Глава XXXVII ТАЛИСМАН

Глава XXXVII

ТАЛИСМАН

О том, как Пушкин расставался с графиней Воронцовой, мы не узнаем ни по письмам княгини Веры, ни тем более по его письмам. Но в неудержимо правдивых своих стихах, в ритмической своей мысли поэт запечатлел прекрасную сказку о том, как, разлученные злыми силами влюбленные, прощаясь, заколдовали свою любовь в волшебное кольцо. Знакомые, иногда и друзья, а главное, позднейшие комментаторы и критики подсмеивались над суеверностью Пушкина, над его верой в приметы, с высокомерной усмешкой говорили, что он придавал значение таинственным свойствам волшебного перстня, с которым никогда не расставался.

В конце прошлого века перстень попал в музей Александровского лицея. При нем была и собственноручная записка И. С. Тургенева: «Перстень этот был подарен Пушкину в Одессе княгиней Воронцовой. Он носил почти постоянно этот перстень (по поводу которого написал свое стихотворение «Талисман») и подарил его на смертном одре поэту Жуковскому. От Жуковского перстень перешел к его сыну Павлу Васильевичу, который подарил его мне». После смерти И. С. Тургенева Полина Виардо подарила перстень музею Александровского лицея, где он хранился до 1917 года. В дни революции музей был разгромлен чернью (уже не лицемерной, а просто чернью), и кольцо Пушкина исчезло.

Для всех других это было просто золотое кольцо с резным, восьмиугольным сердоликом, на котором была вырезана мало кому понятная восточная надпись. Сам Пушкин считал ее арабской каббалистикой. Хотя на самом деле надпись еврейская, и явный смысл ее малозначительный: «Симха, сын почтенного раби Иосифа (пресвятого Иосифа Старого. – А Т.-В.), да будет благословенна его память».

Но и для Пушкина, и для той, от кого он получил кольцо, это все было не важно. Для них это был талисман, любовью данный, вобравший в себя горечь прощальных поцелуев, язвительную сладость так мучительно оборвавшейся любви, память о которой оживлялась от одного прикосновения к заколдованному перстню. От него изливались лучи, тянулись тайные нити, которые порвать могло только время, но не злая воля людская.

Картина его прощания с графиней Элизой встает из настойчивого возвращения в его стихах одного и того же образа. Его выдает драгоценная, реалистичная точность не только его памяти, – но что гораздо реже у художников, – его воображения.

Когда какое-нибудь чувство, страсть или образ овладевали его душой, настойчиво и неотступно наполняя его воображение, Пушкин рано или поздно должен был воплотить пережитое в стихи. Так и тут. Прощание с любимой женщиной, подарившей ему кольцо, он описал в «Талисмане». Это опять морской берег, шум моря, гармония волн, все, что так неразрывно связано для него с мыслью о Воронцовой:

Там, где море вечно плещет

На пустынные скалы…

Там волшебница, ласкаясь,

Мне вручила талисман.

И, ласкаясь, говорила:

«Сохрани мой талисман:

В нем таинственная сила!

Он тебе любовью дан.

От недуга, от могилы,

В бурю, в грозный ураган,

Головы твоей, мой милый,

Не спасет мой талисман.

И богатствами Востока

Он тебя не одарит,

И поклонников Пророка;

Он тебе не покорит;

И тебя на лоно друга,

От печальных чуждых стран,

В край родной на север с юга

Не умчит мой талисман…

Но когда коварны очи

Очаруют вдруг тебя,

Иль уста во мраке ночи

Поцелуют не любя —

Милый друг! от преступленья,

От сердечных новых ран,

От измены, от забвенья

Сохранит мой талисман!»

(1827)

Воронцовой не удалось заворожить Пушкина от сердечных ран. Но на некоторое время она околдовала душу поэта, до краев наполнила, очаровала могучей страстью.

Дописав XXXII строфу третьей главы «Онегина», Пушкин пометил: «5-го сентября 1824 года. – Une l(lettre. – А Т. В.) de ***»[80].

Это было в Михайловском.

«Сестра поэта, О. С. Павлищева, говорила нам, что когда приходило из Одессы письмо с печатью, изукрашенною точно такими же каббалистическими знаками, какие находились и на перстне ее брата – последний запирался в своей комнате, никуда не выходил и никого не принимал к себе».

Судя по этой заметке Анненкова, влюбленные обменялись кольцами, точно обручились.

Переписка между ними длилась недолго. И этого мечтательного счастья Пушкин скоро был лишен:

Прощай, письмо любви, прощай! Она велела…

Как долго медлил я, как долго не хотела

Рука предать огню все радости мои!..

