Как научный атеист стал дьяконом[335]
Как научный атеист стал дьяконом[335]
Патриарх Алексий II позволяет ему спорить с собой. А с ним самим кто только не спорил: от буддистов до староверов. Ректор МГУ Садовничий вручил ему медаль «почетный выпускник МГУ», а рериховцы заранее шлют в ректораты и прокуратуры письма с требованиями запретить его лекции. Рокеры Юрий Шевчук и Константин Кинчев называют его другом. Кто же он, человек в «спецодежде» церковника, но не священник, самый молодой персонаж словаря «Философы России XIX–XX столетий», ставший и самым молодым (в 35 лет) профессором богословия в истории России?
— Так кто же вы, господин Кураев?
— Прежде всего — православный христианин. Затем — диакон (служу в храме Иоанна Предтечи на Красной Пресне). Богословом назвать себя не дерзну, но церковным журналистом — можно.
— Значит до Бога дошли?
— Дойти невозможно. Но можно приблизиться…
— Что для этого нужно? На собственном примере, пожалуйста.
— Мой путь шел через поиск смысла. Как пел в 80-х один рок-музыкант (ныне священник в Макеевке) — «Если меня разложить на молекулы — что ж, стану молекулой. А если меня разложить на атомы — что ж, стану атомом. Скучно». Вот это ощущение скуки как последнего предела мироздания и было для меня толчком к вере. Ну не может же скука быть последней истиной![336]
— Стало обидно?
— Захотелось добраться до истины.
— Как же Вы добирались?
— Сейчас, по прошествии 20 лет, кажется, что все было очень просто…
Лет пять назад я был в монастыре у кришнаитов. Здесь, в Подмосковье, у них российский центр. И выяснил очень интересную вещь. Оказывается, в истории индийской философии был диспут, очень похожий на тот, что ведется в христианском мире между протестантами, православными и католиками. У католиков считают, что ты своими заслугами должен заработать себе спасение. Протестантские полемисты говорят: «Нет, ты только уверуй, Господь тебя Сам спасет. Тебе не надо никаких заслуг, добрых дел». Православие — это путь такой «царской середины», сотрудничества Бога и человека.
Так вот, у кришнаитов есть две школы, одна из которых близка православным, вторая — протестантам. Одна из них зовется «школа обезьянки» вторая — «школа котенка». Первая говорит, что детеныш обезьяны цепляется за мать, а она его сама переносит с ветки на ветку. От малыша требуется лишь держаться и не мешать. «Школа котенка» говорит: смотрите как кошка несет в в зубах малыша, котенок же вовсе ничего не делает. Так и Господь спасет человека, который в этом никакого участия не принимает. Мое крещение я могу объяснить только с позиции «школы котенка».
Можно, конечно, долго рассказывать, как из полного неверия, из семьи, где не было православной традиции, с кафедры атеизма я пришел в семинарию. И при этом буду употреблять местоимения «я», «мне». На самом же деле это было чудо. Не я пришел в Церковь, а Господь «взял за шкирку», вытащил и протащил, как я этому ни сопротивлялся. Чудо — любое проявление Божией воли. И именно потому, что это — чудо, оно не подлежит дальнейшему анализу. Это нельзя дальше расчленять. Здесь можно просто замереть… Чудо есть чудо, и чудо есть Бог.
Если же искать человеческих сдвижек, то тут очень много ниточек сходились в один узел.
Первыми религиозными авторами, которых я читал, были Франк и Шестов. Первое знакомство с ними оставило меня равнодушным. Я просто не понимал, о чем они пишут. Их рассуждения о Боге, о Христе казались мне слишком далекими. Но все же нечто позитивное из первого знакомства с ними я вынес. Они показали мне, что можно быть христианином и при этом человеком XX века. Затем отец Сергий Булгаков вполне убедил меня: мир духовной жизни — это такой мир, о котором нельзя судить снаружи.
На третьем курсе МГУ я всерьез заболел Достоевским. Книга, которая по-настоящему перепахала меня — это «Братья Карамазовы». Я действительно болел ею. Две недели, пока читал, ничего кроме этого в голове не было.
Кроме того, оказавшись на кафедре научного атеизма, я в учебном порядке должен был заниматься религиозными вопросами, читать литературу — прежде всего, конечно, атеистическую, — но попадался и самиздат. Доводилось брать книжки у знакомых, да и на кафедре библиотека была достаточно приличная. Атеистический стиль работы, с которым я встретился, вызывал неприятие и тем самым во многом помог мне определиться.
— Каким образом?
— Во-первых, сравнивая первоисточники, Евангелие, книги по истории Церкви с тем, как это препарировалось в книгах по атеизму, я достаточно быстро заметил, что в последних много неправды, многое притянуто за уши и огромное количество просто элементарной некомпетентности. Когда я начал вживаться в кафедральную жизнь, меня поразила одна деталь. Там не было ни одного спецкурса по библеистике, по истории Церкви, даже по истории религии; там не было ни одного человека, который мог бы эти спецкурсы вести. Было много спецкурсов по «модернизму», но никакого знакомства с традицией. Образование получалось странно мозаичным. Кроме того, в те годы никто из преподавателей кафедры не знал ни еврейского, ни греческого языков. И при этом они заявляли, что занимаются научной критикой Библии. Это меня сильно разочаровало.
— А как Вы вообще оказались именно на столь своеобразной кафедре?
