История, рассказанная молодым человеком, который понял, что жизнь больше Феллини, чем Бергман
История, рассказанная молодым человеком, который понял,
что жизнь больше Феллини, чем Бергман
Александр Ласкович — солдат, 21 год
«Выбирал не я, выбирал кто-то другой: либо умру, либо не буду знать, что живу. До сих пор в этом не уверен… Я не был в Америке, но мне часто кажется: я там жил… Смотрю на чужие картинки, как на что-то знакомое… Я не знаю: кто сейчас сидит с вами за столом, разговаривает? Может быть, это я? А может, и нет? Иногда я все о себе забываю… Потом вдруг наткнешься: вроде бы это я? Мне никогда не нравилось быть мальчиком… Все выбрали без меня: имя, место, время… Нос, форму ушей, цвет волос… Мама мечтала о девочке, папа, как всегда, хотел аборт. Там, еще в утробе матери, я чувствовал, это впитывалось в мою подкорку, что я никому не нужен, могу не обнаруживаться, не появляться…
Первый раз я хотел повеситься в семь лет. Из-за китайского тазика… Мама сварила варенье в китайском тазике и поставила на табуретку, а мы с братом ловили нашу кошку Муську. Наша Муська тенью пролетела над тазиком, а мы нет… Мама молодая, папа на военных учениях… На полу лужа варенья… Мама проклинает судьбу офицерской жены, которой надо жить у черта на куличках, на Сахалине, где зимой снега насыпает до двенадцати метров, а летом — лопухи одного роста с ней. Она хватает отцовский ремень и выгоняет нас на улицу.
— Мама, на дворе дождь, а в сарае муравьи кусаются…
— Пошли! Пошли! Вон!!
Вечером брат побежал к соседям, а я совершенно серьезно решил повеситься. Залез в сарай, нашарил в корзине веревку. Придут утром, а я вишу… Вот суки, вам! Тут в дверь втискивается Муська, ее зеленые глаза вспыхнули в темноте, как бенгальские огни… Мяу-мяу… Милая Муська! Ты пришла меня пожалеть… Я обнял ее, и так мы с ней просидели до утра…
Что такое был папа? Папа — замполит авиаполка. Мы перемещались из одного военного городка в другой, все они пахли гуталином и дешевым одеколоном „Шипр“. Так всегда пахло и от моего папы. Мне — восемь лет, брату — девять, папа возвращается со службы. Скрипит портупея, скрипят хромовые сапоги. В эту минуту нам с братом превратиться бы в невидимок, исчезнуть с его глаз! Папа берет с этажерки „Повесть о настоящем человеке“ Бориса Полевого, в нашем доме — это „Отче наш“.
— Что было дальше? — начинает он с брата.
— Ну, самолет упал. А Алексей Мересьев пополз… Раненый… Съел ежа… Завалился в канаву…
— Какую еще канаву?
— В воронку от пятитонной бомбы, — подсказываю я.
— Что? Это было вчера. — Мы оба вздрагиваем от командирского голоса папы. — Сегодня, значит, не читали?
Вращаемся вокруг стола, как три Чаплина — один большой, два маленьких: мы со спущенными штанами, папа — с ремнем. Все-таки у нас у всех киношное воспитание, да? Не из книг, а из фильмов мы выросли… Книги, которые приносил в дом папа, у меня до сих пор вызывают аллергию. У меня температура поднимается, когда я вижу у кого-нибудь на полке „Повесть о настоящем человеке“. О! Папа мечтал бросить нас под танк… Он хотел, чтобы я попросился в Афганистан… А если бы мне там отсекли ноги, как Алексею Мересьеву, вот тогда его жизнь не зря. Он был бы счастлив! Он мог бы меня расстрелять, случись война и нарушь я присягу. Комплекс Тараса Бульбы… Папа принадлежал идее, он не человек. Но меня никак не удавалось запрограммировать на войну… Или на щенячью готовность заткнуть собой дырку в плотине, лечь пузом на мину… Я давил божьих коровок, на Сахалине летом божьих коровок как песка. Давил их, как все, пока однажды не испугался: чего это я столько маленьких красных трупиков наделал? Муська родила недоношенных котят… Я их поил, выхаживал. Появилась мама: „Они что — мертвые?“. И они умерли после ее слов. Папа дарил мне военные фуражки… Но я никогда не хотел быть мальчиком… Детский страх: мальчики все становятся военными и их убивают… О! Как я хотел молочными зубами вгрызться в папины хромовые сапоги, биться и кусаться. За что он меня — по голой заднице перед соседским Витькой?!