Но полно, час настал: гори, письмо любви.

Готов я; ничему душа моя не внемлет.

Уж пламя жадное листы твои приемлет…

Минуту!.. вспыхнули… пылают… легкий дым

Виясь теряется с молением моим.

Уж перстня верного утрата впечатленье,

Растопленный сургуч кипит…

   …Пепел милый,

Отрада бедная в судьбе моей унылой,

Останься век со мной на горестной груди…

(1824)

В черновике стихотворение кончалось словами:

Приди ко мне на горестную грудь,

Близ сердца моего останься, не забудь

Слова заветные, слова души прекрасной.

Пушкин ревниво вычеркнул последние три строчки, точно испугавшись, что слишком много сказал.

О том, как порвалась последняя связь между влюбленными, надо догадываться по четырем произведениям, писанным в 1824–1825 годах. Это: «Коварность», «Сожженное письмо» (1824), «Желание славы» (7 июля 1825 г.), «Ангел». Хронологическую их последовательность установить пока не удалось. Сам Пушкин пометил «Коварность» 18 октября 1824 года.

«Коварность» принято относить к Александру Раевскому. Мы не знаем, что открыло Пушкину глаза, что заставило его, наконец, понять характер этого человека, которого раздражала, беспокоила душевная ясность, крепкая жизненная сила, которая неразрывно сочеталась в Пушкине с поэтическим гением.

А. Раевский вообще был в средствах не брезглив. Он это доказал и в своих отношениях с семьей Волконских. Когда тот сидел в крепости, а княгиня Мария Николаевна с новорожденным сыном жила у родных в Александрии, ее брат задерживал письма, сообщавшие ей о судьбе мужа, старался всеми способами оторвать ее от мужа, ставшего государственным преступником. Как действовал он, чтобы окончательно оторвать Воронцову от Пушкина, неизвестно. Может быть, под влиянием ревности Александр Раевский как-нибудь оклеветал поэта перед графиней Элизой. Возможно, что он раздувал и недоброжелательство Воронцова. Факты тут трудно восстановить, но в стихах Пушкина есть отголосок, отражение нового психологического опыта, острого разочарования в том, кого он считал другом. Пушкин загорелся негодованием, отвращением к коварному предательству, да еще со стороны того, кого он ставил так высоко, кому так доверял:

Но если ты святую дружбы власть

Употреблял на злобное гоненье;

Но если ты затейливо язвил

Пугливое его воображенье

И гордую забаву находил

В его тоске, рыданьях, униженье;

Но если сам презренной клеветы

Ты про него невидимым был эхом;

Но если цепь ему накинул ты

И сонного врагу предал со смехом,

И он прочел в немой душе твоей

Все тайное своим печальным взором —

Тогда ступай, не трать пустых речей —

Ты осужден последним приговором.

(18 октября 1824 г.)

После страстного взрыва, после бурного обличенья заключительные строчки поражают своей гордой простотой, какой-то кроткой сдержанностью. Так старик цыган говорит Алеко:

«Оставь нас, гордый человек!

Мы дики, нет у нас законов.

Мы не терзаем, не казним,

Не нужно крови нам и стонов;

Но жить с убийцей не хотим.

Ты не рожден для дикой доли,

Ты для себя лишь хочешь воли;

Ужасен нам твой будет глас:

Мы робки и добры душою,

Ты зол и смел; — оставь же нас,

Прости! да будет мир с тобою».

Эти строчки писаны почти одновременно с «Коварностью».

Едва ли не изумительнее этой великодушной сдержанности то, что Пушкин, с его страстной влюбчивостью, с его способностью бешено ревновать, заставил себя, сумел вдуматься в любовь Раевского к Воронцовой, найти в ней своеобразную красоту и в стихах своих эту красоту передать. Ведь когда он писал «Ангела», он думал не только о Воронцовой, но и о Раевском.

В дверях Эдема Ангел нежный

Главой поникшею сиял,

А Демон мрачный и мятежный

Над адской бездною летал.

Дух отрицанья, дух сомненья

На духа чистого взирал

И жар невольный умиленья

Впервые смутно познавал.

«Прости, — он рек, — тебя я видел,

И ты недаром мне сиял:

Не все я в небе ненавидел,

Не все я в мире презирал».