— Нет, не потому, что я был одержим зудом атеистической работы. Вообще-то я собирался специализироваться на кафедре «истории зарубежной философии». Марксизм был мне, мягко говоря, неинтересен. А вот что-то зарубежное, желательно современное… Но на экзамене по этому предмету приключился эпизод, перевернувший всю мою жизнь. В билете, который мне достался, первый вопрос был по китайской философии, второй — по Аристотелю. Китай был мне опять же неинтересен, да и лекции на эту тему у нас были крайне скучные. Короче, я ничего по этому вопросу билета не знал. А по Аристотелю ответил хорошо. Опыт сдачи экзаменов у меня к тому времени был уже немалый, поэтому я понимал: два по первому вопросу и пять по второму в среднем дают тройку. Каково же было мое удивление, когда профессор Богомолов протянул мне зачетку с записью «отлично»! Но при этом он сказал: «передайте привет Вашему отцу!». Отец-то у меня тоже философ, и работал он тогда в Президиуме Академии Наук…
А тогда я понял: или я всю жизнь буду всего лишь носителем своего отчества и всю жизнь буду таскать домой «приветы отцу». Или я должен искать свой путь жизни.
Сложность выбора состояла в том, что уже в ту пору официальная идеология не вызывала у меня симпатий. Поэтому я как раз накануне экзамена подал заявление о специализации по кафедре истории зарубежной философии: думал забуриться куда-нибудь в былые века и культуры, в проблемы, по которым, к счастью, не существует «установочных» определений пленумов ЦК… Но, оказалось, что на этой кафедре слишком хорошо знают моего отца. Куда же еще на философском факультете можно спрятаться от идеологии? — Конечно, на кафедру логики. Занятия по логике я любил… Но, увы, мой отец по своей научной специализации как раз логик и потому на этой кафедре более чем известен. Так, а раз мой отец логик, а я хочу выбираться своей колеей, то что же находится вдали от логики? — Конечно, религия. И в итоге я подал заявление на кафедру атеизма: по сути изучение той же самой «зарубежной» или несоветской философии, только с более узким выбором тем.
Так что в выборе этой кафедры «виноват» мой подростковый «протестантизм». Ничего идейного.
— И на самой кафедре атеизма к вере Вы тоже шли «от противного»?
— Во многом, да. Сама атмосфера общества, которая сложилась в начале 80-х годов, помогала повернуться к Церкви. Атеистические нападки выглядели очень нечестно, и я сказал себе: если ты видишь, что родная партия врет тебе по каждому поводу, и в крупном, и по мелочам, то, может быть, она не права и в вопросе, который сама же назвала основным вопросом философии — «Есть ли Бог? Что первично: материя или разум?».
Я подошел к миру религиозной мысли, попробовал понять русских философов — естественно, сразу не получилось. Это была совершенно другая вселенная, абсолютно чужая для меня, для моего воспитания, моего окружения.
У меня не было верующих знакомых, никого: ни родственников, ни друзей, ни однокурсников — то есть приходилось идти по книжкам. И довольно скоро я понял, что это мир, который можно понять только изнутри. Человеку неверующему рассуждать о религии — это все равно, что слепому рассуждать об особенностях Рембрандта. И я понял, что не хочу ставить себя в глупое положение; раз уж профессионально я оказался связан именно с этой специальностью, все-таки должен попробовать войти внутрь…Я понял, что нечестно заниматься изучением религии, если ты сам никакой веры не имеешь. Веры-то в марксизм у меня не было точно. Но и никакой другой — тоже.
Кроме того, меня задели и даже обидели слова отца Сергия Булгакова, о том, что неверующий человек, который занимается изучением чужой религии, похож на евнуха, который сторожит гарем. И я решил попробовать войти в этот мир. Читая книги русских религиозных философов, я заметил, что они постоянно говорят о том, что религия — это мир опыта. И если у тебя этого опыта нет, хотя бы в малейшей степени, ты, изучая историю религии, ставишь себя в неловкое положение. В самом деле, мы же не станем доверять мнению глухого человека, если он вздумает написать диссертацию о музыке. В таком же положении и человек, не слышащий музыки небесных сфер. Что он может сказать о религии?
Я понял, что если хочу уважать себя, то должен сделать решительный шаг.
— Когда Вы впервые осознали, что верите во Христа не просто как в учителя нравственности, жившего 2000 лет назад, а как в Бога, от Которого зависит вся ваша жизнь?
— Для меня это были два разных момента: сначала пришла вера во Христа как Бога (Творца, Спасителя, грядущего Судию), а уже потом — вера во Христа как Вседержителя, от Которого зависит моя жизнь здесь и сейчас.
Что касается первого, то это произошло, когда мне было 18 лет. В то время я «болел» произведением Ф.М. Достоевского «Братья Карамазовы» и там меня очень поразила легенда о Великом Инквизиторе. Можно сказать, что в моей жизни это был переломный момент. Дело в том, что в легенде о Великом Инквизиторе чудесным образом сошлись все те философские проблемы, о которых я тогда думал. Все, что тогда меня пугало в жизни сконцентрировалось в словах Великого Инквизитора. Я вдруг понял, что те искушения в пустыне, которые были предложены сатаной Христу — это предельно емкие искушения, которые охватывают всю деятельность сатаны в мире и полностью характеризуют его. И поэтому я согласился с той характеристикой, которую Достоевский дал этому евангельскому персонажу — «дух сверхчеловечески умный и злобный».
То есть получилось так, что сначала я признал существование сатаны и ужаснулся реальности сатанинского замысла о нас, ну а затем последовал логический вывод: если Христос смог отвергнуть эти искушения, значит Он тоже сверхчеловечески умен, но добр. Пришло осознание Христа как Спасителя. Ощущение внутренней пустоты прошло, свет в окошке забрезжил.
Но, все равно, с моей стороны это было пока только некое философское принятие Христа. Начать молиться было намного труднее, и это произошло несколько позже, а крестился я почти через год после этих событий. И даже будучи крещенным, я с большим трудом понуждал себя публично перекреститься в храме или поклониться вместе с бабушками, которые там стоят. Более того, спустя еще год после крещения на какой-то марксистской лекции, когда лектор громил идеалистов, я с ужасом понял, что он говорит, фактически, про меня. Осознать то, что я стал идеалистом, было очень трудно, настолько глубокие корни пустила марксистская закваска в моем подсознании.
