Глава I ЛЕГАЛЬНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ

Глава I

ЛЕГАЛЬНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ

Это не было победой, ибо отсутствовали противники.

Освальд Шпенглер, 1933 г.

Первые шаги. — Перед генералами. — Преемственность целей. — Концепция захвата власти. — Первые чрезвычайные распоряжения. — И опять предвыборная борьба. — Перед предпринимателями. — Пожар рейхстага. — Основной закон «третьего рейха». — Выборы 5 марта. — Революция, устроенная СА. — «Национальное восстание». — День Потсдама. — Закон о чрезвычайных полномочиях. — Самоотречение Гинденбурга. — Революция на открытой сцене. — Бесславные закаты. — Внутреннее расставание с Веймарской республикой.

В ходе продолжавшегося всего лишь несколько месяцев бурного процесса Гитлер не только завоевал власть, но и добился осуществления части своих далеко идущих революционных планов. Комментарии, касающиеся его прихода к власти, носили сплошь пренебрежительный характер: Гитлера если и не называли «пленником» Гугенберга — по своеобразному совпадению такие иллюзии разделял целый спектр сил — от центра до СДПГ и коммунистов, то оценивали его шансы невысоко, полагая, что продержится он недолго[384]. Однако все скептические прогнозы, которые предрекали крушение Гитлера в силу мощи консервативных партнёров по коалиции, Гинденбурга и рейхсвера, сопротивления масс, в особенности левых партий и профсоюзов, многочисленности и тяжести экономических проблем, вмешательства заграницы или же, наконец, его собственного, ставшего очевидным дилетантства — все они были опровергнуты впечатляющим процессом захвата власти, который вряд ли имеет себе аналог в истории. Да, ход событий отнюдь не был так тонко рассчитан в деталях, как это порой представляется в исторической ретроспективе, но тем не менее каждый момент Гитлер имел перед глазами одну цель: взять всю власть в свои руки до ожидавшейся смерти восьмидесятипятилетнего президента страны, и он знал, какая тактика необходима для этого: модифицированная страхом и чувством неуверенности практика легальных действий, которую он так успешно опробовал в предшествующие годы. Средством ему служил атакующий динамизм, который удар за ударом прорывал одну за другой позиции противника, не давая возможности обескураженным силам последнего, пытавшимся оказать сопротивление, сформироваться; в то время как ему на руку играли случайности, появлявшиеся возможности и всякий раз краешек плаща Провидения, орудием которого он себя провозглашал, и этот уголок плаща он учился схватывать все более уверенно.

Уже 2 февраля Гитлер посвятил заседание кабинета главным образом подготовке новых выборов, согласие на которые он выжал незадолго до приведения к присяге 30 января из сопротивлявшегося Гугенберга и необходимость которых он затем лицемерно оправдывал быстрым провалом проводившихся для видимости переговоров с партией Центра. Доступ ко всем государственным средствам давал не только возможность выправить положение, сложившееся после поражения в ноябре, но и с первых же шагов выйти из-под контроля партнёра — Немецкой национальной народной партии. Хотя предложение Фрика предоставить правительству миллион марок на предвыборную борьбу было отклонено после возражения министра финансов Шверина фон Крозига, чтобы совершить тот «шедевр агитации», который предсказывал Геббельс в одной из своих дневниковых записей, без таких подпорок можно было и обойтись, имея за спиной государственную власть[385].

Как это отвечало склонности Гитлера фиксировать внимание на одном вопросе, с этого момента все мысли, каждый тактический ход были поставлены на службу широкой кампании подготовки к назначенным 5 марта выборам. Он сам дал сигнал её начала «Воззванием к немецкому народу», с которым выступил по радио поздно вечером 1 февраля. Гитлер как нельзя быстро вжился в свою новую роль и ту манеру поведения, которой она требовала. Хотя присутствовавший при зачтении воззвания Яльмар Шахт мог наблюдать возбуждение Гитлера и то, как он в отдельные моменты «дрожал и дёргался всем телом»[386], сам документ, предварительно представленный на одобрение всем членам кабинета, был выдержан в ровном тоне заявления государственного мужа. Он соединял в себе критику прошлого и разрыв с ним с патетическими заверениями в преданности национальным, консервативным и христианским ценностям: с дней предательства в ноябре 1918 года, начал Гитлер выступление: «Всевышний лишил наш народ своего благословения». Грызня между кучей партий, ненависть и хаос подменили единство нации «клубком политико-эгоистических противоречий», Германия являет собой «картину разобщённости, при виде которой сердце обливается кровью». Вынося обобщающие вердикты прошлому, он клеймил внутренний разлад, а также нищету, голод, утрату собственного достоинства и катастрофы последних лет и рисовал страшную картину конца двухтысячелетней культуры под широким натиском штурма опирающегося на «волю и насилие» коммунизма:

«Эта способная лишь на отрицание, всеразрушающая идея не пощадила ничего — начиная с семьи и всех понятий чести и верности, народа и Отечества, культуры и хозяйства вплоть до вечных основ нашей морали и нашей веры. 14 лет марксизма разорили Германию. Один год большевизма Германию бы уничтожил. Районы, относящиеся сегодня к самым богатым и прекрасным культурным областям мира, были бы повергнуты в хаос и превратились бы в руины. Даже страдания последних полутора десятилетий нельзя было бы сравнить с бедствиями Европы, в центре которой взвился бы красный флаг уничтожения».

