе, не дожидаясь окончания каникул, Николай собрался в Тифлис. Дома сказал, что должен готовиться к переэкзаменовке. На самом деле повод был другой: с некоторых пор его неудержимо влекла самостоятельность. Он еще ни разу не ездил один по железной дороге, никогда не жил без родителей. А кроме того, в Тифлисе жила Маша Маркс, та, которой он посвящал свои стихи.
Поездка ему очень понравилась, он чувствовал себя совсем взрослым, пассажиры были вежливы, обращались к нему на «вы», говорили — «господин». Коля не курил, но, не удержавшись, купил в киоске на вокзале коробку «Сафо» и теперь то и дело вынимал ее из кармана и любовался нарисованной на крышке гречанкой в хитоне.
Все его радовало в этой поездке, все предвещало удачу: тонкий серпик нового месяца, увиденный накануне отъезда, был справа, и мелкий дождь шел с утра. У Николая давно были приметы не только общеизвестные, народные, но и свои личные, одни предвещали успех, другие — неудачу, а то и несчастье. Сны тоже, как ему казалось, могли быть вещими.
В Тифлисе он поселился у своего гимназического приятеля Борцова, и вечером, удобно развалившись в креслах, они впервые закурили. Детство кончалось. Над верхней губой заметно пробивался мягкий пушок, а если его осторожно подкрасить жженой пробкой, усы выглядели совсем натурально. Ломался голос: он звучал глуховатым баритоном, хотя иногда, совсем непроизвольно, срывался на звонкий мальчишеский дискант.
Прежде ему никогда не приходило в голову спросить себя — красив ли он? Но теперь Николай подолгу всматривался в зеркало, откуда на него глядел худенький юноша с продолговатым, без румянца лицом, высоким, точно сдавленным лбом, негустыми русыми волосами и большим носом. Пожалуй, такое лицо не назовешь красивым. Вот только глаза — большие, продолговатые, точно сливы, цвета стали, они мерцали холодно и таинственно. Шрам, рассекающий правое веко, придавал его взгляду двойное, убегающее направление. Было в его глазах что-то необычное — Гумилев замечал это, и легкая улыбка чуть трогала толстые бледные губы.
Однажды он встретил на улице Машеньку, и когда она, весело улыбаясь, подала ему тонкую руку, Николай ощутил то, что поэты называют «сладким волнением».
Переэкзаменовку по греческому он, неожиданно для себя, сдал легко.
Приехали родители. Начались скучные занятия в гимназии, а по вечерам — чтение книг и писание стихов. По совету Кереселидзе Николай отнес в редакцию «Тифлисского листка» стихотворение «Я в лес бежал из городов…», и 8 сентября оно появилось в газете. Автор был ошеломлен, читал газету, с трудом веря, что стихи — его произведение. Напечатанные, они выглядели совсем настоящими, как у солидного поэта.
Едва сдерживая восторг, Коля за обедом показал «Листок» родителям. Анна Ивановна, прочтя, обрадовалась. Степан Яковлевич сухо заметил, что это несерьезное дело. А Митя посулил брату большое будущее.
Кроме сочинения стихов Николай все больше читал. Теперь он увлекся мыслителем и поэтом Владимиром Соловьевым, которым в начале века были покорены многие. Гумилеву казалось, что в этом учении сделана попытка примирить вечно существующее Добро, Абсолют с пребывающим во зле миром материи, миром земного человека, отпавшего от Божества, злоупотребившего дарованной ему свободной волей. Но человек должен вновь соединиться с Творцом вселенной. И тогда настанет преображение всего земного бытия.
Насколько сильно повлиял философ на мироощущение поэта, можно судить по строкам стихотворения, написанного 18 лет спустя:
Я — угрюмый и упрямый зодчий
Храма, восстающего во мгле.
Я возревновал о славе Отчей,
Как на небесах, и на земле.
Сердце будет пламенем палимо
Вплоть до дня, когда взойдут, ясны,
Стены Нового Иерусалима
На полях моей родной страны.
(«Память»)
В начале лета Степан Яковлевич принял решение возвратиться в Царское Село, где жила Шура с детьми. Николаю не хотелось уезжать, но он знал: отец не признает никаких возражений. Опечаленный, зашел он к Маше проститься и, приняв от смущения равнодушный и надменный вид, подарил ей альбом, в который старательно, ученическим почерком написал 14 лучших, как ему казалось, стихотворений. Заканчивался альбом признанием в любви:
М.М.М..
Я песни слагаю во славу твою
Затем, что тебя я безумно люблю,
Затем, что меня ты не любишь,
Я вечно страдаю и вечно грущу,
Но, друг мой прекрасный, тебя я прощу
За то, что меня ты погубишь.
Так раненный в сердце шипом соловей
О розе-убийце поет все нежней
И плачет в тоске безнадежной,
А роза, склонясь меж зеленой листвы,
Смеется над скорбью его, как и ты,
О друг мой, прекрасный и нежный.
Этот альбом Мария Михайловна Синягина, в девичестве Маркс, хранила всю свою долгую жизнь.