А отношение к Нему как к Вседержителю пришло уже позже. Понимаете, своеобразие юношеской веры заключается в том, что она ни о чем не просит, она просто радуется тому, что Бог есть. Еще нет болячек, нет каких-то безвыходных жизненных ситуаций и, следовательно, можно приходить к Богу не торгуясь, не выклянчивая «гуманитарную помощь». Поэтому впервые я начал относиться ко Христу не просто как к Творцу и грядущему Судье, а как ко Вседержителю, от которого зависит моя жизнь здесь и сейчас только тогда, когда начал молиться о том, чтобы Господь помог мне поступить в семинарию.
— А почему из всех религий Вы выбрали именно православие?
— В свое время я решил для себя: если однажды я все же приду к выводу о том, что Бог есть, то не буду выдумывать никакой своей религии. Мне уже обрыдли все эти бесконечные ночные посиделки на кухнях и общагах, когда в прокуренной комнате со стаканом коньяка (вод ки, портвейна, пива) в руке ведутся дискуссии об Абсолюте. «Так, Андрюша, давай договоримся. Если ты однажды придешь к выводу, что Бог есть, я тебя очень прошу: не выдумывай ничего своего. Понимаешь, если Бог есть, то это означает, что ты не первый умница, который до этого додумался… История началась не с тебя. Ты не первый человек идущий по этому пути. Присмотрись к опыту людей, которые шли по нему раньше и дальше тебя продвинулись». Любые попытки выдумать что-то свое, свою религию, мне казались верхом пошлости. Поэтому я с самого начала наложил на себя такое ограничение, что не имею права, не должен пошлить, не должен выдумывать что-то свое, а должен войти в традицию. Если уж христианство — то самое традиционное.
А почему именно христианство? — Так ведь к тому времени у меня уже были представления о других религиях, и я уже понимал, что более высокого пути религиозной жизни и мысли нигде нет. Ни одна другая религия мира не кладет в свою основу формулу «Бог есть любовь» и не говорит в своем символе веры — «нас ради человек и нашего ради спасения».
— И как это решение переросло в действие?
— Помню, это решение я принял под воздействием чувства … зависти. Мой ближайший друг — студент истфака — все же крестился (у староверов). Он был настолько счастлив, что я решил: хватит баловаться философией, жонглировать умными терминами и цитатами, надо решаться… Это был май, и я решил: «и я либо к осени крещусь, либо никогда». При чем тут была осень, мне и самому до сих пор непонятно… Но в те дни для меня значимой стала песня Владимира Высоцкого «Мой друг уехал в Магадан… Снимите шляпу».
Конечно, обычная студенческая суета занесла своей пылью ту ясную решимость. И в предпоследний день осени — 29 ноября — я был разбужен мыслью: «Ты же что-то обещал сделать!». И побежал искать храм для того, чтобы более не откладывать. В каком-то смысле я испугался себя самого, своей нерешительности и решил с нею покончить.
Тогда в голове у меня вертелись строки Пастернака: «Жизни ль мне хотелось слаще? — Нет, неправда: я хотел только вырваться из чащи полуслов и полудел!»…
Спустя годы я услышал точную формулу этой своей мотивации со стороны. Я уже был в аспирантуре. И вот наш сектор «современной зарубежной философии» празднует Масляницу дома у моего научного куратора Тамары Кузьминой. Сидим на кухне, и ведем вековечную русско-интеллигентскую дискуссию на тему «что такое мещанство». А в гостях у Тамары Андревны в тот день оказался ее давний друг, былой однокурсник. Вот только он по окончании университета решил не иметь вообще ничего общего с советской идеологией, и всю жизнь так и проработал Калуге истопником. Но интерес к миру книг он не потерял. Вот и сейчас — пока все сгрудились на кухне и спорили, он ходил по квартире, выискивая на книжных полках новинки. И вот, отобрав что-то интересное для себя, со стопкой книги он заходит на кухню. И хозяйка его с ходу включает в разговор: «Ну, скажи, что такое мещанин?!». Ответ был дан без секунды раздумий, слету: «Как что? Мещанин — это человек, у которого бытие определяет сознание!»[337].
Мне же хотелось, чтобы мое сознание дало мне новый опыт бытия…
С этой жаждой я и пришел к крещению. Сам день моего крещения был довольно необычным. Я не могу сказать, что уверовал и потому пошел креститься. Ровно наоборот: я пошел креститься для того, чтобы уверовать, то есть я ощущал потребность сделать какой-то шаг, который вырвал бы меня из привычной колеи жизни; надо было пойти посмотреть, ворваться туда, в Церковь. Может быть, потом я что-то пойму. До некоторой степени это был философский эксперимент, поставленный на себе, — но он увенчался совершенно невероятным успехом.
У Бога свои планы о нас: в день крещения благодать Христова коснулась сердца — и с этого дня стало понятно, о чем слова Евангелия «Царство Божие внутри вас». После этого мне действительно стало изнутри понятно многое из того, что говорится в Священном Писании, у святых отцов. Я всем существом ощутил, что чудо произошло. Это таинство, а не просто омовение в купели.
— Когда же Вы крестились?
— Это произошло в 1982 году. Я был студентом 4 курса.
— А где Вы крестились?