В качестве задачи нового правительства Гитлер назвал восстановление «единства духа и воли нашего народа», он обещал взять под защиту «христианство как основу всей нашей морали, семью как основную ячейку нашего народного и государственного организма», преодолеть классовую борьбу и вернуть традициям подобающее им почётное место. Восстановление экономики должно было быть обеспечено при помощи двух широкомасштабных четырехлетних планов, принцип которых он вновь заимствовал у своих противников — марксистов, загранице было твёрдо указано на жизненные права Германии, но в тоже время её успокаивали смягчающими тон фразами о наличии воли к примирению. За четыре года, — завершал Гитлер своё обращение, — его правительство постарается «загладить вину 14 лет», правда, при этом, прежде чем благоговейно просить благословения у Бога, он ясно дал понять, что правительство отбросит в сторону все конституционные контрольные механизмы: «Оно не может просить одобрения на восстановительный труд у тех, кто виновен в развале. У партий, приверженных марксизму, и их попутчиков было 14 лет, чтобы доказать на что они способны. Результат налицо — груда развалин…»

Тактическую сдержанность, которую несмотря на все угрожающие революционные нотки всё-таки в целом сохраняло это воззвание, Гитлер отбросил, когда он всего лишь двумя днями позже имел беседу в служебной квартире командующего сухопутными войсками генерала фон Хаммерштайна с верхушкой рейхсвера. Примечательная быстрота, с которой он стремился провести эту встречу, несмотря на множество требовавших его неотложного участия дел, была связана не только с ключевой позицией военных в его концепции завоевания власти — в упоении и на волне подъёма тех дней ему, несмотря на всю скрытность, не терпелось посвятить в свои грандиозные планы новых людей. Вряд ли что-либо так ясно подчёркивает это нетерпение, как тот факт, что Гитлер раскрыл перед командующими свою самую сокровенную, центральную идею[387].

Хаммерштайн, как описывает один из участников встречи, «несколько покровительственно», свысока, представил «господина рейхсканцлера», фаланга генералов с холодной вежливостью поприветствовала его, Гитлер скромно, угловато со всеми раскланялся и пребывал в состоянии смущения до тех пор, пока после трапезы он не получил за столом возможность для продолжительного выступления. Гитлер обещал вермахту как единственному носителю оружия в стране главное развитие, а в начале своей почти двухчасовой речи он, как и в дюссельдорфском клубе промышленников коснулся мысли о примате внутренней политики: самая первоочередная цель нового правительства — вновь сосредоточить власть в своих руках посредством «полного преобразования нынешних внутриполитических условий», не останавливающегося ни перед чем искоренения марксизма и пацифизма, а также создания широкой готовности к борьбе и обороне за счёт «жёсткого авторитарного государственного руководства»; только последнее даёт гарантию возможности сперва начать борьбу с Версалем при помощи осторожно действующей внешней политики, чтобы затем, собрав силы, перейти к «завоеванию нового жизненного пространства на Востоке и его беспощадной германизации». Непреложную необходимость экспансии, он между тем, обосновывал не только геостратегическими аргументами и требованием обеспечить страну продовольствием, но и ссылкой на экономический кризис: и его причина, и его решение заключаются-де в «жизненном пространстве». При анализе положения ему представляются проблематичными только годы скрытого военно-политического восстановления, в этот период станет видно, имеются ли во Франции государственные деятели: «Если да, она не даст нам времени, а нападёт на нас, вероятно, с восточными сателлитами», — записал один из участников встречи.

В этом выступлении примечательно не только то, что оно с новой стороны высветило построенную на идее насилия структуру мышления Гитлера: буквально каждое явление он воспринимал лишь как дополнительное подтверждение уже давно закрепившихся в уме идей, хотя и при этом настолько неверно оценивал сущность явлений — как в случае с экономическим кризисом, что это напоминало прямо-таки гротеск; и, по-прежнему, единственным решением, вообще понятным ему, было насилие. Рассуждения в этой речи одновременно свидетельствуют о преемственности мира идей Гитлера и опровергают все теории, согласно которым влияние лёгшей на его плечи ответственности сделало его более умеренным, а позже (обычно называют 1938 год), когда он впал в старые агрессивные комплексы ненависти или же, как утверждает другая версия, оказался под воздействием новой системы маниакальных идей, его сущность изменилась.