Я не рожден для танца смерти… У меня классический ахилл, мне бы танцевать в балете. Но папа служил великой идее, он был часть этой идеи. Как будто трепанация черепа произошла… Все без штанов, но с винтовкой… Пора сменить жанр… Там, где играли оптимистическую трагедию, сейчас разыграют комедию и боевик. Ползет-ползет, шишки грызет… Угадайте, кто это — Алексей Мересьев… Все, что осталось от папиной идеи, которая в страшной крови. Не люди убивали друг друга, идея убивала. Идея-убийца… А папа? Он беспомощный человек, совсем не готовый к старости, потому что в старости надо просто жить. А он себя без той великой идеи не представляет… Ну, пусть бы кактусы выращивал или спичечные коробки собирал? Сидит у телевизора: заседание парламента — левые, правые, митинги, демонстрации… Папе нужен враг, притаенный, замаскированный, нужна борьба, иначе жизнь утрачивает смысл, бесцельна. Безжертвенна! Такая жизнь папе неизвестна и непонятна. Вот мы смотрим с ним вдвоем телевизор: японский робот ощупывает старый карьер вынимает из песка ржавую мину, увозит взрывать. Папа в бесконечном удивлении:
— Гробить технику? У нас что, личного состава не хватает?
У него свои отношения со смертью. Она для него всегда чему-то равна: спасенному самолету, выхваченному из пламени колхозному трактору, досрочному выполнению задания партии и правительства… Отдельно от этого жизнь и смерть для него не существуют…
На Сахалине мы жили возле кладбища. Почти каждый день я слышал похоронную музыку: желтый гроб — умер кто-то в поселке, обитый красным кумачом — летчик погиб. Красных гробов было больше. После каждого красного гроба папа приносил в дом магнитофонную кассету… Приходили летчики… На столе дымились пожеванные папиросные „бычки“, блестели запотевшие стаканы с водкой… Крутилась кассета:
— Я — борт такой-то… Движок стал…
— Идите на втором.
— И этот отказал…
— Попытайтесь запустить левый двигатель.
— Не запускается…
— Правый…
— Молчит…
— Катапультируйтесь!
— Фонарь кабины не сбрасывается!.. Твою мать!!! Э-э-э… Ы-ы-ы…
Я долго представлял смерть как падение… С немыслимой высоты… Без слов… Э-э-э… Ы-ы-ы… На языке ветра… Стихии… Материи…
Кто-то из молодых летчиков один раз спросил у меня:
— Что ты, малыш, знаешь о смерти?
Я удивился. Мне казалось, что я это знал всегда. Притяжение. Страх и любопытство. Хоронили мальчика из нашего класса — нарыл в песке окопов патроны и бросил в костер… Вместо глаз — два пятачка… Я это знал всегда, я родился уже с этим знанием. Может, я уже когда-то умирал… Или мама, когда еще помещался в ней, сидела у окна и смотрела, как везли на кладбище: красный гроб, желтый гроб… Я загипнотизирован проблемой смерти, в течение дня я думаю о ней десятки раз. Наверное, потому, что я в детстве жил возле кладбища. Смерть пахла папиросными „бычками“, недоеденными шпротами и водкой. Это не обязательно беззубая старуха с косой, а может, это красивая девушка? И я ее увижу…
…Восемнадцать лет. Всего хочется: женщин, вина, путешествовать… Загадок, тайн… Я придумывал себе разную жизнь, представлял. И в этот момент тебя подлавливают… Мне до сих пор хочется раствориться, исчезнуть, чтобы ничего обо мне не знали, не оставить никаких следов. Уйти лесником, беспаспортным бомжем… Постоянно наваливается один и тот же сон: меня опять забирают в армию… Перепутали документы, и снова надо идти служить. Кричу, отбиваюсь:
— Я уже служил, скоты! Отпустите меня!!
Схожу с ума! Жуткий сон… А моему другу, он воевал в Афганистане, снится, что автомат не стреляет…
Я не хотел быть мальчиком… Я не хотел быть военным… Папа сказал:
— Ты должен стать мужчиной. А то девочки подумают, что импотент.
В армии меня будут убивать… Это я знал… Или меня убьют, или я убью. Брат вернулся после службы сломленным человеком. Каждое утро его били ногой в лицо… Он лежал на нижних нарах, старослужащий — наверху… Когда тебя целый год пяткой в морду!.. Попробуй остаться тем, кем ты был. Есть тип людей, которые не могут быть мясом, а есть другой тип, готовый быть только мясом. Человеческие лепешки… Я учился бить… В лицо, между ног… Как позвоночник переломить… Хатха-йога, каратэ…
Расскажу анекдот… Сменим жанр…
Гуляет по лесу дракон. Встретил медведя:
— Медведь, — говорит дракон, — у меня в восемь часов ужин. Приходи — я тебя съем.
Идет дальше. Бежит лиса:
— Лиса, — говорит дракон, — у меня в семь утра завтрак. Приходи — я тебя съем.
Идет дальше. Скачет заяц.
— Стой, заяц, — говорит дракон, — у меня в два часа обед. Приходи — я тебя съем.
— У меня вопрос, — поднял заяц лапу.
— Давай.
— Можно не приходить?
— Можно. Я тебя вычеркиваю из списка.