— В Москве, в храме Иоанна Предтечи. Причем искал храм, который был бы максимально далек от моего дома и университета — с тем, чтобы никаких случайных знакомых не было, чтобы никто не «настучал». Если узнают в университете — выгонят, у родителей будут неприятности из-за меня… И за это я себя сейчас очень корю: в том храме, где крестился, теперь я и служу. Полтора часа в одну сторону, полтора — в другую… Так что нередко по дороге я говорю себе: «Что ж ты, мерзавец, таким трусом был?!». Первые полгода я стоял на службе, оглядываясь на каждый стук входной двери: вдруг кто знакомый вошел… Так и дрожал, пока однажды не ушами, а сердцем не услышал на водосвятном молебне прокимен, в котором возглашалась строчка из псалма: «Господь просвещение мое и спаситель мой, кого убоюся?» И я подумал: «Господи, кого же я боюсь?» И после этого страх как рукой сняло…
— А как же происходило или что произошло при крещении?
— Вдали от своего дома я знал только один действующий храм — на Ваганьковском кладбище (был там на похоронах Высоцкого). Поехал туда — но храм был закрыт. Я был просто оглушен, земля ушла из под ног. В таком потерянном состоянии я просто пошел бесцельно бродить по городу. И вдруг в конце Большевистского переулка увидел храм. Побрел к нему безо всякой надежды (ибо трудно было представить, чтоб в одном районе Москвы было два действующих храма). К моему радостному изумлению храм оказался действующим и даже еще не был закрыт по окончании утренней службы.
Я успел проскользнуть в дверь. Обращаюсь за свечной ящик — хочу, мол креститься. Бабушка, стоящая там, начинает меня отговаривать: «Ты лучше завтра приходи, завтра хороший батюшка служить будет!». По своему эта бабушка была права. Священник, который должен был служить завтра, и в самом деле потом стал моим духовным наставником. Но тогда я возмутился: «Какая разница, какой священник! Я не к священнику пришел, а к Богу! И мне нужно креститься именно сегодня!». В общем, денег с меня за крестины не взяли, бабушка эта даже крестик подарила.
Вышел из алтаря о. Александр Мещеряков и повел меня в крестилку. Крестил он весело, без назиданий и пояснений, с прибаутками. Соответственно, и у меня не было никакого «медитативного» настроя.
А затем он ввел меня в алтарь (это называется «чин воцерковления»). Первое мое впечатление от алтаря — чайник. Даже мелькнула мысль: теперь я знаю, зачем в церкви иконостас — чтобы за ним прятаться во время службы и чаи гонять (как наши лаборантки на кафедре).
В алтаре, вдали от посторонних глаз, священник начал меня расспрашивать — кто, откуда… Узнав же, где я учусь и вдоволь посмеявшись, сказал: «Не смей бросать учебу Ты должен окончить университет».
Так что по крайней мере этот, самый первый священнический совет в моей церковной жизни я точно исполнил. И, кстати, он мне много помог, потому что потом у меня неоднократно возникало желание бросить университет и «убежать в леса»…
А в целом все было вполне обычно и обыденно. И только когда я вышел из храма и вошел в метро — там и произошел тот сдвиг в душе, ради которого я и искал крещения… Потом я узнал, что такое бывает нередко: человеку дается пережить благодатность таинства не в минуту его совершения, а потом. В моем случае мудрость Промысла была в том, что если бы это переживание пришло в храме — его потом было бы легче украсть. Потом шальная мыслишка подсказала бы атеистической части меня: «Ну, это же было в храме — необычная обстановка, твой собственный настрой, в итоге и родилось это самовнушение». Но что для москвича может быть более привычно и обыденно, чем метро? И настроя уже ищущего не было. Я просто возвращался в университет… И был «настигнут радостью».
— А что в университете?
— В университете я попал прямиком на третью пару — спецкурс «Несовместимость современного естествознания и религии». Профессор скучно зачитывает свою лекцию для маленькой группы — нас человек семь было на этом спецкурсе. А меня распирает от счастья — я не могу не улыбаться. Он косится на меня и в конце концов спрашивает — «Кураев, что Вы все время смеетесь?». А я как представлю, что с ним будет, если я ему скажу, отчего я сегодня смеюсь — так мне вообще хохотать хочется…
А в последующие месяцы это даже вошло в поговорку на нашем курсе — «счастливый, как Кураев».
— Обычно люди приходят к вере, ко крещению после какого-то жизненного переворота, трагедии, горя или удивительного события? У Вас, насколько я понимаю, было по-другому?
— Дело в том, что свой путь в Церковь я могу описать двояко. Я могу несколько часов подробно рассказывать, что происходило — и в итоге получится впечатление, что это был логичный путь, который иначе и не мог завершиться. Но сердцем я помню и знаю, что это не так. Потому что каждый новый импульс: открытие, какая-то встреча, слово — тут же заглушался. И потом снова были недели и месяцы пустоты, обычные студенческие тусовки, после которых опять происходило что-нибудь. Правдивее будет сказать так: Господь взял и привел.
Ну, а затем были непростые годы, когда надо было силком втаскивать себя в Церковь, заставлять себя, понуждать к пониманию Писания, к согласию со всем учением церковным.
— А как же родители — они разве были к такому готовы?
— Никто готов не был. Я крестился, и полгода от родных это скрывал. Говорил, что иду на дискотеку, а сам шел в храм… Я понимал, что правда для них будет слишком болезненна, потому что у них были свои представления о том, какую я должен был делать карьеру.
— Когда родители узнали о Вашем крещении, состоялся, наверно, нелицеприятный разговор?
— Родители обо всем узнали случайно. Вернулись с дачи домой раньше времени. Я был как раз на службе, а дома оставил неспрятанными молитвослов и иконки.