Гитлеровская концепция завоевания власти, которая несмотря на все заимствования из апробированной практики большевистских и прежде всего фашистских государственных переворотов относится к числу действительно самостоятельно разработанных, оригинальных элементов его взлёта, все ещё остаётся по своему сценарию классической моделью тоталитарного преодоления демократических институтов изнутри, т. е. при помощи государственной власти, а не в схватке с ней. Он с незаурядной находчивостью, не стеснённой в выборе средств, пускал в ход методы последних месяцев, приспосабливая их к новому положению. В продуманном взаимодействии с коричневыми вспомогательными формированиями все новые дерзкие революционные акции так сочетались с юридически санкционированными актами, что возникала, если брать каждый отдельный случай, хотя часто сомнительная, но в целом убедительная кулиса легальности, прикрывавшая противозаконность режима. В ту же линию вписывалось и то, что во многом сохранялись старые институциональные фасады: тем беспрепятственнее можно было в их тени осуществлять глубинное преобразование всех отношений — пока люди безнадёжно запутывались в своих оценках законности или незаконности системы, необходимости лояльности или сопротивления; парадоксальное понятие легальной революции — это было нечто гораздо «большее, чем пропагандистский приём», его значение для успеха процесса захвата власти невозможно переоценить[388]. Гитлер сам объяснял позже, что Германия в то время хотела порядка, в силу чего ему пришлось отказаться от открытого применения силы; в один из последних дней жизни, когда его охватывали настроения отчаяния, он, подводя итог ошибок и упущений прошлого, возлагал на любовь немцев к порядку, их манию законопослушания и глубокое неприятие хаоса, которые придали нерешительный характер уже революции 1918 года, сорвали и его акцию у «Фельдхеррнхалле», ответственность за всю половинчатость, компромиссы и роковой отказ от внезапной кровавой расправы: «Иначе тогда были бы ликвидированы тысячи… Только потом начинаешь жалеть, что был таким добрым»[389].

В тот же момент тактика лавинообразно развёртывающейся революции, прикрытой атрибутами легальности, представлялась, однако, чрезвычайно успешной. По сути дела, всё было предопределено уже в течение февраля тремя декретами, законность которых, как казалось, в равной степени обеспечивали буржуазные авторитеты, находившиеся рядом с Гитлером, подпись Гинденбурга и сопровождавший все это туман национальных лозунгов. Уже 4 февраля вышел декрет «О защите немецкого народа», который предоставлял правительству права запрещать политические мероприятия, газеты и печатные издания конкурирующих партий на самых неопределённых основаниях. Тут же последовали драконовские меры, направленные против отличающихся политических воззрений любого направления, был прерван даже вскоре после его начала конгресс левых интеллектуалов и деятелей искусств в опере Кролля из-за якобы атеистических высказываний. Двумя днями позже, следующим чрезвычайным декретом, своего рода вторым государственным переворотом, был распущен прусский ландтаг, после того, как соответствующая попытка добиться этого парламентским путём потерпела провал. Спустя ещё два дня Гитлер обосновал перед ведущими немецкими журналистами чрезвычайный декрет от 4 февраля, обратив при этом их внимание на ошибочные суждения газет о Рихарде Вагнере и заявив, что «хочет уберечь нынешнюю печать от подобных промахов». Одновременно он пригрозил самыми решительными мерами тем, «кто сознательно хочет вредить Германии»[390]. В комплексе маловразумительных сообщений, эффектно скомпонованных с угрозами и актами насилия, скупо поступали сведения о Гитлере как о человеке. 5 февраля бюро НСДАП по связям с печатью известило, что Адольф Гитлер, «который очень привязан к Мюнхену», сохраняет там свою квартиру и что он, между прочим, отказался от оклада рейхсканцлера.

Тем временем национал-социалисты глубоко проникают в управленческий аппарат. При распределении ролей актёров легальной революции Герингу, чья дородность придавала ей столь жизнелюбивый оттенок, досталась задача не знающего удержу неистового преобразователя. Хотя новый чрезвычайный декрет передавал все правительственные полномочия в Пруссии Папену, реальная власть была у Геринга. Пока вице-канцлер надеялся на свою «воспитательную работу внутри кабинета»[391], соратник Гитлера направил в прусское МВД несколько так называемых почётных комиссаров, таких, как оберфюрер СС Курт Далюге, которые тут же закрепились в крупнейшем управленческом ведомстве Германии и стали, проводя обширную перетряску кадров, отдавать распоряжения об увольнениях и назначениях новых людей, так что, как говорилось в свидетельстве очевидца, «чинуши старой системы вылетали штабелями. Эта беспощадная чистка затронула всех — от оберпрезидента до вахмистра»[392].

Особое внимание Геринга было направлено на управления полиции, руководство которых он за короткое время укомплектовал командирами СА высокого ранга. 17 февраля он обязал полицию своим приказом «установить отношения наилучшего взаимодействия с национальными формированиями (СА, СС, „Стальной шлем“), а в отношении же левых „применять в случае необходимости оружие без малейших колебаний“: „Каждая пуля, — так предельно откровенно он подтвердил это распоряжение в произнесённой позже речи, — которая будет выпущена из ствола полицейского пистолета, выпущена мной. Если это называть убийством, то считайте, что это убийство совершил я, все это приказано мною, это я беру на себя“. Из невзрачного второразрядного ведомства в берлинском управлении полиции, которое занималось надзором за антиконституционными действиями, начало формироваться гестапо (государственная тайная полиция), аппарат которого уже четырьмя годами позже имел бюджет в сорок раз больше прежнего и располагал только в Берлине четырьмя тысячами чиновников[393]. 22 февраля «для разгрузки линейных подразделений полиции при особых ситуациях» Геринг отдал распоряжение об образовании насчитывающей около 50 тысяч вспомогательной полиции, прежде всего за счёт личного состава СА и СС, открыто покончив с фикцией нейтральной полиции и заменив её выполнением функций террора в интересах одной партии. Белая повязка на рукаве, резиновая дубинка и пистолет отныне делали законными дикие аресты и произвол партийной армии, возводя их в ранг правомочных действий на службе государству. «Мои меры, — заверял Геринг в одном из своих заявлений тех дней, в которых витает дух упоения насилием, — не будут страдать боязнью нарушить в чём-то юридические нормы. Мои меры не будут страдать болезнью какой-либо бюрократии. Моё дело здесь — не блюсти справедливость, а уничтожать и истреблять — и баста»[394].