…Нас ведут по перрону… Девчонки машут… Мамы плачут…
В памяти остаются только голоса:
— Сорок таблеток… Попытка суицида… Белый билет. В армию не берут… Надо быть дураком, чтобы остаться умным… Бей меня! Бей! Ну и пусть я говно, мне наплевать. Зато я — дома, трахаюсь с девчонками, а ты — с винтовкой пошел играть в войну…
Человека можно запрограммировать. Он сам этого хочет. Ать-два! Ать-два! В ногу!!! Что такое вор в законе? Человек, у которого нет романа со смертью, он решил свои отношения со смертью. Зацепи — вилку в глотку воткнет! Жизнь прожита, сожжена дотла. Такой прыгнет, укусит. А сотня молодых мужчин вместе? Зверье! В тюрьме и в армии живут по одним законам. Беспредел. Заповедь первая: никогда не помогай слабому, слабого бей сапогами по голове. Ночью кто хрюкает, кто квакает, кто маму зовет, кто воздух портит… Но слабого бей сапогом по голове!
Чехов писал, что надо каждый день выдавливать из себя по капле раба. Но иногда человеку хочется быть рабом, ему это нравится.
Подъем. Команда:
— Лечь! Встать!
Все встали, один лежит.
— Лечь! Встать!
Лежит.
Сержант стал желтый, затем фиолетовый.
— Ты что?
— Суета сует…
— Ты что?
— Суета…
Сержант — к командиру роты, тот — к гэбэшнику. Подняли дело: баптист. Как он в армию попал?! Его оградили от всех, потом куда-то увезли. Он фантастически опасен! Не хочет играть в войну…
Покончить с собой я хотел пять раз. На пятый… решился… Сначала думал повеситься… Нормально. Все возле этого когда-то проходили… Командир просил:
— Только не стреляйтесь. Людей списать легче, чем патроны.
В человеке есть война, война возбуждает. Мне бы сказали — строить этот дом, в котором я живу, — долго. Скучно. А разрушить — в два дня. Какой восторг! Бить, крушить! Нам это нравится. Системы возврата нет… Я боюсь замкнутых пространств… Ненавижу социальную жизнь… Встать-лечь! Лечь-встать! Почистили нас, помыли. Вынесли красное знамя: „И если я нарушу эту мою торжественную присягу, то пусть меня постигнет суровая кара…“ Ночью во сне я убегал от отца, он целился в меня, целился…
Первое письмо от девушки… Руки затряслись… Но жизнь больше Феллини, чем Бергман. Письма хранить нельзя.
Проверка тумбочек:
— Бабы ваши, будут наши. А вам еще служить, как медным чайникам. Неси свою макулатуру в унитаз…
Положен набор: бритва, авторучка, блокнот… Сидишь на „очке“ и читаешь последний раз письмо: „Люблю… Целую…“
Полярная ночь. Бесконечная. Стоим вдвоем в карауле. В руках — оружие. Мне пришла мысль, что это совсем просто: секунда-две, и ты свободен… Я могу назвать не причину, а повод. Если искать причину, то надо начинать оттуда, когда мама хотела девочку, а папа хотел аборт. Где-то в подсознании у меня это закодировано… И папины заклинания: „Герой! Герой!“ Героев я представлял без рук, без ног. С кровавыми звездами на спине… Я никогда не хотел быть героем. Я ненавижу героев! Я их презираю! Миражи! Мифы! Иллюзия! Подмена! В детстве мы играли в самураев. Самурай должен был красиво умереть: не имел права упасть лицом вниз, закричать. Я всегда кричал… Меня не любили брать в эту игру…
А повод? Повод мог быть ерундой… Сержант сказал, что ты мешок с говном, или колбасы в обед не досталось. Чай без сахара… Столкнуть могла чепуха…
Но жизнь больше Феллини, чем Бергман.
Стоим в карауле. Шепот (парень деревенский, с Украины):
— Ты знаешь, что такое оргазм? Пробовал?
Это мы — с ракетами и ядерными головками, которые могут тысячи людей убить? И я, который хочет себя убить?..
…Смерть похожа на любовь. И последнее мгновение — страшные и некрасивые судороги. Мы не способны вернуться из смерти, но из любви мы возвращаемся. И можем вспоминать, как было… Вы тонули когда-нибудь, вас затягивал вир? Я тонул… Чем больше сопротивляешься, тем меньше сил. Смирись — и дойди до дна. Там уже твой выбор: или ты хочешь умереть, или ты хочешь жить. Хочешь жить — пробивай небо воды, возвращайся. Но сначала дойди до дна…
Я дошел и понял: хочу жить! Просто жить! Я никого не убил, единственный человек, в которого я стрелял, я сам… Только ранил…
Но жизнь больше Феллини, чем Бергман…
Там? Там никакого света в конце тоннеля… И ангелов я не видел… Сидел отец у красного гроба… Гроб пустой…
Сон… Жизнь… Эта жизнь? Или та? Как у Мережковского: „Лишь тенью тени мы живем“…»