Слезы были. Но мне удалось убедить родителей, что я не собираюсь убегать «в леса» и бросать университет. Уже через пару дней отец сказал мне: знаешь, а я все же рад, что ты крестился… теперь в твоих руках ключ от всей европейской культуры…
Потом их ждал новый шок: я объявил о своем намерении поступать в семинарию. Родители стали перебирать: кто из надежных людей для меня авторитет… Вспомнили: старый друг семьи, который был у меня репетитором еще в десятом классе. Это Вячеслав Андрианович Грихин, доцент филфака, великолепный знаток древнерусской литературы. Приехали к нему на чашку чая. И после светских любезностей — к делу: «Вячеслав Андрианович, а ведь у нас в семье беда. Андрюша в Бога поверил. Хочет в семинарию поступать». После довольно долгого молчания Вячеслав Андрианович тихо произнес: «Что ж, дай Бог, чтобы тебе удалось осуществить то, о чем я мечтал всю жизнь, да не сумел».
Таких открытий, надо сказать, мне потом предстояло немало. Люди, о вере которых и подозревать было невозможно, оказывались верующими. Как-то, уже будучи аспирантом, я попал на съезд молодых ученых. Там блистал Генрих Батищев — в те времена известный советский философ, немного диссидентствующий и поэтому, в частности, довольно чтимый молодежью. Он хорошо говорил, но одна странность царапала слух. Я не удержался — и после лекции подошел к Батищеву: «Знаете, Генрих Степанович, я просто не могу понять Вашей логики: почему в каждой фразе у Вас звучит «космос ждет», «космос заповедует». Нельзя о космосе так говорить… Если слово космос заменить словом Бог, тогда это станет понятным… А просто от космоса нечего ждать — это же какое-то безличностное бытие». Батищев вдруг стал озираться, потом отвел меня в сторону: «Андрей, вы все правильно поняли. Только знаете, это благословение моего духовника, чтобы я слово Бог в своих речах не употреблял…».
— Ваши родители не пострадали за сына?
— Пока я доучивался в университете и в аспирантуре — нет. Но едва только я перешел на работу в семинарию — мои повороты коснулись и судьбы отца. У него как раз тогда была перспектива поехать на работу в Париж, в ЮНЕСКО. Он был референтом академика Федосеева — ведущего идеолога советской поры; отцовская должность называлась «ученый секретарь секции общественных наук президиума Академии наук СССР». Но как только я подал документы в семинарию, сразу же соответствующая информация появилась в ЦК, оттуда — Федосееву. И отцу предложили «уйти по хорошему» — самому написать заявление об уходе… И Париж, конечно, отменился. А Федосеев еще звонил в минобороны, требуя, чтобы меня срочно призвали в армию. К счастью, там оказались здравомыслящие люди. Я ведь по окончании МГУ был уже лейтенантом, по военной специальности числился замполитом… Советской армии такие замполиты были совсем не нужны.
— Отец сильно переживал? Ваши отношения из-за этого не испортились?
— У меня хороший отец, бывший детдомовец. В нашей семье карьеристов не было.
— А в университете совсем не догадывались о перемене в Вашей жизни?
— К счастью, в те годы техника сдачи экзаменов по идеологическим предметам была хорошо отработана. Свою позицию можно было маскировать фразами типа «Маркс говорил об этом так» или «С точки зрения диамата, дело обстоит так». А о том, что думаю лично я, преподаватели не спрашивали.
Не могу сказать, что перемена во мне осталась незамеченной на кафедре, но преподаватели проявили достаточную тактичность и не поднимали этот вопрос.
Относились ко мне хорошо. На четвертом курсе я не успел написать курсовую — так мне поставили пятерку даже не глядя в нее — просто взяв с меня обещание, что до конца сессии я ее принесу. Это меня растормозило (или расхолодило). И дипломную работу я писал тоже скорее для себя, чем в рассчете на чей-то посторонний взгляд. И ошибся — потому что дипломы как раз читают.
В результате через день после того, как я сдал дипломную работу, мне звонит мой научный руководитель и говорит: «Что Вы написали? Это харизматический трактат или диплом по кафедре научного атеизма?!».
Пришлось срочно переделывать. А как раз наступает Страстная Седмица — надо ежедневно быть в храме, а тут этот немилый сердцу диплом… Руководитель торопит, и я в сердцах говорю ему: «Ну, не успеваю я! Какая переработка, если сейчас Страстная идет!». Брякнул — и замер: «Штирлиц был на грани провала»…
Ответ прозвучал более чем спокойно: «А я в Вашем возрасте успевал все: и работу сделать, и в храм сходить!».
Единственно только при защите диплома мне было сказано председателем кафедральной комиссии: «Мы даем Вам рекомендацию в аспирантуру, но учтите, Андрей Вячеславович: в Институте философии тоже бывают чистки!».
А через полтора месяца, за час до вручения диплома научный руководитель отвел меня в сторонку и сказал: «У нас есть информация, что Вы бываете в Троице-Сергиевой Лавре, общаетесь с преподавателями и семинаристами и у Вас там есть духовник. Это, конечно, Ваше дело, но у кафедры есть просьба к Вам: не поступайте в семинарию!».
Посещение Лавры и общение с преподавателями я признал, объяснив это необходимостью «полевых социологических исследований». О духовнике честно сказал: «никакого духовника там у меня нет» (это было честно потому что духовник у меня был в Москве). И обещал, что сейчас поступать в семинарию не буду (в моих планах это было сделать только через год).
— А на какую тему была Ваша дипломная работа в МГУ?
— Диплом у меня был по философии Франка и Хайдеггера, ну, с надлежащими прибамбасами и «выводами» о том, что их построения радикально антимарксистские и вообще не материалистические.
— И как складывалась Ваша дальнейшая жизнь?
— Понятное дело, что оставаться преподавателем в Университете я не мог (хотя и было предложение — не с моей кафедры, а с кафедры эстетики), потому что это означало бы врать: врать студентам, врать на кафедре… Надо было уходить из университета и искать аспирантуру на стороне.