Тем самым объявлялась война прежде всего коммунистам, которые были не только принципиальными противниками, но и определяли формирование большинства в будущем рейхстаге. Уже спустя три дня после создания правительства Геринг запретил в Пруссии все митинги коммунистов, после того как КПГ призвала к всеобщей забастовке и демонстрациям. Тихая гражданская война тем не менее продолжалась, только в первые дни февраля в результате столкновений пятнадцать человек погибло и примерно в десять раз больше было ранено. 24 февраля полиция в ходе рассчитанной на внешний эффект акции захватила здание ЦК КПГ, дом Карла Либкнехта на Бюловплац в Берлине, которое, правда, руководство компартии давно покинуло. И уже на следующий день печать и радио сообщали о сенсационной находке «многих сотен центнеров материала, свидетельствовавшего о замышлявшейся государственной измене», что позволило снабдить национал-социалистических агитаторов написанными леденящими душу красками жуткими картинами коммунистической революции. Сам материал, правда никогда не был опубликован: «террористические акты против отдельных вождей народа и руководителей государства, выведение из строя жизненно важных предприятий и публичных зданий, отравление целых групп лиц, которых они особенно боялись, захват заложников, жён и детей выдающихся деятелей должны были запугать народ, приведя его в ужас», — говорилось в докладе полиции. Тем не менее КПГ не запрещали, чтобы не толкнуть её избирателей в объятия СДПГ.

Тем временем национал-социалисты взвинтили свои пропагандистские мероприятия до самой шумной и безудержной предвыборной борьбы тех лет. Гитлер, который опять был самым мощным фактором воздействия на людей, лично открыл кампанию большой речью в берлинском Дворце спорта, которая в обильном потоке слов повторяла старые проклятья четырнадцати годам позора и нищеты, старые идеи непримиримости к ноябрьским преступникам и партиям прежней системы, равно как и старые формулы спасения страны и заканчивалась пламенной парафразой «Отче наш»: он, кричал Гитлер, «непоколебимо убеждён в том, что настанет час, когда миллионы тех, кто нас ненавидит, встанут за нами и вместе с нами будут приветствовать сообща созданный, завоёванный в тяжелейшей борьбе, выстраданный нами новый германский рейх Величия и Чести, Мощи, Великолепия и Справедливости. Аминь!»[395] Опять в ход были пущены все технические средства, на это раз уже с опорой на престиж государства и его поддержку, страну захватил пароксизм воззваний, опять Гитлер летал по всей Германии; разработанный Геббельсом план предусматривал как можно более широкое использование радио, «которое наши противники не умели применить с толком, — писал шеф пропаганды, — тем лучше должны освоить работу с ним мы». Выступления Гитлера во всех городах должны были транслироваться передвижными радиостанциями: «Мы будем осуществлять трансляцию непосредственно из толщи народа, давая слушателю яркую картину происходящего на наших собраниях. Я сам буду предварять каждую речь фюрера вступлением, в котором я постараюсь донести до слушателя магию и атмосферу наших массовых митингов»[396].

Значительная часть средств для предвыборной кампании была собрана благодаря мероприятию, на которое Геринг пригласил 20 февраля во дворец рейхспрезидента ведущих промышленников. Среди участников встречи — их было около двадцати пяти — находились Яльмар Шахт, Крупп фон Болен, Альберт Феглер из «Ферайнигте Штальверке», Георг фон Шницлер из концерна «ИГ Фарбениндустри», Курт фон Шрёдер, представители тяжёлой, горной промышленности и банков. В своей речи Гитлер опять подробно проанализировал антагонизм между авторитарной предпринимательской идеологией и тем демократическим строем, который он с издёвкой назвал политической организацией слабости и упадка, он превозносил жёстко организованное идеологизированное государство как единственную возможность устоять перед лицом коммунистической угрозы и превозносил право отдельной великой личности. Он более не желает, продолжал Гитлер, зависеть от терпимости партии Центра, от поддержки Гугенберга и дойч-националов, и он должен сперва завоевать всю власть, чтобы окончательно раздавить противника. Словами, в которых не было и тени стремления оставаться в рамках легальности, он призвал своих слушателей к финансовым пожертвованиям: «Сейчас мы стоим накануне последних выборов. Каким бы ни был их итог, назад пути больше нет… Так или иначе, если положение не разрешится при помощи выборов, то развязка произойдёт другим путём». В заключение Геринг заявил, что запрашиваемые финансовые пожертвования «будут даны промышленностью тем легче, чем скорее она осознает, что выборы 5 марта наверняка будут последними в ближайшие десять лет, а возможно и на ближайшие сто лет». Затем Шахт обратился к собравшимся с возгласом «А теперь, господа, пора раскошеливаться!» и предложил создать «предвыборную кассу», в которую он за короткое время собрал среди ведущих промышленных компаний по меньшей мере три миллиона марок, а может быть и больше[397].