(1827)

Мудростью мечтательного сердца веет от этих двенадцати строк. В них поэт гармонично преодолел горестное волнение страсти. Когда он писал «Ангела», между ним и его нежной любовью к графине Элизе прошло три года. Другие женщины владели за это время его душой. Пусть иначе, не с такой нежностью, не с такой проникновенной прелестью, но все-таки владели. Снова, сквозь двойную мглу времени и новых сердечных увлечений, вглядывается поэт в удаляющийся образ Ангела Утешенья и рядом с ним видит своего «Демона», но также уже преображенного годами. И ни одного слова осуждения, порицания. Какая-то воздушная осторожность, бережливость не только к памяти о ней, но и к чужому чувству. Или огромное уважение к собственной, уже угасшей любви? Белинский говорил: «Есть всегда что-то особенное и грациозное во всяком чувстве Пушкина. Читая его произведения, можно превосходным образом воспитать в себе человека».

Пушкин напечатал «Ангела» в «Северных Цветах» в 1828 году, в той же книжке, где прямо в лицо Воронцову бросил эпиграмму о лорде – Мидасе. К этому «придворному хаму и мелкому эгоисту» по-прежнему остался он беспощаден.

Не думал ли Пушкин об Александре Раевском и графине Элизе, когда, доказывая одной провинциалке-писательнице существование магнетизма, сказал: «Над женщинами магнетизм делает чудеса. Я был свидетелем таких примеров, что женщина, любившая самою страстною любовью, при такой же взаимной любви остается добродетельной; но были случаи, что та же самая женщина, вовсе не любивши, как бы невольно, со страхом исполняет все желания мужчины, даже до самоотвержения. Вот это и есть сила магнетизма» (Фукс).

Уезжая из Одессы, Пушкин навсегда расстался со своей волшебницей. Но ее вкрадчивый, нежный образ долго не покидал его, медленно исчезал из памяти. В конце января 1830 года записал он по-французски отрывок чернового письма к ch?re Elleonora: «Вы сказали мне одно слово, которому я в течение 7 лет старался не верить… Только благодаря вам узнал я все, что есть в любви наиболее converties[81], наиболее нежного»[82].

Осенью того же года Пушкин сидел один в Болдине, в глухом своем нижегородском поместье. Он был женихом Натали Гончаровой. И вдруг, сквозь несомненную влюбленность в юную красавицу-невесту, ворвалось в его душу, воскресло, запело в пленительных стихах страстное воспоминание о другой, неизжитой, не до конца долюбленной любви. Она подошла тихо, как призрак, как далекий отблеск несбывшегося счастья:

В последний раз твой образ милый

Дерзаю мысленно ласкать.

Будить мечту сердечной силой

И с негой робкой и унылой

Твою любовь воспоминать.

Бегут, меняясь, наши лета,

Меняя все, меняя нас —

Уж ты для страстного поэта

Могильным сумраком одета,

А для тебя поэт угас.

Прими же, дальная подруга,

Прощанье сердца моего,

Как овдовевшая супруга,

Как друг, обнявший молча друга

Перед изгнанием его.

(«Расставание». 1830)

Вдруг вспыхнул огонь, разогнал сумрак воспоминаний, разбудил жгучее желание хоть на мгновение снова увидать ее, ощутить ее женственную прелесть. Со всей властностью прежней любви он зовет ее, заклинает ее. Торопливо, властно бьется ритм стиха:

Ко мне, мой друг, сюда, сюда!

Явись, возлюбленная тень,

Как ты была перед разлукой,

Бледна, хладна, как зимний день,

Искажена последней мукой.

Приди, как дальная звезда,

Как легкой звук иль дуновенье,

Иль как ужасное виденье,

Мне все равно; сюда, сюда!..

Зову тебя не для того,

Чтоб укорять людей, чья злоба

Убила друга моего,

Иль чтоб изведать тайны гроба.

Не для того, что иногда

Сомненьем мучусь… но тоскуя

Хочу сказать, что все люблю я,

Что все я твой: сюда, сюда!

(«Заклинание». 1830)[83]

К этому голосу, к голосу поэта, озарившего ее жизнь такой красивой, такой безумной любовью, графиня Элиза Воронцова прислушивалась всю свою жизнь, вопреки всему, что отвлекало, даже вопреки другим своим увлечениям. «Она одна бы разумела стихи неясные мои», – написал влюбленный поэт. И действительно, его стихи навсегда остались ее спутниками.

«До конца своей долгой жизни она сохраняла о Пушкине теплое воспоминание и ежедневно читала его сочинения. Когда зрение совсем ей изменило, она приказывала читать их себе вслух и притом подряд, так что когда кончались все тома, чтение возобновлялось с первого тома. Она сама была одарена тонким художественным чутьем и не могла забыть очарований пушкинской беседы».

КОНЕЦ ПЕРВОГО ТОМА