Вопреки слухам, что распускают про меня рериховцы, я никогда не преподавал ни «научный атеизм», ни вообще марксизм-ленинизм. Именно ради того, чтобы устранить от себя такую необходимость, я отказался от преподавания и от вступления в КПСС.
На кафедре атеизма я учился не критиковать религию, а защищать ее от атеистического напора — ибо уже в самом начале учебы на этой кафедре начал отождествлять себя с той стороной, на которую атеисты нападали.
— И куда шел Ваш путь после университета?
— В Институт философии Академии наук. В те времена нужно было обязательно куда-то трудоустраиваться после Университета, работать по специальности — «отработка диплома». И чтобы этого избежать, я поступил в аспирантуру Института философии. В аспирантуре я оказался по совету своего отца. Ведь там идейных требований, по большому счету, уже никаких. Спокойно учишься, осматриваешься, а потом…
Дело в том, что еще на четвертом курсе МГУ, через полгода после крещения я очень твердо ощущал, что мой путь — это путь в семинарию.
И вообще о семинарии я впервые услышал на лекциях по научному атеизму. В этом было что-то мистическое. На кафедре был закрытый спецкурс «Русская Православная Церковь сегодня». Читал Варичев — сотрудник Совета по делам религий. И он — более подробно, чем это обычно делается, — рассказывал о структуре Патриархии: какие там существуют отделы, сколько всего семинарий. И просто давал статистику: сколько студентов, сколько преподавателей, сколько из них в звании доцента, сколько профессоров и так далее. Он давал сухие цифры, но когда он их называл, меня вдруг пронзило глубочайшее ощущение, что я должен быть там. Странно: мне называют число профессоров в Академии, а я — студент-безбожник с кафедры атеизма! — вдруг ощущаю, что должен быть среди них. Я был тогда совершенно неверующим человеком. А на уровне рациональном (уже на переменке) это отрефлектировалось так: «Счастливые люди! Они могут говорить о том, во что они действительно верят, и они не обязаны цитировать Ленина на каждой лекции». Я им такой белой завистью тогда позавидовал.
Это было такое «дежа вю» наоборот: вижу настоящую картинку и четко понимаю, что она будет в моем будущем. На другой лекции преподаватель зачитывает чей-то мемуар о посещении семинарии и произносит: «по лестнице сбегала стайка семинаристов». И я вдруг тоже отчетливо ощущаю: это из моей жизни, это про меня…
Потом это «дежа вю» начало облекаться плотью. Помню первый свой вход в семинарию. Я приехал с рекомендательным письмом от калязинского батюшки (ныне о. Леонид Черняк духовник Минской Духовной Семинарии), у которого говел перед этим Великим Постом. Письмо это было адресовано доценту Академии Виталию Кирилловичу Антонику (ныне профессору Минской Духовной Академии).
Знакомимся. Расспрашивает обо мне. Узнав, где я учусь, Виталий Кириллович вдруг говорит: «Вот и хорошо. Значит, оканчивай университет, приходи к нам, будешь вместо меня «основное богословие» вести. Я-то по светскому образованию биолог, мне эта философия не то чтобы очень интересна!».
Я обомлел. Как-то трудно было себе представить, чтобы в светском ВУЗе преподаватель сказал студенту: «учись, а как только доучишься, я тебе свое место оставлю»…
Это сегодня может казаться странным, но в семинарию я шел без мечты о священстве (она представлялась слишком дерзкой для меня — как можно дерзать на такую мечту!). У меня не было совершенно никакого плана о том, что будет со мной по ту сторону семинарии, как я буду дальше жить в Церкви. Настроение было одно: «хоть хворостиной — да в церковной ограде торчать!». Семинария мне была дорога не как путь к священству, а как возможность пожить в Лавре, как возможность молиться, не прячась ни от кого. Семинария и Церковь для меня и были тогда одним и тем же: поступление в нее означало просто попадание под благодатный покров Церкви. И все. Больше мне ничего не надо — только быть там…
В годы, предшествующие поступлению в семинарию, каждый раз прошение из ектении «И весь живот наш Христу Богу предадим» я так переводил с церковно-славянского на русский: «Господи, помоги мне поступить в семинарию!».
Было бы просто нечестно остановиться на полдороге. Если уж я пришел к вере и не могу молчать о ней (и действительно не молчал: своим друзьям в университете я открыто об этом говорил) — то надо обрести право на этот разговор. Как Алеша Карамазов в свое время решил «Сказано: раздай все и иди за Мной. И Алеша подумал: не могу я вместо всего отдать пять копеек, а вместо иди за Мной ходить лишь к обедне». Очень резанула меня тогда строчка Арсения Тарковского: «Быть может, идиотство — сполна платить судьбой за паспортное сходство строки с самим собой». Но я остро ощущал: за право говорить о Евангелии надо именно «платить судьбой» и не меньше.
… Теперь я могу сказать, отчего я не люблю рассказывать о своем приходе к вере ни журналистам, ни в аудиториях. Я говорю о самом дорогом для себя, а как показывает опыт, это, увы, перевирается и профанируется как угодно. Например, корреспондентка «Московской правды» Т. Суворова 16 июня 1989 года опубликовала интервью со мной (наверно, это было мое первое интервью). В ее передаче мотив моего перехода в семинарию выглядит так: «…потом возникло желание почитать богословскую литературу. После окончания МГУ я подал документы в духовную семинарию». Да упаси Господь наши семинарии от студентов, идущих туда из желания «почитать богословскую литературу!», а не из желания всей жизнью служить Богу и Церкви.