Гитлер в значительной степени отошёл от прежней сдержанности и в предвыборных речах. «Время интернационалистской болтовни и обещаний примирения народов кончилось, на смену ему пришло время немецкого народного сообщества», — воскликнул он в Касселе; в Штутгарте он обещал «выжечь калёным железом явления разложения и обезвредить яд»; он преисполнен решимости «ни в коем случае не допустить возврата Германии к прежним порядкам». Он тщательно избегал изложения каких бы то ни было программных позиций («мы не хотим лгать и мы не хотим жульничать… раздавая дешёвые обещания»), конкретно он формулировал только одно намерение — «никогда, никогда… не отступать от задачи истребить в Германии марксизм и сопутствующие ему явления»; «первый пункт» его программы — призыв к противникам «Похороните все иллюзии!» Через четыре года он будет держать ответ перед немецким народом, а не перед партиями, развалившими страну; вот тогда пусть будет судьёй народ — и никто иной, воскликнул он богохульно с надрывом, на который его в те дни часто толкала самооценка себя как мессии, «по мне, пусть народ меня распнёт, если он решит, что я не выполнил своего долга»[398].

Концепция легальной революции предусматривала расправу с противником не посредством открытого террора и мер запрета, а постоянной провокацией его на акты применения насилия, чтобы он сам создавал предлоги для законных мер подавления и их оправдания. Геббельс описал этот тактический метод уже в дневниковой записи от 31 января: «Пока мы хотим не прибегать к прямым контрмерам (против коммунистов). Пусть сперва вспыхнет пламя большевистской попытки осуществить революцию. А потом мы в подходящий момент нанесём удар»[399]. Это была старая гитлеровская идеальная революционная схема расстановки сил: его призывают на помощь как последнюю кандидатуру спасителя, к которой люди отчаянно рвутся всей душой, в кульминационный момент попытки коммунистического переворота, чтобы в драматической схватке уничтожить мощного врага, покончить с хаосом и обрести легитимность и уважение среди масс в качестве вызывающей ликование силы порядка. Поэтому уже на первом заседании кабинета 30 января он отклонил требование Гугенберга, не долго думая запретить компартию, забрать себе её депутатские мандаты и обеспечить таким образом себе большинство в рейхстаге, в силу чего новые выборы стали бы излишними.

Однако его мучило опасение, что коммунисты вообще не способны на широкомасштабную, энергичную акцию восстания. Он уже и до того порой высказывал сомнения в их революционной силе, такой же позиции, кстати, придерживался и Геббельс, который в начале 1932 года не видел в них опасности[400]. Действительно, потребовались известные пропагандистские усилия, чтобы стилизовать их образ под тот призрак, как это им самим хотелось бы в соответствии с их свидетельством о рождении[401]. Намёки на найденные в здании ЦК центнеры революционного материала служили этой установке, так же как и ходившие с середины февраля многочисленные, явно инспирированные самими национал-социалистами слухи о предстоящем покушении на Гитлера. Повисший в воздухе в 1918 году вопрос Розы Люксембург «Германский пролетариат — ну где же ты?» — остался и на этот раз без ответа. Хотя в первые недели февраля дело в ряде случаев доходило до уличных побоищ, они все же носили характер стычек явно местного характера, а никаких хотя бы самых призрачных свидетельств крупномасштабной, централизованно управляемой попытки восстания, благодаря которой можно было бы насаждать стимулирующие комплексы страха, не было. Причиной тому были не только депрессия и истощение энергии рабочих вообще, что, естественно, сильнее всего сказалось на коммунистах, но и доходившее прямо-таки до гротеска заблуждение их руководства в оценке исторической ситуации. Не обращая никакого внимания на преследования и мучения, на бегство многочисленных товарищей и массовый отток своих сторонников, коммунисты продолжали считать, что их основной противник — социал-демократия, что нет разницы между фашизмом и парламентской демократией, что Гитлер всего-навсего марионетка, что если он придёт к власти, то тем самым только приблизит власть коммунизма, а на нынешней стадии высшая революционная добродетель — терпение.

Эти тактические просчёты были, очевидно, отражением глубинного процесса смещения центров власти. Один из необычных моментов захвата власти состоял в том, что враг, существование которого было так долго в психологическом плане стимулом жизни национал-социализма, в решающей степени вдохновляло его и позволило вырасти в могучую силу, в момент решающей схватки не вышел на арену. Ещё недавно представлявший собой мощно действующую угрозу, наводивший ужас на буржуазию многомиллионный отряд сторонников коммунистов вдруг испарился — без какого-либо признака сопротивления, действия, сигнала. Если верно, что о фашизме нельзя говорить, не рассуждая как о капитализме, так и о коммунизме[402], то теперь после окончания одной связи исторически перестала существовать и другая: с этого момента фашизм уже не был ни инструментом, ни отрицанием, ни зеркальным отражением; в дни захвата власти он пережил как бы вступление во власть на основании своих собственных прав. В Германии коммунизм так больше и не появился на сцене в качестве провоцирующей контрсилы до самого конца фашизма.

На этом фоне надо рассматривать драматический, по сути дела уже закрепивший захват власти Гитлером пожар рейхстага 27 февраля 1933 года, этот фон определяет и многолетнюю дискуссию об ответственности за него. Коммунисты постоянно горячо отрицали какую-либо причастность к поджогу, и действительно, у них для этого не было никакого мотива; партия со сломленной волей к самоутверждению не могла подать такой грандиозный сигнал к переходу в наступление. Ответственность национал-социалистов можно было убедительно обосновать как раз потому, что пожар так превосходно вписывался в картину революционного нетерпения Гитлера. Долго считался потом бесспорным тезис об их вине, хотя отдельные вопросы оставались невыясненными, и было видно, что спор ведётся с подставными свидетелями и сфабрикованными документами. Сопровождавшие эти события обстоятельства из криминальной сферы также давали благодатную почву для воображения честолюбивых летописцев, так что происшедшее оказалось покрытым мощным слоем отчасти поверхностной, отчасти дерзкой сознательной лжи и стало представляться искажённым даже в его самоочевидных аспектах.

Значение и заслуга известного исследования, опубликованного Фрицем Тобиасом в начале 60-х годов, заключались прежде всего в том, что оно детально и предметно вскрывало многочисленные грубые измышления, продиктованные партийными интересами или же только живой фантазией авторов легенд. Выходящий за рамки упоминавшихся предположений тезис, что не национал-социалисты, а схваченный в горящем рейхстаге потный, полуголый и восклицавший заплетающимся языком «Протест! Протест!» голландец Маринус ван дер Люббе был ни с кем не связанным преступником-одиночкой, обоснована точнее и убедительнее, чем какая-либо другая версия события, но всё же оставались немалые сомнения, которые поддерживали огонь горячо шедших много лет споров[403]. Приводившиеся при этом доводы «за» и «против», весомость аргументов в нашем контексте к делу отношения не имеет, ибо вопрос о том, кто устроил поджог, — это вопрос криминалистики и имеет для исторического понимания процесса захвата власти второстепенное значение. Мгновенно использовав данное событие для реализации планов установления своей диктатуры, национал-социалисты так или иначе взяли это преступление на свою совесть, обнаружили своё соучастие в том смысле, который не в силах затронуть споры о признаках состава преступления и вопрос о виновном в нём. В Нюрнберге Геринг признался, что аресты и преследования были бы проведены в любом случае, пожар рейхстага их только ускорил[404].

Решения о первых шагах в сложившейся обстановке были приняты уже на месте события. Гитлер проводил вечер на квартире Геббельса на Рейхсканцлерплац, когда позвонил Ханфштенгль и доложил, что рейхстаг охвачен пламенем. Полагая, что эта информация является «несуразным плодом чьей-то буйной фантазии», Геббельс сперва не стал информировать об этом Гитлера. И только когда вскоре поступило подтверждение известия, он передал его. Спонтанное восклицание Гитлера «Теперь они у меня не выкрутятся!» уже предвещало, как он собирался использовать случившееся в тактическом и агитационном плане. Оба тут же «помчались на скорости 100 км в час по Шарлоттенбургскому шоссе к рейхстагу» и добрались, перешагивая через толстые пожарные рукава, до большой крытой галереи. Здесь они встретили Геринга, который прибыл туда первым и «в сильном возбуждении» уже объявил происшедшее организованной политической акцией коммунистов, эта установка с данного момента и предопределяла формирование политического, журналистского и криминалистического мнения. Один из тогдашних сотрудников Геринга, который позже стал первым руководителем гестапо, Рудольф Дильс, рассказывает, что происходило на месте преступления:

«Когда я вошёл, ко мне приблизился Геринг. В его голосе звучал весь судьбоносный пафос этого драматического часа: „Это начало коммунистического восстания, они пошли в бой! Нельзя терять ни минуты!“

Геринг не смог продолжить дальше. К собравшимся повернулся Гитлер. Тут я увидел, что его лицо было багрово-красным от возбуждения и от жара в зале под куполом. Он закричал с такой неистовостью, какой я у него до того никогда не наблюдал, казалось, он вот-вот лопнет от натуги: «Теперь не будет никакой пощады! Раздавим всякого, кто встанет у нас на пути! Немецкий народ не поймёт мягкотелости. Каждого коммунистического функционера расстреливать на месте. Депутатов-коммунистов повесить этой же ночью. Социал-демократам и „Рейхсбаннеру“ теперь тоже никакой милости не будет!»[405]

Тем временем Геринг приказал привести всю полицию в состояние наивысшей готовности. Уже этой ночью было арестовано четыре тысячи функционеров, прежде всего КПГ, и заодно некоторые неугодные режиму писатели, врачи и адвокаты, в том числе Карл фон Осецкий, Людвиг Ренн, Эрих Мюзам и Эгон Эрвин Киш. Были заняты многие партийные дома и газетные издательства социал-демократов, «если будут сопротивляться, — грозил Геббельс, — пускайте в дело штурмовиков»[406]. И хотя большинство арестованных пришлось брать из постелей, а лидер парламентской фракции КПГ Эрнст Торглер, которого поначалу обвинили в причастности к этому делу, сам явился в полицию, чтобы продемонстрировать несостоятельность обвинений, первое официальное сообщение, датированное ещё 27 февраля (!), гласило:

«Пожар рейхстага должен был стать грандиозным сигналом к кровавому бунту и гражданской войне. Уже на вторник, на 4 часа утра, в Берлине намечались широкомасштабные грабежи. Установлено, что с сегодняшнего дня по всей Германии должны были начаться террористические акты против отдельных деятелей, против частной собственности, против мирного населения, и должна была быть развязана всеобщая гражданская война…