Но сразу после университета уйти в семинарию мне бы не удалось: во всех анкетах красовалась «кафедра атеизма» в качестве последнего места работы, да еще «красный диплом» МГУ. Если бы я шел в семинарию прямо с кафедры атеизма, то путь мне перекрыли бы сразу. Сама же семинария испугалась бы скандала. Другое дело, если бы меня выгнали из аспирантуры… получилось бы, что я неудачник, двоечник. Вот с этим советская власть уже смогла бы смириться. Поэтому я поступил в аспирантуру — с намерением проучиться там лишь год, без защиты диссертации. Защищаться было нельзя. К тому времени я уже достаточно хорошо знал схему церковно-государственных отношений и прекрасно понимал, что поступить в семинарию я могу только чудом. Потому что людей с высшим образованием туда не очень-то пускали, москвичей тем более, а с кафедры атеизма, так и говорить нечего. А если я еще ухитрюсь защититься… Кандидата идеологических наук никто не пустит.
А в аспирантуре Института философии я уже не был связан с атеизмом, название моего сектора было — «сектор современной зарубежной философии». И власти уже привыкли, что, кто современной зарубежной философией занимается, тот марксистом перестает быть.
Когда же прошел год и можно было в анкетах писать, что я не из Университета, а из этой аспирантуры, тогда и пошел в семинарию.
— Уже без проблем?
— Как сказать. Ректор Академии и Семинарии не мог своей властью принять преподавателя на работу, не мог своей властью принять студента на учебу — все нужно было согласовывать с Советом по делам религий. Однако существовала «номенклатура» ректора Московской Духовной Академии, то есть те должности, на которые он мог назначать своей властью. Это было единственной свободной нишей в церкви. Можно было взять сторожей, дворников, кочегаров храма — и это не нужно было согласовывать с властями. Вот почему церковные сторожа в те годы были самой образованной прослойкой Москвы. И Владыка ректор, — архиепископ Александр, нынешний Саратовский[338], — взял меня вахтером. Год я работал, чтобы все привыкли к тому, что вроде бы я уже в семинарии. И только потом, в 86-м году, можно было поступать на учебу.
— Ходят разные анекдоты о Вашем поступлении, о загадочных буквах МДА…
— Это правда, было такое.
— А что именно?
— При поступлении в Семинарию очередная рогатка состояла вот в чем. Естественно, я был членом комсомола, потому что в комсомол вступают в четырнадцать лет, а крестился я только в девятнадцать. Так вот, когда юноша поступал в семинарию в советское время, получалась такая апория. Дело в том, что власти играли с Церковью в кошки-мышки. Они не говорили прямо, что «мы хотим вас гноить» — в 70-80-е годы так уже не говорили. Они делали вид, что они все делают в интересах Церкви. Вас душат, но ради вашего же здоровья.
И когда, к примеру, уполномоченный Совета по делам религии объясняет Ректору, почему он не разрешает принять этого юношу, он находит какой-то благовидный, почти благочестивый предлог. Он говорит: «Видите, этот молодой человек — комсомолец. Вы понимаете, что комсомол — атеистическая организация. Ведь нехорошо, если в числе семинаристов окажется человек с двойной моралью, нечестный человек?» А если этот молодой человек уйдет из комсомола до поступления в семинарию, то уполномоченный скажет: «Комсомол — это советская структура. Получается, что он антисоветчик, да? Вам нужны антисоветчики? Вам нужны неприятности? Мало вам одного Якунина?»
Поэтому написать заявление «прошу не считать меня комсомольцем, потому что я уверовал» — означало расстаться с мечтой о семинарии. И я решил просто тихо уйти: забрать свою учетную карточку в райкоме, торжественно ее сжечь, и таким образом исчезнуть из поля зрения комсомола. Вот, прихожу в райком, говорю: «Вы знаете, ухожу я из аспирантуры Института философии, надо переводиться, поэтому дайте мне учетную карточку». Мне говорят: «А куда Вы переходите?» Говорю: «Я в другой город уезжаю», — что было чистейшей правдой, ведь я из Москвы в Загорск уезжал. «Но если в другой город, то мы не можем Вам дать, потому что у нас есть специальные курьеры, которые специальной почтой перевозят учетные карточки и другие документы». Я спросил что-то еще, а регистраторша говорит: «Вот если бы Вы переходили в Москве, из одного райкома в другой — тогда мы бы дали документы Вам на руки». Узнав об этом, я решил прийти на следующий день, когда по расписанию там должна была сидеть другая девушка. Прихожу и говорю: «Вы знаете, я перехожу на другое место работы. Мне нужна учетная карточка». Она говорит: «Куда?» Я говорю первое, что пришло в голову: «Таганский райком». Она говорит: «Хорошо, вот Вам Ваша карточка, но мне нужно записать, куда Вы направляетесь, на учет какой комсомольской организации». Этого я совершенно не ожидал, но вспомнил, что на Таганке находится Центральный Дом Атеизма. Думаю: «Раз есть Центральный, то, наверное, есть и Московский Дом Атеизма». И говорю: «Московский Дом Атеизма». Она по документам видит, что я по профессии идеолог-философ, так что все выходит логично. И начинает писать… В анкете же надо все коротко. И я говорю: «Напишите сокращенно — МДА». И она пишет: «МДА»…
Я думаю, последующие историки будут немало удивлены тем, что, согласно райкомовским документам, в начале 80-х годов в Московской Духовной Академии существовала комсомольская организация…
— А КГБ вас тревожило?
— Однажды (конечно, само не зная об этом, даже помогло). Точнее, не оно само, а миф о его всевластии. Я только окончил университет. Лето. Из Лавры почти не вылажу. И тут в Лавру приехала группа преподавателей и аспирантов с моей кафедры — сопровождая каких-то зарубежных «религиоведов». О том, что тогда произошло, я узнал только спустя годы. Они быстро заметили меня. Я же их в упор не видел — в самом буквальном смысле слова. В те годы, входя в храм, я снимал очки. И становился почти слепым — чтобы ничто не отвлекало от молитвы. Силуэты людей при моих «минус пяти» видел, а лиц — нет. Вот и в то утро. Сначала я стою в Успенском соборе на литургии, затем иду к мощам преп. Сергия в Троицкий собор, потом в Надкладезную часовню за святой водой… И университетская группа все время ошалело переходила следом за мной — удивляясь и тому, что я все делаю «как положено», и тому, что никак не реагирую на их присутствие. И в конце концов они решили: «не зря он не реагирует на нас; наверно, он тут по специальному заданию, и мы не должны его расшифровывать». Так, сочтя меня за засланца КГБ, они тихо удалились, не поднимая скандала.
— А Вы чем-то КГБ помогали?
— Был один эпизод, когда я, наверно, помогал Комитету, сам, впрочем, не зная этого. Это было весной 82 года, еще за полгода до моего крещения. Нас, студентов, специализирующихся на «атеизме», пригласил завкафедрой и сказал, что горком комсомола проводит социологическое исследование религиозности молодежи. Поэтому нам поручается провести полевые социологические исследования методом прямого наблюдения. Мы должны по воскресеньям ходить в московские храмы и затем заполнять анкеты. Храмы были определены близлежащие к МГУ: Троицкий на Воробьевых горах, Новодевичий монастырь, Николы в Кузнецах, Николы в Хамовниках и Иоанна Воина (кстати, потом, помня об этом и боясь новых поколений «социологов», я специально избегал этих храмов до своего поступления в семинарию). Мы должны были прийти к проповеди, узнать имя проповедующего священника, перенести его проповедь в анкету (по пунктам: к кому обращался, было ли специальное обращение к молодежи, цитировал ли только Библию и отцов Церкви или же и светскую прессу и литературу, к чему призывал). Надо было на глазок указать число прихожан, из них молодых, и, если сможем опознать — отметить, встречали ли мы там лица, знакомые по университету (имен называть не требовали — иначе это слишком откровенно стало бы доносом)…
Поначалу я не мог отличить чтение Евангелия от проповеди. Пробовал расспросить прихожан — когда будет проповедь и кто ее произносит — и удивлялся недружелюбной реакции прихожан, которые предпочитали не сообщать никакой информации странно любопытствующему незнакомцу. Проповеди меня никак не впечатлили: гладко-округлые, они не оставили никакого следа в памяти (хотя, казалось бы, первая услышанная живьем проповедь могла бы оставить хоть какой-то след).
Никакой «политики» не было, конечно, ни в проповедях, ни тем более в моих отчетах о них, но цифры я безбожно фальсифицировал. «Назло советской власти» я преувеличивал число прихожан, особенно молодых, и уверял, что священники совершенно спокойно сочетают знание святых Отцов и светской культуры (как классической, так и современной). Вот, мол, официальная пропаганда твердит о кризисе религии, об умирании Церкви, о том, что вера — это удел пенсионеров, а я вам напишу, что молодежи в храмах много! Мне тогда казалось, что таким путям я хоть немного смогу помочь гонимой Церкви, опровергнув слухи о ее «отсталости»…
Спустя год я уже понял, что все было наоборот: ведь с точки зрения власти сообщение о том, что в таком-то именно храме много молодежи, было «сигналом». Причем сигналом не к пересмотру идеологии самой власти, а к тому, чтобы приложить свои «меры воздействия» к не в меру активному священнику.
Но факт есть факт: первые адреса московских действующих храмов я узнал, исполняя поручение «горкома комсомола»…
— Но ведь не всегда КГБ пряталось за подставными лицами и организациями.
— Первый звонок в мою дверь прозвучал через два дня после того, как я подал документы в семинарию. На пороге стоял человек и протягивал красную корочку: «Я капитан такой-то». И началось многолетнее ломание, которое (мы потом с друзьями сверили) обычно шло по вполне определенной схеме. Разговор, как правило, начинался с лести. «Вы такой талантливый человек. У вас и в миру есть все возможности. Куда вы идете? Я вот вам расскажу, этой весной был в семинарии жуткий случай: представляете, один преподаватель, монах-архимандрит, не буду называть его имени, пригласил к себе в келью семинариста якобы именины отпраздновать, споил коньяком и изнасиловал». Слава Богу, что я до поступления уже год проработал в семинарии вахтером, поэтому знал, что все это вранье. А на другого этот рассказ вполне мог произвести впечатление. Даже на встречах со своими «подопытными» КГБ занимался распространением клеветы на церковь и церковных людей. Потом в ход пускается следующее:
«Андрей Вячеславович, — называет гость меня по отчеству, — я вам должен сказать честно: кое-кто не хочет, чтобы вы поступили в семинарию. В Загорском исполкоме почему-то очень косо на это смотрят. Но, знаете, — продолжает чекист, — мы готовы все уладить, помочь вам. Однако у нас должны быть на то серьезные аргументы, что вы не антисоветчик и честный человек, ну, подумаешь, верующий, с кем не бывает… Знаете, что? Давайте еще paз встретимся, поговорим, все обсудим… Вы не могли бы зайти к нам в Загорске? — И оставляет свой телефон. — Спросите Александра Николаевича».
И я оказываюсь перед выбором. Вернуться в мир я уже не могу, там я со всем порвал, на работу меня тем более не возьмут. А главное — мечта служить церкви, к которой я шел уже несколько лет. Или какой-то ни к чему не обязывающий звонок… Сдаю экзамены и поступаю, прекрасно понимая, что это зависело вовсе не от того, как я их сдам. Все поступающие проходили сквозь сито КГБ и Совета по делам религий.
— Вы позвонили ему?
— Да. Разговор вроде бы ни к чему не обязывает. Как себя чувствуете? Все нормально? Как кормят? Не устаете? Ну и слава Богу. Всего доброго. Все.