Подписаны ордера на арест двух виднейших коммунистических депутатов рейхстага ввиду наличия весомых оснований подозревать их в причастности к совершенному преступлению. Остальные депутаты и функционеры компартии взяты под арест. Коммунистические газеты, журналы, листовки и плакаты на четыре недели были запрещены по всей Пруссии. На четырнадцать дней запрещались все газеты, журналы, листовки и плакаты социал-демократической партии…»[407]

Уже в первой половине следующего дня Гитлер вместе с Папеном явился к рейхспрезиденту. После выдержанного в драматических красках рассказа о происшедших событиях он представил Гинденбургу проект чрезвычайного декрета. Последний поистине максимально использовал предоставившийся случай, отменяя все основные права, значительно расширяя сферу применения смертной казни и кроме того создавая многочисленные механизмы давления на земли. «Люди были как оглушены», — вспоминает один из очевидцев[408], — никогда серьёзность коммунистической угрозы не была столь осязаемой, жильцы домов организовывали дежурства из страха перед предстоящими грабежами, крестьяне выставляли охрану у колодцев и родников, боясь, что их отравят. Мгновенно сыграв при помощи всех пропагандистских средств на страхе людей, Гитлер получил возможность на короткий, искусно использованный период делать почти все, что угодно; да, это было так, как бы непостижимо ни было для нас одобрение декрета со стороны Папена и его консервативных «соконтролеров» — он выбивал у них из рук любое средство реального влияния и сносил преграды на пути потока национал-социалистической революции. Решающим моментом, однако, было то, что отсутствовало упоминание прав, обеспечивающих неприкосновенность личности. Эта «страшная недомолвка» привела к тому, что с этого момента снимались все пределы государственному произволу. Полиция могла произвольно «арестовывать и без каких-либо ограничений продлевать срок задержания. Она могла держать родственников в полном неведении о причинах ареста и дальнейшей судьбе арестованного. Она могла не давать адвокату или другим лицам посетить его или же ознакомиться с материалами дела… изнурять заключённого непосильной работой, кормить и размещать его в камере кое-как, заставлять повторять ненавистные ему лозунги или петь песни, пытать его… Никакой суд не получил бы материалы дела. Ни один суд не был правомочен вмешаться, даже если бы какой-нибудь судья неофициально узнал бы об обстоятельствах дела»[409].

Чрезвычайный декрет «О защите народа и государства», который в тот же день был дополнен и ещё одним — «Против измены Немецкому народу и действий, представляющих собой государственную измену», был главной правовой основой системы господства национал-социалистов и вне всяких сомнений важнейшим законом «третьего рейха», он заменял правовое государство перманентным чрезвычайным положением. Справедливо указывалось на то, что именно в нём, а не в принятом несколькими неделями позже законе о чрезвычайных полномочиях, следует искать главную правовую основу режима; вплоть до 1945 года декрет действовал без каких-либо изменений, обеспечивая псевдоправовое прикрытие преследованиям, тоталитарному террору, подавлению немецкого сопротивления вплоть до 20 июля 1944 года[410]. Одновременно чрезвычайный декрет имел и тот эффект, что национал-социалисты больше не могли отступиться от тезиса о поджоге рейхстага коммунистами и восприняли состоявшийся позже процесс, который мог доказать вину только ван дер Люббе, как тяжкое поражение. В этих аспектах, а не в криминалистических деталях, надо видеть решающее историческое значение пожара рейхстага. Когда Сефтон Делмер, корреспондент «Дейли экспресс», спросил в то время Гитлера, верны ли слухи о предстоящей резне внутриполитической оппозиции, Гитлер мог насмешливо ответить ему: «Мой дорогой Делмер, я не нуждаюсь в Варфоломеевской ночи. Чрезвычайным декретом „О защите народа и государства“ мы создали особые суды, которые законным путём выдвинут обвинения против всех врагов государства и осудят их». Число арестованных до середины марта только в Пруссии на основании декрета от 28 февраля оценивали в более чем десять тысяч, Геббельс с чувством необыкновенного счастья комментировал успехи захвата власти: «Жизнь опять упоительна!»[411]

На этом запугивающем фоне в последнюю неделю перед выборами снова форсировали свою работу, постоянно наращивая обороты, все средства национал-социалистической агитации. Геббельс объявил 5 марта «днём пробуждения нации», и на проведение этого дня были направлены теперь все массовые митинги и шумные парады, все акции вывешивания флагов, акты насилия, сцены ликования и гитлеровские «шедевры ораторского искусства». Безудержный ошеломляющий пыл этих мероприятий почти полностью вытеснил со сцены партнёров, прежде всего ДНФП, в то время как другим партиям чинились многочисленные помехи, на которые полиция взирала молча и безучастно; до дня выборов среди противников национал-социалистов был убит 51 человек и несколько сотен ранено, а среди национал-социалистов погибло 18 человек; «Фелькишер беобахтер» не без основания сравнивала агитацию НСДАП с «сокрушительными ударами молота»[412]. День накануне выборов был отмечен помпезным спектаклем в Кенигсберге. Когда Гитлер закончил речь экзальтированным призывом к немецкому народу: «Теперь опять высоко и гордо держи свою голову! Больше ты не порабощён и не закабалён, теперь ты опять волен… милостивой помощью Божией», зазвучала «Нидерландская благодарственная молитва», последняя строфа которой была перекрыта колокольным звоном кенигсбергского собора. Все радиостанции получили указание передавать митинг в прямой трансляции, согласно партийной директиве каждый, «у кого есть для этого возможность, должен сделать все, чтобы на улице был слышен голос канцлера». После окончания передачи повсюду начался марш колонн СА, в то время как на горах и вдоль границы были зажжены так называемые костры свободы: «Нас ждёт великая победа», — ликовали организаторы[413].

Тем больше было их разочарование, когда вечером 5 марта стали известны результаты. В выборах приняло участие примерно 89 процентов избирателей, НСДАП получила 288 мест, а её партнёр по коалиции, Черно-бело-красный боевой фронт — 52 мандата. Партия Центра удержала свои позиции, набрав 73 места, равно как и СДПГ — 120 депутатов, и даже коммунисты потеряли из прежних 100 мандатов только 19. Настоящего успеха национал-социалистам удалось добиться только в южногерманских землях Вюртемберге и Баварии, где они были до того представлены ниже средних показателей. Но желанного большинства они все же не получили: они набрали 43, 9 процента голосов, и для большинства им не хватало около 40 мест. Вследствие этого Гитлер по меньшей мере формально продолжал зависеть от поддержки со стороны Папена и Гугенберга, вместе с мандатами их партии у Гитлера получалось весьма хрупкое большинство — 51, 9 процента. На квартире у Геринга, где стало известно о результатах выборов, он раздражённо заявил, что пока жив Гинденбург, от «шайки» — он имел в виду партнёра по коалиции, ДНФП, — не избавиться[414]. Геббельс возразил: «Да что значат теперь все эти цифры? Мы хозяева в рейхе и Пруссии». В своём листке «Дер Ангрифф» он обратился к рейхстагу с поразительным требованием «не создавать трудностей правительству… и дать событиям пойти своим ходом».

Одной из черт не дающего людям прийти в себя стиля захвата власти и национал-социалистической психологии вообще является мышление исключительно торжествующими категориями и манера превозносить как победы даже тяжелейшие поражения — вопреки всей очевидности. Поэтому и результаты выборов национал-социалисты, несмотря на своё разочарование, выдали за грандиозный успех и вывели из него свою историческую задачу «привести в исполнение приговор, вынесенный народом марксизму». Когда партия Центра запротестовала непосредственно после выборов против вывешивания флагов со свастикой на общественных зданиях, Геринг высокомерно ответил, что 5 марта «подавляющее большинство немецкого населения» выразило свою поддержку флагу со свастикой: «Я отвечаю за то, чтобы выполнялась воля большинства немецкого народа, а не желания группы людей, которые, похоже, ещё не поняли смысла происходящего ныне». На заседании кабинета 7 марта Гитлер без обиняков охарактеризовал результаты выборов как «революцию»[415].

При помощи акций, напоминающих путч, он уже в первые четыре дня после выборов захватил власть в землях. СА повсюду сыграли давно известную в истории проходную роль уже не владеющего собой народного гнева, проводя демонстрации на улицах, окружая административные здания и требуя смещения бургомистров, полицай-президентов и, в конечном счёте, и правительств. В Гамбурге, Бремене и Любеке, в Гессене, Бадене, Вюртемберге или, скажем, Саксонии каждый раз по одной и той же схеме правительство земли заставляли уходить в отставку, расчищая тем самым дорогу для прихода «национального» кабинета. Порой, правда, тщательно сооружённые фасады законности рушились и становились очевидными незаконные, революционные притязания на власть: «Правительство со всей жёсткостью раздавит всякого, кто выступит против него», — заявил вюртембергский гауляйтер Вильгельм Мурр после того, как его при помощи подтасовок избрали новым президентом земли. «Мы не говорим: око за око, зуб за зуб — нет, тому, кто выбьет нам глаз, мы оторвём голову, а тому, кто выбьет нам зуб, размозжим всю челюсть»[416]. В Баварии гауляйтер Адольф Вагнер вместе с Эрнстом Ремом и Генрихом Гиммлером вынудил премьер-министра Хельда уйти в отставку 9 марта и приказал затем своим силам занять здание правительства. За несколько дней до того в Мюнхене размышляли, не восстановить ли для отражения угрозы унификации монархию, призвав на трон кронпринца Рупрехта, и грозили арестовать на границе любого рейхскомиссара, который попытается пересечь линию Майна; а теперь выяснилось, что рейхскомиссар давно находился в пределах земли Бавария и по части близости к народу превзошёл всех её министров: вечером 9 марта правительственные полномочия были переданы тому самому генералу фон Эппу, который в 1919 году разгромил власть Советов в Баварии. Всего тремя днями позже в Мюнхен направился Гитлер. В первой половине дня, в выступлении по радио по случаю общенационального дня скорби он объявил, что черно-красно-жёлтые государственные цвета Веймарской республики отменяются, и отныне государственным флагом являются стяги черно-бело-красного цвета и полотнища со свастикой; одновременно он дал указание вывесить «в знак празднования победы» на три дня флаги. Он объявил «первый этап» борьбы завершённым и добавил: «Унификация политической воли земель и воли нации свершилась»[417].